Мария заговорила с Визенером о плане Рауля. Но, едва начав, поняла, что дело это безнадежное. Едва она произнесла слова «Жанна д’Арк», как он насторожился и замкнулся в себе. Именно потому, что ему хотелось бы удовлетворить просьбу мальчика, он обращал на него свою досаду, происходившую от сознания собственной трусости. У Рауля ужасные претензии. Если сейчас, когда ему еще нет девятнадцати, у него столь развито политическое честолюбие, то пусть соблаговолит сам таскать каштаны из огня. Незачем облегчать ему задачу. Когда он, Визенер, начинал карьеру, ему было в десять раз труднее. И зачем этот молокосос прячется за Марию? В душе он был рад, что Мария с участием относится к Раулю, и флирт Рауля с ней доказывает его хороший вкус.
Когда Мария кончила, он осторожно стал выдвигать свои возражения, умалчивая об истинных причинах отказа. Недавнюю встречу французских фронтовиков с германскими отнюдь нельзя назвать удачной; говоря откровенно, это был провал. Если сейчас затеять подобное же начинание, результат, вероятно, будет такой же плачевный.
Мария очень хорошо знала Визенера, догадывалась о подлинных мотивах отказа. Этот неопределенный, уклончивый ответ только укрепил ее догадки. Она презрительно поджала губы.
– Не очень мужественно ведете вы себя в этом деле, – сказала она, – такие доводы, как неудача со встречей фронтовиков, вы можете преподносить читателям «Вейстдейче цейтунг», но не мне. Я, конечно, знаю, почему вы колеблетесь. Но подобные увертки вас надолго не спасут. Настанет момент, когда вам придется держать ответ за свои отношения с господином де Шасефьером и его матерью. Раз уж вы так сверхосторожны, то лучше бы с ними вообще порвать. Мне не нравится, что вы виляете. Ничего удивительного, что Рауль охладел к вам.
Мария была права, именно это и разозлило Визенера. Последнее время она чертовски много себе позволяет.
– Не кажется ли вам, Мария, что в последнее время вы подвергаете нашу дружбу тяжелым испытаниям? – спросил он с ядовитой вежливостью. Мария взглянула на него и только пожала плечами.
Она рассказала Раулю о своей неудаче. Он спросил о причине, она ответила общими фразами. Ему ничего другого не оставалось, как самому добиться от отца ясного «да» или «нет». Но он опасался услышать «нет» и откладывал объяснение со дня на день.
Он избегал встреч с Клаусом Федерсеном, боялся, как бы тот не напомнил ему о проекте. Но Клаус не оставлял в покое нового приятеля. Он все настойчивее приглашал его к себе. Рауль изобретал каждый раз новые предлоги для отказа; наконец Клаус заявил, что должен показать ему нечто исключительно интересное, и не хотел слушать никаких отговорок. Раулю пришлось принять приглашение.
У Клауса Федерсена была коллекция разных курьезов, и он решил показать другу новое приобретение, которым он пополнил свою коллекцию. Действительно интересное приобретение: маленькая пачка писем, любовных писем некоего Фрица Регенсбургера к некоей Эмми Веферс.
Фриц Регенсбургер, студент-еврей – вернее сказать, тогда он был студентом, – находился в связи с молодой женщиной, студенткой Дюссельдорфской художественной школы, Эмми Веферс. Когда эта связь, по мнению нацистов, означавшая «осквернение расы», получила огласку, студента и его любовницу с позорными надписями на груди провели по улицам города и выставили напоказ в кабаре; потом юношу заключили в концентрационный лагерь, где он и повесился. Его письма к Эмми Веферс, найденные при обыске, окольными путями попали в руки Клауса. И вот молодые люди, де Шасефьер и Федерсен, красные до ушей, сидят и читают эти письма.
Да, это были интересные письма, и факт обладания ими мог произвести впечатление даже на такого пресыщенного юношу, как Рауль. Студент Регенсбургер, очевидно, сильно любил «арийскую» девушку, которую ему запрещено было любить. Он насладился грехом, он совершил свое преступление недаром. В письмах к Эмми он предавался воспоминаниям о полученных радостях и мечтал о предстоящих. Он умел выражать свои чувства, он воспевал тело своей подруги, он находил множество необычайных ласкательных названий для каждого местечка этого тела и для связанных с ним наслаждений, так что юноши испытывали возбуждение от радостей студента Регенсбургера, хотя сам он уже давно превратился в прах. То, о чем он писал, предназначалось для глаз одного-единственного человека, любимой женщины, многое звучало дико и непристойно теперь, когда это читали чужие глаза. Клаус уже несколько раз во всех подробностях изучал драгоценные письма, но на этот раз, смакуя их вместе с Раулем, он заново наслаждался ими, его маленькие глазки похотливо блестели, он причмокивал.
– Этакая скотина, – говорил он, – этакая грязная скотина. Ну, мы ему показали, где раки зимуют. Он свое сполна получил. Но какие удивительные слова находил этот негодяй. Некоторые, право, невредно запомнить.
