- Я теперь не имею права никого осуждать, - помолчав, сказала она, подвергая повторному испытанию какую-то, должно быть, особо ненадежную прядку. - Но все-таки скажу. В последний раз. - (Витя напрягся.) - Ты слишком честный. А это не всегда правильно. Это, извини меня, иногда бывает и глупо. А еще чаще жестоко. - (Витя начал наливаться жаром, но понял, что это она о себе.) - Вот я была жестокой, потому что хотела быть слишком правильной. Я думала, что это справедливость, а это оказалась жестокость. И теперь я думаю, что никто никого не имеет права осуждать.
- Прямо никто никого?.. - усомнился Витя.
- Нет, кто-то, может быть, и может. Но не я.
Заключение это показалось Вите еще более сомнительным, чем предыдущее, - однако с тех пор Вите не раз приходилось наблюдать, как при каком-нибудь возмутительном или гадком известии Анино лицо мгновенно обретало былую медальность - и тут же смягчалось, смягчалось... Пока не доходило до пугающе знакомого выражения смирившейся скорби. С безнадежно опущенным правым уголком рта...
А однажды в филармонии он с нежностью покосился на Аню и вдруг осознал, что у нее уже очень давно на редкость мягкое выражение лица и даже сама линия от подбородка до выреза строгого темного платья - пленительная линия зрелой женственности - удивительно мягкая. Он старался, чтобы Аня не заметила его взгляда, - ей не нравилось, когда начинают нежничать в возвышенных местах, - но не мог оторваться, наблюдая, как она с проникновенной серьезностью начинает подпирать подбородок кончиками пальцев, которые, прогнувшись, почти повторили ее божественную гиперболу от шеи к подбородку. И Витя ощутил щекотку умиления и счастья при мысли, что ему предстоит еще долго-долго (и никогда-никогда не надоест!) целовать этот божественный изгиб. При том, что для своих детей они с Аней наверняка такие же взрослые, как их родители для них самих в свое время, - это Витя подумал с гордостью: теперь ответственность за мир лежит на их плечах.
Он, пожалуй, и в самом деле наконец-то сделался сравнительно взрослым.
Он взрослел вместе со своим младшим сыном, опережая его лет на четырнадцать - пятнадцать.
А не почерпнуть ли стойкости в воспоминаниях об их общем детстве? И нельзя сказать, чтобы Витя как-то его особенно желал, Юрку-младшего, - можно ли "желать" того, кого нет, кого не знаешь даже по имени? Вите и с одним наследником было хорошо, но - в подобных вопросах последнее слово должно принадлежать женщине - эта формула пленяла Витин слух еще и потому, что как бы намекала, будто в каких-то иных вопросах последнее слово принадлежит уже ему - при том, что решительно ничего против и даже просто помимо Аниной воли делать ему совершенно не хотелось. И если Аня была убеждена, что единственный ребенок в семье рискует вырасти эгоистом, а кроме того, каждый человек обязан вернуть миру через детей как минимум столько же, сколько сам взял у родителей, - или там подготовить себе смену, не важно, - почему бы и ему не ощутить себя сильным и великодушным, уступая ее высоте, тем более что Анино "интересное положение" ("беременность" совсем уж хамское слово) теперь перестало ему казаться чем-то посягающим на ее высоту, а его, Витю, выставляющим пронырливым пакостником: теперь ее беременность открылась ему чем-то красивым и достойным. И то сказать, иначе бы и детей прятали, а их открыто водят за руку. Витя в некотором даже просветлении клал руку Ане на живот, когда она предлагала ему понаблюдать, с каким упорством пытается разорвать свои узы их грядущий отпрыск, - Вите казалось, сквозь ткань и живую плоть он угадывает то сильный локоток, то коленочку... Но однажды после работы, во время лабораторной попойки на казенном спирту, под охраной самого оригинального Витиного замка в самую экстатическую минуту, когда все были готовы вот-вот принести клятву никогда больше не расставаться, Витей вдруг овладел предательский ужас, что с Аней во время родов может случиться что-то непоправи... Нет-нет-нет-нет-нетнетнет!!.
