Рассказы
Банный день
Наш народец собирался у высокого крыльца уже к шести часам. Продажа билетов начиналась в восемь, но солидные люди, любители первого пара и знатоки веников, приходили, естественно, раньше.
Первым в очереди всегда стоял загадочный лысый гражданин. В бане он был неразговорчив и сидел отдельно.
За ним стоял бывший прапорщик Евсюков в широченных галифе с тонкими красными лампасами. Он держал душистый веник и застиранный вещмешок.
Был там и маленький воздушный старичок, божий одуванчик, которому кто-нибудь всегда покупал билет, и он, благостно улыбаясь, сидел в раздевалке, наблюдая за посетителями. Эта утренняя очередь была единственной ниточкой, связывавшей старичка с миром, и все понимали, что будет означать его отсутствие.
Я сам знавал такого старичка. Он был прикреплён куда-то на партийный учет и звонил своему пенсионному секретарю, переспрашивая и повторяясь, тут же забывая, о чём он говорил. Секретарем, по счастью, оказалась доброй души старушка, помнившая чистки и так натерпевшаяся тогда, что считала своим долгом терпеливо выслушивать всех своих пенсионеров.
Готовя нехитрую одинокую еду, она, прижав телефонную трубку плечом и склонив голову на бок, как странная птица, внимала бессвязному блеянию. И жизнь перестала вытекать из старичка.
Он пребывал в вечном состоянии уплаты взносов и дремоты на отчётных собраниях пенсионеров.
Но, вернувшись к нашей бане, надо сказать, что множество разного народа стояло в очереди вдоль Третьего Иорданского переулка. Первые два были уже давно переименованы, а этот последний, третий, остался, и остались наши бани, отстроенные ещё сто лет назад, и вокруг которых в утренней темноте клубился банный любитель.
Стояли в очереди отец и сын Сидоровы. Отец в форме офицера ВВС, а сын – в только что вошедшей в моду пуховке с пушистой бахромой на капюшоне. Стояли горбоносый Михаил Абрамович Бухгалтер со своим младшим братом, который, впрочем, появлялся редко – он предпочитал сауну.
Раевский в этот раз привел своего маленького сына.
Толстый Хрунич постоянно опаздывал, и сейчас появился, как всегда, в последний момент, когда настало великое Полвосьмого, дверь открылась, начало очереди сделало несколько шагов и упёрлось в окошечко кассы. Кассирша закричала как умирающая на сцене актриса: «Готовьте мелочь!», быстро прошли желающие попасть на вечерние сеансы, а те, кому упал в руки кассовый чек с надписью «спасибо» (завсегдатаи брали сразу два – на оба утренних сеанса), побежали вверх по лестнице с дробным топотом, раздеваясь на ходу и выхватывая из сумок банные принадлежности.
Спокойно раздевался лишь Евсюков. Хрунич суетился, снимая штаны, щеголяя цветными трусами, искал мгновенно утерянные тапочки и вообще производил много шума. Рюкзаки братьев Бухгалтеров извергали из себя множество вещей, не имеющих по виду никакого отношения к бане. Вот пробежал в мыльню старший Сидоров, волоча за собой сразу три веника. Раевский торопливо расстёгивал курточку своего сына.
– Дай мне твоего Розенкранца! – не ожидая ответа, Хрунич схватил губку Евсюкова и зашлёпал резиновыми тапочками по направлению к мыльной.
– Чего это он? – удивился Евсюков, аккуратно складывая ношеное бельё на скамейку.
– Это Хренич хочет свою образованность показать, – сказал Сидоров-младший и, собрав в охапку веники, устремился за Хруничем. Хрунича за глаза звали Хреничем, на что он очень обижался. Хрунич-Хренич был музыкант, то есть по образованию он был математик, и десять лет потратил на то, чтобы убедиться, что играть на скрипке для него гораздо приятнее, чем крепить обороноспособность страны. В нашей компании было много таких, как он, и никто не удивлялся таким поворотам карьеры. Один Сидоров-младший, который учился в том же самом институте, что и когда-то Хрунич, был неравнодушен к теме перемены участи. Дело было в том, что Сидоров и сам не сильно любил свою альмаматер, но бросить её боялся, и от этой нерешимости всем завидовал.