Рауль прекрасно чувствовал трагическую и жуткую сторону этих писем, они вызывали у него совсем иные чувства, чем у Клауса, но они щекотали и его, и он поражался богатству слов, которые может подсказать человеку сладострастие.
Клаус с удовольствием отметил, что письма произвели впечатление, в порыве дружеских чувств он захотел сделать Раулю что-нибудь приятное и вернулся к тому проекту, о котором Рауль ему говорил. Не взяться ли наконец, спросил он, за осуществление этой хорошей идеи? Не предпринять ли ему самому какие-нибудь шаги? Рауль, поглощенный чтением писем, забыл о своих огорчениях, и вот неожиданно они встали во весь рост. Уклониться было невозможно. Он собрался с духом и сказал, что забросил это дело, но теперь примется за него серьезно. Он попросил приятеля повременить немного, пока он не поговорит, как было условлено, с господином Визенером. Он сделает это, не откладывая в долгий ящик.
На другой день, настроившись решительно, он отправился к Визенеру.
Разговор, как он и опасался, был далеко не из приятных. Визенер повторил все то, что говорил сыну раньше. Идея, мол, превосходна, но надо спокойно дать ей созреть, прежде чем приступить к ее осуществлению. Когда Рауль стал настаивать и поинтересовался, как долго идее полагается созревать, Визенер сказал, что необходимо выждать, пока неудача со встречей фронтовиков забудется; скоро ли это произойдет, заранее предвидеть трудно. Он и на этот раз не скупился на любезные слова, и снова за всеми этими словами стояло ясное, непреложное «нет».
Хотя Рауль только вчера познакомился с судьбой студента Регенсбургера, ему и в голову не приходило, что отказ Визенера может быть связан с отношениями его отца к Леа. Лишь немногие за границей представляли себе ту изуверскую, гнусную, но в то же время до последней степени изощренную и тщательно разработанную систему, которую создали фашисты, осуществляя на практике выводы из своей расовой теории.
Вряд ли, например, кому-либо за пределами «третьей империи» могло прийти в голову, что связь с еврейкой «на четверть», какой была Леа де Шасефьер, сошла бы еще, может быть, с рук рядовому немцу, но что для немца, занимающего такое видное положение, как Визенер, она могла оказаться роковой. И что в Германии сам Рауль, «на одну восьмую» еврей, юридически считался бы «арийцем», но все же недостаточно чистокровным для занятия некоторых почетных должностей. До этого тоже вряд ли додумался бы человек, недостаточно подробно изучивший практические директивы нацистов. Таким образом, Рауль не догадывался о причинах отказа. Он считал низостью со стороны отца, капризом, что тот не хочет удовлетворить его невинное требование.
Понадобилось все искусство как отца, так и сына, чтобы скрыть их явное недовольство друг другом. Визенер искал, чем бы задобрить сына. В конце концов он спросил, не нужны ли ему деньги, и навязал ему бледно-фиолетовый тысячефранковый билет. Рауль взял деньги, но он видел только нечистую совесть, которая крылась за этим подарком; Визенеру не удалось щедростью сломить враждебное отношение юноши.
15
Национал-социалист Гейдебрег и его миссия
В Париж прибыл чрезвычайный эмиссар гитлеровской партии, Конрад Гейдебрег, которого ждали вот уже несколько недель. Было известно, что он приехал с широкими полномочиями, но ни о цели, ни о намерениях его никто ничего не знал. В главном штабе нацистов, в парижском Коричневом доме, опасались жестокой ревизии. Еще более тревожное настроение было в посольстве на улице Лилль. Время от времени министерство иностранных дел оказывало пассивное сопротивление грубым, наглым методам работы национал-социалистской партии, а она в отместку посылала в европейские столицы своих агентов с особыми полномочиями. В качестве такого агента и прибыл в Париж Конрад Гейдебрег; его полномочия были настолько широки, что официальный посол на время превращался в марионетку.
В посольстве заискивающе осведомились, не устроить ли в его честь торжественный прием. Господин Гейдебрег дал согласие только на скромный вечер, да и то лишь в тесном кругу. Пригласили человек тридцать, наряду с верхушкой немецкой колонии несколько французских политических деятелей, промышленников и журналистов, настроенных, по мнению посольства, благожелательно.
– Ну как, принюхались к гостю? – спросил Визенер господина Герке, стоя с ним в углу маленького зала. Да, Шпицци уже успел установить с Гейдебрегом дружеские отношения. Ему лично гость понравился чрезвычайно, да и Визенер, несомненно, с ним поладит. Шпицци сверкнул безупречными зубами, он был, по-видимому, великолепно настроен. И весьма вероятно, что искренне. Гейдебрег с подчеркнутой любезностью разговаривал со Шпицци на глазах у всех.
Визенер же беспокоился.