В розовом свете торшера Аня тоже светилась ночными кружевами и умиротворенностью, а он покрывал поцелуями ее теплые круглые руки, обливаясь самыми настоящими слезами: зачем, зачем мы это сделали, нам же было так хорошо!.. Бедный мой глупыш, все и будет хорошо, ласково ерошила ему волосы Аня той рукой, которая в данную минуту была свободной, - и все же не переставала прислушиваться к вершившемуся в ней таинству. Ей с ее высоты вновь открывалась какая-то недоступная ему глубина, требующая опять-таки не понимания, которого и быть не могло, а лишь новой коленопреклоненности. Так серьезно относиться к работе в военном училище, так умно и достойно поладить с пятью полковниками и одним генералом - и в двух шагах от доцентской ставки уйти в декрет из-за того, что главное дело женщины - это материнство, н-да, Аню хватило и на это. Более чем хватило. Свет материнства, пожалуй, теперь сделался главной ее тайной. Она светилась этой тайной, даже занимаясь сосками, пеленками, горшками. Витя тоже не прятался от домашней работы, но чтобы при этом еще и светиться... Нет, было, конечно, очень трогательно проглаженной байкой окончательно стягивать этот вечно сопротивляющийся сверток - кажется, ему так и осталась тесной любая среда, в которую он оказывался заключен. Если чего в нем в ту пору не просвечивало ни клеточки, так это аллигатора - все его силы и страсти были устремлены исключительно на бесполезное.
Юркино сходство с покойной бабушкой, благодаря расширившемуся Витиному кругозору, теперь порождало в нем уже не узбекские, а японские ассоциации; зато губки-бантики у Юрки были просто бабушкины, и правый уголок опускался так же скорбно в редкие минуты уныния: неодолимые препятствия чаще всего возбуждали в нем деятельный гнев. Однако стоило его вынуть из-за барьера кроватки (поднятый на руки, он поспешно крутил головенкой, чтобы успеть насмотреться побольше недоступных снизу горизонтов), как он тут же начинал карабкаться обратно: ему требовался полный доступ всюду, а не простое пребывание в более просторной клетке. То же самое происходило и с коляской: стоило отвести глаза - и его уже приходилось ловить поперек тугого щенячьего живота. Но вырваться из плена ему и здесь было недостаточно, ему нужно было еще и восторжествовать над своей четырехколесной тюрьмой: приподнимаясь на цыпочки, он тянулся еще и покатать ее. При этом к чужим коляскам он не питал подобного интереса - заглянет, констатирует: "Кукка" - и спешит дальше.
Себя он с куклой никогда не путал; когда его спрашивали, кто он, ликующе-звонко выкрикивал: "Я сыночек!!!" И то сказать, сыночек - это было самое ласковое Анино слово, ни солнышек, ни рыбонек по своей ответственности она не допускала, а "мои мальчуганы" начались, только когда у Вити с Юркой возникли общие развлечения. Ты его обожаешь не как отец, а как глупый дедушка, воркующе подтрунивала над ним Аня, когда Витя снова, по ее мнению, перегружал гостей Юркиными словечками и выходками. Кое-какие Юркины словечки и оборотцы благодаря Витиным усилиям даже закрепились в их с Аней внутреннем языке (старший сын снисходительно пропускал это "детство" мимо ушей): "момоз" вместо мороз (произносить, с тревогой показывая на заиндевевшее окно), "циркуль" вместо циркач (со смешком радостного узнавания), "зимнетрясение" (по поводу беспорядка), "помехмахерская" (ах, как прелестно выкруглялись Юркины щечки после стрижки...), "не доводи до белого", "самочувствие пропало", "нашли падчерицу" (взвалили неприятную работу), "пальто с норкой" (с дыркой), "красивая, как новый велосипед" (это по поводу Аниной реплики, что женщин нужно держать в строгости, - "Неправда, женщины красивые, как новый велосипед, и готовят хорошо"), "горячий, как спички", "дрянский"... "Дрянский" относилось ко всему свету как знак всесветной обиженности произносящего.