Завидовать-то он завидовал, но показать это было неловко, и он молчаливо двинулся за всеми в дверь мыльного отделения.
Евсюков же, пройдя в мыльню, стал напускать в таз горячую воду. Он положил свой веник в один таз, а затем прикрыл его другим, так что осталась торчать только ручка, перетянутая верёвочкой и подрезанная, чтобы никого, упаси Бог, не поранить в парной. К веникам Евсюков всегда относился серьёзно. Как-то, в конце весны, он выбрался в Москву, вернее, сразу же уехал в Подмосковье и взял меня в поход за вениками. Евсюков уверенно шёл по майскому лесу с огромным невесомым мешком за спиной. Он искал особые места - у воды, где росли берёзы с тонкими и гибкими ветками. Евсюков обрывал листики с разных деревьев, облизывал, сплёвывал, и, если листик был шершавым, переходил дальше, снова пробовал листья языком, пока не находил искомых – бархатистых и нежных.
Евсюков учил меня тогда отличать глушину от банной берёзы, но я не слышал его. Вместо того, чтобы впитывать тайное знание, я пил весенний воздух, и совсем не думал ни о берёзовых вениках и их очистительных свойствах, ни о вениках можжевеловых, ни о вениках эвкалиптовых и дубовых. Не думал я и о вениках составных, с вплетёнными в них ветвями смородины, которые так любил вязать Евсюков.
Я думал о любви, и лишь треск веток прервал тогда мои размышления. Это сам Евсюков обрушился с берёзы, на которую он не поленился залезть за нужными веточками.
Евсюков сидел на земле, отдуваясь, как жаба, и отряхивая свой зелёный френч. Так нелегко давались ему уставные банные веники.
У меня на даче мы повесили их, попарно связанные, под чердачной крышей. Крыша была прошита незагнутыми гвоздями, да так, что приходилось всё время вертеть головой. Евсюков уехал к себе, наказав следить за вениками. Ими он пользовался, приезжая в Москву.
И сейчас, взяв один из них, хорошенько уже отмокший в тазу, ставший мягким и упругим, он поторопился в парную.
В парной Евсюков забирался на самую верхотуру. Он сидел в уголке у чёрной стены, не покидая своего места по полчаса. Евсюков вообще любил высоту и жар.
Лет восемь назад бравый прапорщик Евсюков нёсся над землей, сидя в хвосте стратегического бомбардировщика. Сидел он там не просто так, а с помощью автоматических пушек обеспечивая безопасность страны и безопасность своих боевых товарищей.
Евсюков занимался этим не первый год, но восемь лет назад прозрачная полусфера, под которой он сидел, отделилась от самолёта, воздушный поток оторвал прапорщика от ручек турельной установки и потащил из кабины. Вряд ли бы он сидел сейчас с нами на полке с душистым веником, если бы не надёжность привязных ремней. Пока бомбардировщик снижался, с Евсюкова сорвало шлемофон, перчатки и обручальное кольцо. Когда его смогли втянуть в фюзеляж, Евсюков был покрыт инеем. Ещё высотный холод поморозил Евсюкову внутренности.
Провалявшись три месяца в госпитале, он был комиссован, но с тех пор приобрёл привычку медленного, но постоянного обогрева организма.
Летом после парной Евсюков употреблял арбуз, а в остальное время – мочёную бруснику.
Теперь он сидел в уголку, рядом со стенкой, дыша в свой веник, прижатый к носу.
– Ну ты чё, ты чё, когда это в Калитниковских банях было пиво? – пробился через вздохи чей-то голос.
– Болтать начали, – сказал сурово старший Сидоров. – Значит, пора проветривать.
Мы начали выгонять невежд-дилетантов из парной. Незнакомые нам посетители беспрекословно подчинялись, пытаясь, однако, проскользнуть обратно.