Вот уж четыре дня, как Гейдебрег в Париже, и до сих пор не дал ему знать о себе. Это плохой признак. По сведениям, собранным Визенером, с Гейдебрегом нелегко иметь дело. Это старый зубр, один из старейших участников «движения», упрямый, своенравный человек. Подозревали даже, что, в отличие от почти всех остальных вожаков, он действительно верит в национал-социалистскую доктрину. Говорили также, будто он, опять-таки не в пример другим видным членам партии, пренебрегает возможностями наживы и внешними знаками власти. Поэтому Визенер ощутил неприятное беспокойство, когда Шпицци предложил ему:
– Пойдемте, mon vieux, посмотрим, что вам скажет ваш собственный нюх. Я вас представлю.
– Коллега Визенер из «Вестдейче цейтунг»? – спросил Гейдебрег, когда Шпицци назвал ему Визенера. – Мы в Германии, – продолжал он, – вполне удовлетворены вашей информационной деятельностью.
У Визенера отлегло от сердца. Хотя он и не привык к такому снисходительному тону, но после тревожного настроения последних дней он почувствовал облегчение от слов этой всесильной особы.
Отвечая вежливо и корректно какой-то безразличной фразой, он внимательно разглядывал гостя. Гейдебрег был чуть ниже его ростом, но более широк в плечах, более тяжеловесен, коренаст; одет он был аккуратно, несколько старомодно. Бросались в глаза огромные, неуклюжие ноги, внушительный черный галстук, почти закрывающий вырез жилета, и траурная повязка на рукаве. Над крахмальным воротничком высилась тяжелая голова; если бы не решительный подбородок, лицо казалось бы сонным. На этом крупном, бледном лице глубоко сидели серовато-голубые, белесые глаза, спокойно, едва ли не тупо и вместе с тем угрожающе смотревшие из-под век, почти лишенных ресниц; темные, с легкой проседью волосы Гейдебрега были коротко острижены. Голос у него был низкий, до странности бесцветный, но внятный; движения корректные, размеренные; кивая или кланяясь, что он делал довольно часто, он походил на заводную куклу.
Разговор все никак не налаживался – то и дело вмешивался кто-нибудь третий; но Визенер не давал оттереть себя от Гейдебрега и внимательно следил за всем, что и как он говорил; Гейдебрег переходил с немецкого языка на французский, смотря по тому, с кем беседовал; по-французски он объяснялся как школьник, очень точно и старательно, с восточнопрусским акцентом, угловато. В Париже Гейдебрег бывал и до войны, а затем жил тут довольно долго в период сильного падения франка. Он излагал свои этнопсихологические наблюдения, говорил о поверхностности французов, об их бюрократизме и в то же время о расхлябанности, об их способности чувствовать форму и краски и неумении понять сущность, охватить предмет в целом. Он изрекал все эти банальности авторитетным тоном, точно это были установленные математические истины и ему надлежало выставить французам отметку, которая на вечные времена войдет в мировую историю. Гейдебрегу было, вероятно, лет пятьдесят пять, взгляды его закоснели; но именно эта косность делала его человеком большой энергии, вызывавшей, несмотря на внутреннюю усмешку, уважение у Визенера.
Время от времени Гейдебрег поднимал руку, огромную, тяжелую, страшную, очень холеную белую руку. Ее холеность только подчеркивала, как отметил про себя Визенер, насколько она груба и страшна. Гейдебрег как будто и сам старался спрятать руки, тесно прижимая их к туловищу и время от времени сжимая в кулаки; но эти движения, как и широкий старомодный перстень с печатью, лишь привлекали внимание к его рукам. Визенер с трудом отвел от них глаза.
Гейдебрег, аккуратно подобрав полы длинного сюртука, опустился на стул и чуть подтянул на коленях полосатые брюки; из-под них выглянули туго натянутые черные шерстяные носки. Он жестом пригласил Визенера сесть рядом. Обычно такой самонадеянный, Визенер отметил это как успех и, лукаво усмехаясь, переглянулся с Герке.
– Ну, как живется в Париже, молодой человек? – милостиво спросил Гейдебрег, когда они на несколько минут остались одни. «Молодой человек» – он был доволен, что нашел такую удачную форму обращения: она звучала и шутливо, и что-то парижское было в ней, она выражала нужную дозу доверия, сохраняя одновременно необходимую дистанцию.
Визенер успел тем временем обдумать, какой тактики ему держаться с Гейдебрегом. Нелегко будет, конечно, ладить с этим ограниченным, неотесанным человеком. Как раз ограниченность и сообщала ему особую силу и уверенность в себе. От него веяло протестантом, пуританином, чиновником; хотя черты эти накладывали на него отпечаток мелочности и педантизма, за ними, несомненно, скрывались фанатичность, жизненная цепкость. Ни в коем случае нельзя было предстать перед ним скептиком, каким Визенер был на самом деле; так же неуместны были бы легкомыслие, фривольность. Его вопрос: «Как живется в Париже?» – слегка смахивал на экзамен, на вопрос из катехизиса. Возможно, что Гейдебрегу шепнули кое-что о легком стиле его жизни. Было бы бессмысленно разыгрывать из себя благонравного школьника и отрицать свой вольный образ жизни. Он живет здесь весьма по-парижски, признался Визенер. Но внутренне он всегда начеку. Он только потому держится парижских нравов, что это, по его мнению, является единственным путем для достижения определенных целей, которые, как ему кажется, полезны для дела национал-социализма. Ему хотелось представить свой здешний образ жизни как северную хитрость; он старался, чтобы Гейдебрег воспринял его поведение как маску, которую он носит лишь с целью обмануть противника.