Сам Юрка переживать обиженность укладывался в кроватку и засасывал до отказа собственный большой палец. "Купи, пожалуйста, на обратном пути сахара", - просила Витю Аня, и из кроватки внезапно раздавалось: "Дрянского". "Чего "дрянского"?" - "Сахара дрянского". - "Так и не клади его в чай, если он дрянский". Озадаченная тишина. И едва слышное: "В этом доме две собаки растут". - "Почему же "растут"?" - "Ну, стареют". Из-за японизированности его светящиеся глазки казались слегка смеющимися и тогда, когда он плакал, - мгновенно заливаясь слезами, словно дождем, и не переставая требовательно следить за производимым впечатлением.
Юрка даже слово "труп" освободил от его осклизлой податливости объявил, что во время войны он бы набрал оружия и патронов "у трубов". В общем, отпечатков счастливого детства во всех культурных слоях Витиной души хватило бы на десяток археологических монографий. Как-то вечером они с Аней припоминали, что поэт Кольцов родом из Воронежа, - и вдруг почти бессловесный еще Юрка откликнулся жалобным: "Ка-а, ка-а..." - так он изображал воронье карканье. Где он увидел ворону? Ах, Воронеж!.. А песенка "Я игаю на гамоське у похожис на виду" еще многие годы начинала сама собой звучать у Вити в ушах, когда настроение поднималось еще выше обычного. И когда в рот попадала кофейная гуща, в душе сразу отзывалось ликующе-звонкое: "Гущи наейся!!!" Была у Юрки такая манера - разыскать завалявшееся кофейное зернышко и тут же его разгрызть. У него чего-то в организме не хватает, тревожилась Аня, и Витя благодушно возражал: ума не хватает. Уж в чем, в чем, а в смышлености Юрке никто никогда не отказывал, даже воспитатели, которые Юрке тоже были тесны, как и любые границы. Все остальные же Юрку обожали - "мальчишка таким и должен быть".
Индейцы и ковбойцы - так у Юрки говорили не только в садике, но и в младших классах. На гэдээровские и югославские фильмы про индейцев и ковбойцев Витя с Юркой ходили вместе - прерии и каньоны с раздольным струнным сопровождением сделались для него еще одной родиной; по дороге домой они обсуждали кино с такой горячностью, что однажды их сзади окликнул толстый седой полковник: "Извините, это ваш сын?" - "Да", - растерянно ответил Витя. "Замечательно!" - воскликнул полковник.
"Как я буду сейчас играть!" - пританцовывал от предвкушения Юрка, и Вите оставалось только завидовать: не мог же и он самозабвенно скакать верхом на швейной машине, падать, кувыркаться под воображаемую, но оттого не менее громкую пальбу - на Витину долю доставалось лишь подавать советы. Душу он отводил с наступлением тепла, когда они с Юркой вырывались на волю, в пампасы, в сельву и Флориду (замок Иф они не посещали, ибо вошедшие во вкус туареги продолжали там скреплять свою победу полюбившимся им способом). Давиться в метро и греметь в трамвае вдвоем для них было сплошное удовольствие.
Иссохлые серые травы шелестели в черной воде, как первобытные хвощи после атомной войны, если вообразить себя крошечными лилипутами, - в паре с Юркой Витя невольно брал на себя роль Сашки Бабкина (впрочем, Юрка тоже вплетал в игру все, что только читал или слышал: "Муравей беспомощный, как Тарас Шевченко"). Они могли, наоборот, вообразить себя и великанами, а весеннюю пену на затоплениях превратить в слюну динозавров, жука же плавунца в осьминога-мутанта. А крошечное подводное существо, носившее прозвище "сучок", ибо оно не то от природы, не то мимикрии ради было обклеено микроскопическими сучочками, превратить во что-то вовсе несусветное.