– Щас обратно полезут, все в мыле... – отметил мрачно Хрунич. Наконец, вышли все.
Начали лить холодную воду на пол. Евсюков, орудуя старыми вениками, сгонял опавшую листву с полок вниз, а Сидоровы, погодя, захлопали растянутой в проходе простыней.
Дилетанты столпились у двери и, вытягивая длинные шеи, пытались понять, когда их пустят внутрь.
И вот Хренич стал поддавать, равномерно, с паузами, взмахивая рукой. Поддавал он эвкалиптом, у нас вообще любили экзотику или, как её называл Сидоров-старший, «аптеку».
Поддавали мятой, зверобоем, а коли ничего другого не было – пивом.
– Шипит, туда его мать, смотри, куда льешь!.. – крикнул кто-то. – По сто грамм, по сто грамм, уж не светится, а ты всё льешь...
– Пошло, пошло, пошло... Ща сядет...
– Ух ты...
– Эй, кто-нибудь, покрутите веником!
– Да не хлестаться... Ох...
– Ну ещё немножко...
Много времени прошло, пока наша компания выбралась из парной и двинулась обратно в раздевалку. Еврейский человек Бухгалтер был сегодня освещён особенной радостью. Неделю назад у него родился внук. Дочь Михаила Абрамовича вышла замуж по его понятиям поздно, в двадцать четыре года, и ровно через девять месяцев появился наследник. Михаил Абрамович разложил на коленях ещё необрезанные фотографии.
На них была изображена поразительно красивая женщина, держащая на руках ребёнка, и темноволосый молодой человек, стоящий на коленях перед диваном, на котором сидела его супруга. Молодой человек положил голову на покрывало рядом с ней. Все трое, видимо, спали.
– Ишь, библейское семейство, – вздохнул Хрунич.
Михаил Абрамович поднял на нас светящиеся глаза.
– Вот теперь мне – хорошо, – сказал он.
– Мы принесли водочки, – произнёс его брат, похожий на приказчика из рассказов Бабеля.
Заговорили о войне, продаже оружия и отказниках. Торопиться было некуда, время мытья, массажа, окатывания водой из шаечек и тазов ещё не пришло, и можно было лить слова как воду.
Так мы всегда беседовали, попарившись, потягивая различные напитки – чай со сливками, приятно увлажнявшими сухое после парной горло, морсы всех времён и народов, пивко, а те, кто ей запасся – и водочку. Теперь мы пили водочку за здоровье семейства Бухгалтеров.
Сейчас я думаю – как давно это было, и сколько перемен произошло с тех пор. Перемен, скорее печальных, чем радостных, поскольку мы столько времени уже не собирались вместе, а некоторых не увидим уже никогда.
Убили Сидорова. Самонаводящаяся ракета влетела в сопло его вертолёта, и, упав на горный склон, он, этот вертолёт, переваливался по камням, вминая внутрь остекление кабины, пока взрыв не разорвал его пятнистое тело.
Убили, конечно, Сидорова-старшего. Сидоров-младший узнал подробности через месяц, когда вместе с бумагами отца приехал оттуда его однополчанин. Однополчанин пил днём и ночью, глядя на всех пустыми глазами. Впрочем, и особых подробностей от него добиться не удалось, а официальная бумага пришла ещё позже. Мы так и не узнаем, как всё произошло. Не узнаем, но мне кажется, что всё было именно так – горный склон, покрытый выступающими камнями, и на нём – перекатывающееся, будто устраивающееся поудобнее, тело вертолёта.
Младшему Сидорову хотели выплачивать пенсию, как приварок к его стипендии, но выяснилось, что до поступления в свой радиотехнический институт он-таки проработал год, и пенсию не дали. Его мать давно была в разводе с майором Сидоровым, майора похоронили в чужих горах, и на том дело и кончилось.
Сема, Семен Абрамович перелетел океан, без обратного билета. Последний раз мы увидели его в Шереметьево, толкающего перед собой тележку с чемоданами. Он ещё обернулся, улыбнувшись, и исчез, будто выйдя из раскалённого, как парная, аэропорта.