Гость выслушивал осторожные оправдания Визенера. Он так прямо смотрел ему в лицо своими белесыми, странно безжизненными глазами, что Визенеру стало не по себе. Неужели он взял неправильный курс? Но оказалось, что курс был им угадан правильно. Когда Визенер кончил, Гейдебрег сказал – по обыкновению ровно, корректно, назидательно:
– Без так называемой «северной хитрости» здесь не проживешь. – И покровительственно прибавил: – Благодарю. – Словно генерал, который принял и одобрил рапорт младшего командира.
Милостиво отпущенный, Визенер был вдвойне рад, когда Гейдебрег пригласил его к себе в один из ближайших дней для более обстоятельной беседы.
Национал-социалист Гейдебрег остановился в отеле «Ватто», спокойной, почтенной гостинице с твердо установившейся репутацией, неподалеку от Триумфальной арки. Неподвижный, неуклюже выставив вперед большие ноги, сидел он в хрупком, бледно-голубом бархатном кресле рококо; над его головой, на легкомысленной картине Буше, нагая мисс О’Мерфи, распростершись ничком на ложе, показывала зрителю свой обольстительный зад. Визенер, как ни старался, не мог отвести глаз от огромных, белых, лежащих на коленях рук Гейдебрега; тот, сидя в маленьком голубом кресле, напоминал статую египетского фараона.
– Моя так называемая миссия, – сообщил Гейдебрег своему внимательному слушателю, – частью заключается в том, чтобы положить конец тявканью эмигрантского сброда. Шум, поднятый вокруг дела Беньямина, вызвал в Берлине недовольство. Национал-социалистскому государству надоели плакальщики.
Визенер слушал внимательно, сосредоточенно, почтительно. Но черная повязка на рукаве Гейдебрега, этот траурный креп, отвлекла его внимание. «Дружок мой, базельская смерть!» Гейдебрегу поручено ликвидировать шумиху вокруг дела Беньямина. А не самое дело? Или оно уже ликвидировано? Еще один fait accompli? Глубоко тягостные образы, рожденные статьей Траутвейна, вновь встали перед его глазами вместе с мучительным вопросом: жив ли еще человек, вокруг которого идет такая борьба?
Эти размышления помешали Визенеру заблаговременно обдумать подходящий ответ. Пауза, последовавшая за словами Гейдебрега, застала его врасплох, и он ответил, не подумав.
– Эмигрантские нападки, – сказал он своим обычным, небрежным, чуть-чуть надменным тоном, – не могут нас задеть. «Парижские новости». Некий господин Траутвейн. Кто идет на большие дела, не оглядывается на собачий лай.
– Откуда это? – спросил Гейдебрег; в его голосе прозвучало, пожалуй, недовольство.
– Из Гёте, – ответил Визенер.
– Как бы там ни было, – сказал Гейдебрег, заканчивая разговор, – вой эмигрантов раздражает Берлин. Мы не желаем больше слышать голос господина Траутвейна, мы не желаем больше видеть «Парижские новости».
Визенер испугался. Он дал себе волю, он не собрался с мыслями, слова Гейдебрега означают выговор. И все это его, Визенера, проклятая порядочность. Из одной только порядочности он поднял голос в защиту эмигрантов и против власти. С ума он сошел? Дело идет о его собственном существовании, а он позволяет себе совершенно неуместную и вдобавок бесплодную гуманность. Бурный поток перепутанных мыслей, чувств, ощущений завертел его. Он видел отвратительные белые руки Гейдебрега, наманикюренные и до ужаса хищные, он видел его светлые, странно безжизненные глаза, неуклюжие башмаки. В голове мелькнул мотив из оффенбаховской оперетки: «Слышу шаг скрипучий, скрипучий!» – так или что-то в этом роде. И дальше: «Так ходит только президент», – и сюда же вплеталась песенка о базельской смерти. А что, если напрямик спросить Гейдебрега: дело Беньямина еще существует? Или все уже fait accompli? Приезжий, несомненно, мог бы ответить точно. «Смотрите не станьте и вы свиньей», – заклинала его Леа. Как раз наоборот. Необходимо хорошенько выдрессировать в себе свинью, чтобы она вовремя хрюкала, иначе он, Визенер, погубит свою карьеру. К сожалению, практика показала, что от природы он не совсем свинья. Но и не такой он дурак, чтобы ради Леа стать между ягненком бедняка и хищным волком. В какие дебри он забирается? Возьми себя в руки, Эрих. Сейчас не до психологии и не до Леа. Ты получил взбучку. В том-то все и дело. Национал-социалист Гейдебрег распек национал-социалиста Визенера. И так как национал-социалист Гейдебрег всемогущ, то национал-социалист Визенер поступит разумно, если при создавшейся ситуации спасет то, что еще можно спасти.