Почки на голых кустах были пушистыми цыплятами, только что вылупившимися из коричневых скорлупок, но через неделю они уже оказывались взрывчиками зеленых звезд (и как невероятно много их вскипало, этих взрывчиков!). Когда они с Юркой, не в силах прервать захлебывающийся эзотерический разговор, вваливались в Витин родной бебельский дом, мать уже и не отчитывала его за то, что он простужает ребенка, - даже и ей стало ясно, что это бесполезно: слишком уж в глубине души он был убежден, что все будет хорошо. Из-за этого наглого чувства Витя почти не боялся даже школы, в которой у Юрки не переводились конфликты. В Витиной душе, кажется, и сценка-то школьная отпечаталась всего одна, в самом нижнем культурном слое: в гулком вестибюле его встречает классная вместе аж с директрисой и объявляет, что Юрка со своим дружком Лешкой Быстровым пытались поджечь детский сад, из которого и сами, можно сказать, только вчера... Отомстить вчерашней тюрьме - это было в Юркином духе, однако оба преступника - русский Иванушка с японцем - братья навек, - уверяли, что всего только хотели поджечь сухие листья, а садик там оказался совершенно случайно. (Юрка, потупясь с выражением безмерного горя, перевесившего даже смеющиеся глазки, непрерывно щипал себя ноготками за пухленькую замурзанную щечку. "Зачем ты себя щиплешь?" - "Стыдно...")
"В этой жизни ничего из меня не вышло, - грустно рассуждал Юрка по дороге домой. - Но ничего, в следующей я буду человеком. И откуда только учителя все узнают?" - "Это их профессия - все знать". - "Какое коварство!" Сам Юрка с младенчества отличался прямотой, про какую-нибудь игрушечную машинку так и говорил жалобно: "Мне ее никак не сломать!" - тогда как старший сын непременно сказал бы "не разобрать". Юрка и сердоболен был ко всякой живности - сидит на бетонном крылечке, коленями и грудью обнимая бродячего котенка. "Отпусти его, ты можешь от него блох набраться, от своего кота", - иногда Витя охотно играл в серьезного папу. "Почему ты так грубо его называешь - кот? - чуть не со слезами. - Надо говорить, - (выражение беспредельной нежности), - "кисюлька-писюлька". А сколько бездомных котят в Ленинграде?" - "Не знаю, может быть, тысяч сто". - "Хм... Не так уж и много, мы могли бы прокормить". Как-то спросил на Седьмое, взирая на расходящуюся демонстрацию: "А у царя были дети?" - "Да. Их расстреляли". - "А чему же мы тогда радуемся?"
Юрка отличался и широтой натуры. "Плачбу за всех!" - объявил он в метро Витиным сотрудницам, с которыми только что познакомился у Вити на работе, они были в полном отпаде.
Да и в школе - что он там, собственно, такого особенного творил, надерзит, так извинится, сегодня он кому-то поставит финик, завтра ему поставят, схватит парашу, так тут же исправит, сам читает умные книги, меняет кружки - то шахматы, то гитара, ходит в Эрмитаж - если сравнить с Витей в его возрасте...
Юрка когда-то проявлял и усердие, с невероятной ответственностью укладывал тряпочки для уроков труда, а потом еще и дома усаживался за шитье. "Ты что делаешь?" - "Мышь для дома. У меня все выкройки есть". Ужасно был обижен, когда школьную мышь, забытую им в гардеробе, выбросила уборщица. "Видит же, что поделка!.." Да что притворяться, чудесный был мальчишка. А если приставал к учителям с вопросами, так это не от ехидства, а от вдумчивости. И правда, как же так, только что осенью учили наизусть "Здравствуй, гостья-зима", а через полгода уже "Взбесилась ведьма злая"?.. Юрке еще в пятилетнем возрасте случалось задавать и более сложные вопросы: "Что такое генгема?" - с видом величайшей задумчивости. "Такого слова нет". - "А как же я его говорю?"
Короче, чтобы перетерпеть школьные неприятности, Вите было достаточно на родительских собраниях преображаться в закоренелого шалопая, каким в собственном детстве он никогда не бывал: пока распекают - сама понурость, но чуть выпустили на волю - тут же бегом вприпрыжку. Ну, а летние каникулы окончательно смывали все следы, каждый раз неопровержимо подтверждая, что норма - это счастье, упоительное безмятежное счастье, а все остальное досадные, однако не заслуживающие серьезного внимания исключения. Хотя ездили они как бы еще и лечиться, - это в Бебеле ездили просто к родне, а в нынешнем Витином слое полагалось серьезно относиться к здоровью. Сначала считалось, что у старшего сына хронический насморк, поскольку он постоянно саркастически хмыкал себе под нос, так что Вите довелось отведать и Крыма. Но потом у обоих мальчишек обнаружилась дискинезия желчевыводящих путей, коей потребовались друскининкайские воды, - Друскеники, временами оговаривалась Аня, - путаница, уходящая в какие-то гардемаринские глубины.