А пока они сидят все вместе на банной лавке, отдуваясь, тяжело вздыхая, и время не властно над ними.
Но время шло и шло, минуло четыре часа, и уже появился из своего пивного закутка банщик Федор Михайлович, похожий на писателя Солженицына, каким его изображали в зарубежных изданиях книги «Архипелаг ГУЛаг». Он появился и, обдавая нас запахом переваренного «Ячменного колоса», монотонно закричал:
– Паторапливайтессь, паторапливайтесь, товарищи, сеанс заканчивается...
Не успевшие высохнуть досушивали волосы, стоя у гардероба.
Хрунич всё проверял, не забыл ли он на лавке фетровую шляпу, и копался в своём рюкзачке. Евсюков курил.
Наконец, все подтянулись и вышли в уже народившийся весенний день. Грязный снег таял в лужах, и ручьи сбегали под уклон выгнувшегося переулка. Мартовское солнце внезапно выкатилось из-за туч и заиграло на всем мокром пространстве между домами.
– Солнышко-оо! – закричал маленький сын Стаховского, и весь наш народец повалил по улице.
История про бабу Клёпу
Однажды в пятницу я жил в маленькой деревне. Она была такая маленькая, что никакой картограф, даже с самым университетским образованием, не мог бы её уместить на карте.
Жил я у бабы Клёпы. Бабу Клёпу по-настоящему звали Асклепиодотта Власьевна, но она очень стеснялась своего имени и даже не стала получать паспорт. Стеснялась она, стеснялась, да так, что не вышла замуж. Потом, правда, выяснилось, что выходить уже не за кого, потому что все её односельчане вымерли.
А с потолка у бабы Клёпы свисала липучка. На липучке были прикреплены мухи.
Липучка была такая липкая, просто ужас! Однажды к ней приклеился даже страховой инспектор! Но это совсем другая история.
По утрам баба Клёпа пила молоко, днём кушала щи, а вечером делала творожные лепёшки. Лепёшки у неё были замечательные, и они нравились всем — мне, кошке Ласочке, которая всегда спала на подоконнике, тяжело вздыхая, приблудной собаке неизвестного имени и самой бабе Клёпе.
Но вот беда, их запах очень нравился большому усатому таракану, который жил у бабы Клёпы за печкой.
Он выходил оттуда и шевелил усами.
Тогда баба Клёпа прыгала на стол, громко кричала и поминала нехорошими словами патриарха Никона, видимо насолившего ей чем-то в её стеснительной молодости.
Баба Клёпа очень боялась тараканов. Тогда я бежал за стариком Пафнутием. Тот был амбарным сторожем и отменной храбрости мужчиной. Одну ногу у него оторвало на империалистической войне, другую на гражданской, правую руку он потерял в финской кампании, а левую — будучи в партизанах Отечественной войны.
Зубы, правда, ему выбили в других местах, про которые все так много нынче пишут.
Слава Богу, что в амбаре совсем ничего не было, иначе бы старику Пафнутию пришлось нелегко на его теперешней службе.
Так что уж кто-кто, а старик Пафнутий был тем человеком, который не побоялся бы ничего.
Итак, я зазывал старика, тот подползал к порогу и грозно цыкал на таракана, так что тот убирался восвояси.
После этого мы пили чай втроем, а Пафнутий рассказывал нам, что своих тараканов он давно приструнил и даже научил ходить строем.
В доказательство он даже подарил мне одного из них, самого смышлёного.
Но в поезд меня с тараканом не пустили, и пришлось его привязать на верёвочке к последнему вагону.
Однако, по пути последний вагон отцепили, и я приехал в Москву без подарка.
Несколько историй про Раевского, записанные много лет назад
Под вечер Раевский занемог. Он попытался заснуть, задрыгал ногами, вздохнул и всё-таки встал. Попробовал почитать, выпил чаю и умучил нескольких тараканов.