Вот примерно что думал, ощущал, чего хотел Эрих Визенер во время короткой паузы, наступившей после слов Гейдебрега. Но он взял себя в руки и избрал правильную тактику для отступления.
– Мне незачем вам говорить, – сказал он приличествующим случаю тоном, не то доверчивым, не то извиняющимся, – что меня самого чертовски раздражают подстрекательские статьи этого сброда. Но я полагал, что, быть может, это мое личное профессиональное тщеславие, боязнь конкуренции и прочее. Я хотел быть сверхобъективен и не раздувать, быть может, личную обиду в государственное дело. То, что вы говорите, просто великолепно. Я страшно рад указаниям Берлина, рад, что Берлин желает положить конец завываниям этих молодчиков. – «Смотрите не станьте и вы свиньей», – сказала Леа, и вульгарное слово резко прозвучало в ее устах; при этом блеснули ее крупные белые зубы. «Если бы вы совершили что-либо подобное, это отразилось бы и на наших отношениях», – сказала она. Но ведь он сам ничего не совершает, за него совершают другие, а разве может один человек остановить мчащийся на всех парах курьерский поезд?
Так или иначе, а его слова как будто оказали действие. Гейдебрег уже не возвращается более к его промаху, он пускается в дальнейшее изложение своей тактики:
– Во всяком случае, впредь давайте застрахуем себя от таких безобразий, какие натворили «Парижские новости». Давайте ликвидируем так называемых эмигрантов и их прессу. – И низким, решительным голосом он спрашивает спокойно, прямо: – Что вы посоветуете как специалист? Что, по-вашему, можно практически предпринять против «Парижских новостей»?
Этот решительный, в лоб поставленный вопрос Визенер ощутил как удар: следовало предвидеть, что Гейдебрег спросит его мнение по поводу «так называемой эмигрантской прессы», а теперь он стоит перед ним весь в поту, как незадачливый студент перед экзаменатором. Но подготовился он или не подготовился, а ответить нужно. Есть сто путей, сказал он Леа, уничтожить «Парижские новости». Ста путей нет, их всего лишь несколько, но он знал эти пути.
Обязан ли он указать их? Обязан. И он укажет. Он сделал все от него зависящее, чтобы остаться человеком. Он имеет право со спокойной совестью утверждать и перед самим собой, и перед Леа, что он проявил по отношению к «Парижским новостям» и к своим прежним – униженным судьбой – коллегам необычайную, скажем прямо, неожиданную порядочность. Просьбу Леа – пощадить ягненка бедняка – он в меру возможного исполнил. Теперь же на карту поставлено все, дело идет о собственной шкуре. Вот перед ним сидит его коллега по партии, облеченный исключительными полномочиями, и держит его, Визенера, судьбу в своих руках. В данную минуту не видно, какие это опасные руки. Гейдебрег спрятал одну под длинной полой сюртука, а другую сжал в кулак, но Визенер хорошо знает, какие они, и он не хочет попасть в эти руки, не хочет иметь с ними никакого дела. Поставленный перед выбором, щадить себя или господ эмигрантов, он предпочитает пощадить себя. От него ждут дельных предложений о способах ликвидации «Парижских новостей»; только этим он, Визенер, может доказать свою лояльность и свои способности. Думать в этой ситуации о спасении ягненка было бы уже не порядочностью, а преступной глупостью.
– Можно бы, так сказать, отвести от эмигрантов и их прессы питающий их источник, который и вообще-то у них очень беден. Этот крайне скудный источник, из которого они черпают денежные средства, нетрудно и совсем засыпать. Такой поступок нельзя назвать доблестным, но с нечистью нельзя и поступать доблестно.
Тусклые белесые глаза Гейдебрега по-прежнему неподвижно смотрели на Визенера.
– Правильно, – подтвердил он, – против так называемой нечисти все средства хороши.
Как Визенер ни старался, он не мог больше выдержать взгляда своего собеседника. Он поднял глаза выше, на очаровательную, легкомысленную наготу мисс О’Мерфи. И тут ему пришла в голову мысль, как будто очень далекая и в то же время близко касающаяся их разговора. Смутное ощущение, возникшее еще на приеме в посольстве, что сильная сторона Гейдебрега, его пуританство, таит в себе и слабость, превратилось теперь в уверенность. Гейдебрег говорил в тот вечер о «так называемых развлечениях и пороках парижан» тоном пасторской дочки, как о чем-то отталкивающем и вместе с тем заманчивом. Такой субъект, со всем его нудным пуританством, десять соблазнов преодолеет, а на одиннадцатом тем сильнее споткнется. И тогда он окажется у Визенера в руках. Нужно, следовательно, ввести этого застегнутого на все пуговицы господина в соблазн, разумеется строго осуждая этот соблазн.