По прибытии на место Юрка самозабвенно пускался рисовать барочные соборы, являя чудеса терпения и почти виртуозности в отдельных взвихренных святых, а Витя был вынужден ограничиваться нездешностью вывесок "Kirpiklas" (парикмахерская), "Piena" (молоко, пенистое молоко), экзотичностью каменных ящерок и козлов, расставленных по центральному променаду, продольными разрезами катушек, которыми был вымощен тротуар... Тенистые крашеные веранды за верандами - какой-то пионерский лагерь для взрослых. "Со своими мужьями так не смеются", - с толикой брезгливости определяла Аня женский смех за кустами, и Витя снисходительно улыбался: дети есть дети. Было сладостно чувствовать себя свободным, как взрослый, и беззаботным, как ребенок. Беззаботным, но заботливым.
Вите доставляло неизъяснимое наслаждение вести вверенные ему желчевыводящие пути к бюветам, где из кранов лилась холодная либо подогретая минеральная вода, настолько гадкая, что наверняка лишь исключительные целебные свойства могли заставить столь почтенных людей медленно сосать ее из керамиковых и фаянсовых поильничков. Аня уже давно научила его распознавать евреев, и он каждый раз с удовлетворением отмечал их присутствие ничуть не меньшее, чем в филармонической очереди. Витя со вкусом являлся и в диетическую столовую занять для своего семейства очередь пораньше (для всего семейства, ему и в голову не приходило заботиться о Юрке больше, чем об остальных: за то, что Юрка преображал обыденность в праздник, ему ничего не полагалось - если не считать блаженной улыбки, когда одними губами несколько раз подряд прошелестишь его имя). И с огорчением констатировал, что и здесь постоянно прорывалось опасение, что кому-то чего-то сейчас не хватит, кто-то пристроится сбоку, а кто-то, наоборот, уйдет с раздачи - ну так и что? Куда спешить, если ты все равно уже в раю? А приглядываться, что тебе там положили, это уж вообще!.. Все равно ведь все нездешнее - холодный борщ, к которому картошка подается отдельно, цеппелины - длинные картофельные клецки с вареным фаршем внутри...
Взбитые сливки с капнутой в железную вазочку из-под мороженого янтарной ложечкой абрикосового повидла были столь важным знаком нездешности, что не приедались за все волшебные три недели: Вите все-таки не хотелось тратить на родимый Друскининкай весь отпуск, надо было немножко помаяться и в Ленинграде, чтобы уже захотелось и на работу. Он и сегодня бы мог сантиметр за сантиметром припомнить и воссоздать и влажные лиственные кущи, и просторные солнечные колоннады сосен, спускающихся по шелковому золоту хвои по песчаным откосам, и элегантнейшие особнячки вдоль улицы Первый Гегужес (по-видимому, Первомай) - но какой же безумец станет добывать из собственного распоротого живота кусочки разорванной печени? И так-то не знаешь, как освободиться от все вырастающей и вырастающей перед глазами стройной кирпичной друзы собора (острый шпиль, окруженный шпилечками поменьше, - король с королятами, все в коронках), надвигающегося на озеро, по которому творили свое фигурное скольжение лебеди под освежающий шум сносимых добрым ветром двух фонтанов, бьющих из озера в озеро же: все нежное, сложное делает тебя нежизнеспособным. Это сколько же должны были снести аллигаторы, чтобы сделаться такими бездушными гадами?..