– Для того чтобы успешно бороться с эмигрантами, – начал, нащупывая почву, Визенер, – надо прежде всего уяснить себе, почему их пропаганда именно в Париже имеет такой успех, а это значит – изучить поле действия, то есть парижское общество и в особенности салоны.
Гейдебрег не клюнул на приманку.
– Я могу, следовательно, – сказал он сухим начальственным тоном, – ждать от вас подробно разработанных предложений, как отвести, так сказать, от эмигрантов питающий их источник. – И вдруг выражение его лица изменилось. Он благосклонно оглядел Визенера, его крепкий, широкий лоб, густые белокурые волосы, длинные, красиво изогнутые губы, серые умные глаза. Национал-социалист Гейдебрег улыбнулся; да, вне всяких сомнений, чуть заметная улыбка как бы рассекла его неподвижное лицо на несколько частей. Гейдебрег свято верил в национал-социалистскую расовую теорию. Разумеется, не следовало понимать это учение очень уж узко и возводить физические качества в единственный критерий, ибо как мог бы тогда фюрер стать фюрером, а Геббельс министром? Но так или иначе, сердце радуется, когда видишь столь первоклассного представителя северной расы, как Визенер. – А что касается парижского общества, – милостиво продолжал он, пытаясь пошутить, – изучением которого вы рекомендуете мне заняться, то мне кажется, что вы, молодой человек, являетесь в данном случае подходящим чичероне.
– Я надеюсь, что знаю Париж, – со скромной гордостью ответил Визенер, – и мне доставило бы величайшее удовольствие показать вам те или иные общественные круги, не пользующиеся громкой славой, но обладающие большим влиянием, чем принято думать.
– Благодарю, – церемонно сказал Гейдебрег, – возможно, что я и воспользуюсь при случае вашей любезностью.
Визенер, распрощавшись с Гейдебрегом, с двойственным чувством покинул небольшую изящную голубую гостиную в стиле рококо. Опасный промах, который он так безрассудно допустил, сошел ему с рук благополучнее, чем можно было ожидать, и план соблазнить и совратить Гейдебрега уже казался ему осуществимым. Но одна тучка омрачала горизонт – проклятый проект, который ему велено подробно разработать и представить. Некоторое время еще можно тянуть с этим заданием, но рано или поздно, а взяться за ягненка бедняка придется. Гейдебрег не из тех, кто забывает о своей так называемой миссии и о поручениях, которые он кому-нибудь дает.
Идея ввести во искушение пуританина Гейдебрега увлекла Визенера, и он, прирожденный интриган и прожектер, выработал искусный план действий.
Прежде всего следовало решить вопрос, с какими кругами ему свести Гейдебрега, Общество это должно быть, конечно, безупречно, ни в коем случае не легкомысленно, но и не слишком серьезно. Легкий душок не помешает, но гниль не должна ударять в нос, а лишь слегка возбуждать, как духи.
А что, если привести Гейдебрега к Леа?
Сначала он сам себя высмеял. Гейдебрег и без того скорее, чем нужно, узнает о его связи с Леа. Неужели еще самому натолкнуть его на эту мысль? Но как раз это-то и представлялось Визенеру заманчивым. Если он введет Гейдебрега в дом Леа, наиболее серьезная доля опасности будет устранена. Его увлекала мысль увидеть гибкую, женственную Леа рядом с тяжеловесным, деревянным Гейдебрегом. Живое воображение уже рисовало ему эту картину. Она вновь и вновь вставала перед ним, держала его в плену, и, оттого что ему этого очень хотелось, он быстро нашел логические доводы в пользу знакомства нациста Гейдебрега с Леа. Если он вовлечет Леа в осуществление своего проекта, разве он не переложит на нее половину ответственности? Разве ему не будет гораздо легче оправдаться перед ней по поводу ягненка и т. д.? Он испытывал страсть и трепет игрока, который дерзнул на ставку, далеко превышающую его средства. В Historia arcana он записал, что представляется себе интриганом из старой французской комедии.
Уговорить Леа казалось ему делом нетрудным. Вкусы мадам де Шасефьер всегда отличались некоторой экстравагантностью: увидеть у себя в доме фашистского бонзу, специального эмиссара фюрера – это ли не сенсация? Но когда он как бы вскользь предложил ей пригласить Гейдебрега, она отказалась. Этот господин, сказала она, не возбуждает в ней аппетита. Ее не увлекает идея принимать у себя экзотических князей и тому подобную публику. И, кроме того, у нее нет желания афишировать перед всем светом связи с представителями германской клики. И так уж Мари-Клод ей рассказала, будто ее называют Notre-Dame-de-Nazis – нацистской богоматерью[16]. Она не желает давать лишних оснований для этого прозвища. Если она поддерживает дружеские отношения с ним, с Эрихом, то отнюдь не в силу его политической деятельности, а вопреки ей. Нельзя заниматься политикой, не копаясь в грязи, – это она понимает. Но отсюда не следует, что ей не противно многое из того, что творят его единомышленники. Она лично, во всяком случае, не желает иметь никакого отношения к его политической деятельности.
Они сидели за завтраком. Она невольно подняла глаза на натюрморт, висевший против нее. Она пожелала себе как можно меньше таких подарков.
Встретив отпор, Визенер немедленно оставил эту тему. Он продолжал болтать о всякой всячине, но, подобно тому как щепотка соли, даже самая маленькая, меняет вкус пищи, так он сквозь всю учтивость и любезность дал Леа почувствовать свое недовольство. Она же, не уступая ему в тактичности, ничем не выдала, что замечает это, и разговор о Гейдебреге в тот день не возобновлялся.
Но Визенер не сложил оружия. Он прибег к средству, с помощью которого не раз уж достигал цели в подобных случаях. Оставаясь безукоризненно любезным, он воздерживался от всякого проявления интимности и делал это так тонко, что упрекнуть его в явной замкнутости и упорстве нельзя было. Прямая и добрая по натуре Леа обычно не могла долго устоять перед этой тактикой.
Так было и теперь. Как-то, после посещения оперы, они ужинали у Леа. Позднее, когда он и в этот вечер предложил ей сыграть партию в шахматы, она спросила, не надоело ли ему наконец так глупо дуться. Неужели он не может оградить от политики хотя бы некоторые участки своей жизни? Она не желает иметь с его политикой ничего общего. А принять у себя этого мсье Гейдебрега значит впутываться в политику; Эрих, разумеется, не станет этого отрицать.
Нет, безусловно, станет, ответил Визенер. У него и в мыслях не было придавать посещению Гейдебрега какой-то политический смысл. Он просто хотел доставить ей удовольствие. Он полагал, что у Леа есть чувство юмора и ее позабавит возможность принять у себя в доме друга фюрера. Национал-социалист Гейдебрег среди ее парижан – какой великолепный символ всей нашей хаотической, запутанной эпохи. Это ли не забавно?
Леа насквозь видела всю его тактику. Но она очень стосковалась по его ласке.
– К чему всегда такие пышные слова для столь незначительных вещей, cheri?[17] – мягко сказала она своим звучным голосом. – Ты умеешь как-то необыкновенно быстро возводить вокруг малейшего твоего желания громоздкие идеологические леса. – Так пусть же, о боже милостивый, он приведет к ней этого экзотического зверя, покорилась она; в конце концов, ей ведь уже пришлось сидеть за одним столом даже с германским послом.
Визенер ничего не ответил. Он вдруг увидел лишь опасности, таившиеся в этой пикантной встрече, которой он так упорно добивался. Теперь он с радостью отступился бы от своего плана. Но он не нашел подходящего предлога для отступления.
– Как поживают наши «Парижские новости»? – неожиданно спросила Леа. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы скрыть, до чего глубоко его задел этот вопрос. Леа обладала большим чутьем, она и на этот раз почувствовала, что между судьбой эмигрантов и Гейдебрегом есть какая-то связь.
– Насколько мне известно, «Парижские новости» поживают не хуже и не лучше, чем до сих пор, – сказал он. Голос его звучал сдавленно; он отвернулся так, чтобы она не могла видеть его глаз.
– И вы ничего не делаете, чтобы отравить им существование? – спросила она.
– Мне об этом ничего не известно, дорогая, – ответил он, довольный легкостью, с которой ему удалось это сказать.
– Ну хорошо, – произнесла она, чуть заметно вздохнув. – Итак, можешь привести ко мне твоего Гейдебрега, если ты ждешь чего-нибудь от этой встречи.
И партия в шахматы была забыта.
Обед, который Леа собиралась дать в честь высокопоставленного варвара, заинтересовал всех приглашенных. Даже Рауль, который в последнее время редко показывался в обществе, собиравшемся у его матери, выразил желание встретиться с этим иностранцем. Леа опасалась, что падкий на сенсации, импульсивный мальчик может задать гостю какой-нибудь слишком прямой вопрос и вызвать неприятный инцидент. Но когда она осторожно высказала свои опасения, Рауль, слегка обиженный, уверил ее, что не посрамит своего фрака.
Гейдебрег держал себя на этом обеде ровно, спокойно; крахмальная рубашка была ему к лицу. Он двигался медленно, был по-стародедовски, церемонно вежлив, часто раскланивался, не без нежности брал в свои огромные, страшные белые руки дамские ручки, изъяснялся на своем угловатом школьном французском языке и, к легкому разочарованию гостей, не нес никакой чепухи. Даже Мари-Клод признала, что неуклюжая церемонность мсье Гейдебрега не лишена очарования, свойственного бегемоту.
Весь вечер Гейдебрег, словно турист в чужой стране, разглядывал все вокруг своими белесыми, почти лишенными ресниц глазами. Он делал это незаметно, но добросовестно. И слушал внимательно все, что говорилось, хотя ему стоило усилий следить за быстрой, легкой французской речью. Тем более обрадовало его, что мадам де Шасефьер, его соседка по столу, бегло говорила по-немецки.
Господин Гейдебрег, несмотря на его неприятные глаза и внушающие страх руки, не показался Леа отталкивающим, он, пожалуй, даже понравился ей. И почему, в сущности, она испортила столько крови Эриху, прежде чем разрешила ему это невинное удовольствие? Он как будто все еще нервничает и чего-то опасается. Желая успокоить его, так как ему, очевидно, очень хотелось ублажить мсье Гейдебрега, она принялась кокетничать с этим Бегемотом. А Бегемот, к ее тайному удовольствию, с трудом отводил глаза от ее обнаженной руки.
– Чему вы улыбаетесь? – спросил он почти с наставнической строгостью. – Разве то, что я сказал, так уж глупо? – Он все проводил параллель между французскими и немецкими общественными нравами.
– Нисколько, – ответила она. – Я улыбаюсь потому, что это мне к лицу, и потому, что я хорошо настроена. Вы очень интересный собеседник, господин Гейдебрег.
Леа понравилась Гейдебрегу. И вообще, как ни досадно, а следовало признать, что он совсем неплохо чувствовал себя и его ничто не шокировало в этом либеральном обществе, где были к тому же два еврея. Кое-чего он не понял и не замедлил предположить, что тут кроется нечто легкомысленное и циничное; но Содомом и Гоморрой, как он ждал, общество это отнюдь нельзя было назвать.
– Все это безобиднее, чем я думал, – сказал он Визенеру с легким сожалением, когда они остались вдвоем, – но так называемые безобидные люди – самые опасные.
Рауль с нескрываемым интересом весь вечер наблюдал за Гейдебрегом. Он подходил к нему, как только представлялся случай, скромно вступал в разговор, стараясь обратить на себя его внимание. С изумлением убеждался Визенер, каким скромным, даже ребячливым, умеет быть его мальчик, когда это ему нужно. Рауль, обладавший таким острым глазом, Рауль, от которого почти никогда не ускользали слабости других, словно не замечал недостатков Гейдебрега, как они ни выпирали. Гейдебрег отвечал на откровенное восхищение юноши дружелюбной снисходительностью. Вовлекал его в разговор, хвалил его поразительное знание немецкого языка и литературы.
Визенер был рад, что его мальчик понравился Гейдебрегу. Он сказал это Раулю. Тот ответил любезно, но любезность эта была того же свойства, к какой прибегал сам Визенер, когда между ним и его собеседником что-то вставало.
– В общем, это была замечательная идея, соорудить тебе фрак, – пошутил он, и Рауль в ответ тоже отшутился. Но Визенер видел, что Мария права: после истории со слетом молодежи не так-то легко восстановить прежние отношения с сыном.
В остальном вечер прошел удачно, и все были довольны. Гость Леа понравился ее парижанам, а ее парижане заинтересовали гостя.
– Благодарю вас, молодой человек, – сказал Гейдебрег, прощаясь с Визенером. – Вы правы, в этих кругах можно встретить немало увлекательного, – и он смутно подумал о руке Леа.
16
Раздавленный червь извивается
Вскоре Визенер устроил в честь Гейдебрега интимный вечер у себя, в своей красиво обставленной квартире. Были два или три человека из встреченных Гейдебрегом на обеде у Леа и сама Леа. Гейдебрег чувствовал себя, по-видимому, хорошо и даже отважился на несколько скромных, тяжеловесно-галантных острот. Визенеру уже казалось, что он раз и навсегда нейтрализовал действие тех злостных сплетен о себе, которые могли дойти до Гейдебрега, и что пребывание гитлеровского эмиссара в Париже лишь укрепит его, Визенера, положение.
Но внезапный, жестокий удар развеял эти мечты. Несколько дней спустя после данного им в честь Гейдебрега обеда, утром, по обыкновению просматривая в постели за завтраком газеты, он увидел в «Парижских новостях» статью о немецких журналистах за границей. Статья была без подписи, но он узнал руку Франца Гейльбруна. Речь в этой статье шла о нем, Визенере. Нагло и искусно была изображена та гибкость, с которой он, изменив своему демократическому прошлому, приспособился к национал-социалистскому настоящему. Больше того, негодяй Гейльбрун не побрезговал выступить с «разоблачениями» в стиле бульварной прессы. В издевательском тоне автор статьи говорил о том, что кое-какой багаж своего либерального прошлого Визенер с собой прихватил. Он, правда, отступился от своих «неарийских» приятелей, но для приятельниц делает исключение. Очевидно, он с таким же удовольствием проводит ночи в небезупречном с расовой точки зрения обществе на улице Ферм, как дни – на улице Лилль или в «Немецком доме» живущих в Париже нацистов.