В Друскининкае не было обид. За озером из-за оштукатуренной кирпичной стены с чудными воротами поднималось в гору кладбище настолько нездешнее, с саженными крестами и крашеными статуями, что это перешибало всякие помыслы о его реальном назначении. В Друскининкае не было смерти. Потому что был Юрка. И с Юркой в мире было все, кроме страданий и исчезновения. Был волейбол, были наброски на песке совсем уж небывалых замочных конструкций, были книги из библиотеки, представлявшей собой словно бы один элегантный застекленный чердак (Витя уже давно полюбил скучноватые, всегда имеющиеся в достатке книги, после уединения с которыми вместе с уважением к себе приобретаешь и право на некоторое легкомыслие), был огромный кинотеатр, куда билеты требовалось брать с утра - праздность порождала массовую нетребовательность. И плохой погоды для счастливого человека тоже нет. Подумаешь, дождь зеленые купы только удваиваются, отражаясь в лужах, которые в свободных от зеленого океана местах серебристы, как полиэтиленовые накидки с ку-клукс-клановскими куколями, - Друскининкай переполнялся такими куклуксклановцами, когда лужи на целые дни покрывались игольчатой кольчугой. Витя помнил все до последней капельки, не помнил только себя, своего тела с его страданиями и отправлениями - Юрка как будто превратил его в бесплотный дух. Это, должно быть, и есть формула счастья - забвение себя. Когда Витя с Юркой пролетали над вьющейся по горам, по долам асфальтовой дорожкой на прокатных велосипедах (нужно было уложиться в час, чтобы не платить за два), из всего тела у него оставались лишь приятно ноющие бедра. Приятно - потому что полезно. Особенно Юрке. Витя обожал это мелькание - сначала мимо озера, меж мачтовых сосен, утопающих в хвойных шелках, затем сквозь юную еловую чащу, потом снова золотые коридоры, а вот уже мелькнула и пропала стальная полоска Немана, слишком мелкого для купания, но быстрого и способного удержать на своей груди опасные суда на подводных крыльях. И снова просвеченные солнцем золотые сосновые вестибюли, а за соснами - внезапный провал в плоскую зеленую долину, Райгардас... А вот уже и нездешний кладбищенский косогор, перекрученная выжатой тряпкой сосна на повороте скоро финиш... И Юрка все это время летит рядом, рядом...
Любовь к ребенку приносит больше счастья, чем любовь к женщине, потому что ничего для себя не требует, позволяет глубже забыть о себе.
В Друскининкае их всех связывало нечто большее, чем неразборчивая родственная любовь, - дружба, когда они, не исключая даже старшего сына, студента и ухажера, в одно и то же время стягивались к уютной, несмотря на очередь (в ней уже был свой человек, папа или мама), кафешке для традиционного кофе с пирожными. Ужасно нездешней там была творожная с корицей "паланга", чей секрет так и остался неразгаданным: Анины имитации тоже были вкусные, но - другие. Здешние. Витя испытывал гордость, что эта красивая дама, манерами не уступающая москвичкам, - его жена, и он единственный имеет счастье видеть ее по утрам, хоть и недолго, растрепанной, простонародной и оттого невыносимо трогательной. Тот же факт, что у него столь серьезный взрослый сын, несколько смущал его, был ему как-то не по чину. Зато Юрка - при взгляде на него Витя просто переставал соображать, теплая нега разливалась от живота к груди, растягивая лицо глуповатой блаженной улыбкой. Витя даже прикрывал губы рукой, пока снова не привыкнут, что да, строен и плечист, детски пухлогуб - это при открытом, смелом и одновременно дружелюбном лице с немножко смеющимися глазами, - им часто любовались.
В какую же щель проникла эта чума?.. Будь Витя склонен к философствованиям, он сказал бы, что щелью этой было презрение к обыкновенности, к норме. Юрка настолько обожал всяческие игры - в пиратов, в индейцев, в ковбойцев (он и в футбол, и в волейбол дулся отменно - ладный, быстрый), - что уже скучал в обычной жизни, ему все требовалось во что-то играть - то в хиппи, то в прбоклятого поэта, хоть стихов и не пишущего, но все равно отвергнутого учителями и обывателями. Впрочем, с учителями все было не так просто - кто-то из них непременно Юрку обожал и даже ловил Витю в коридоре, чтобы поделиться, какой Юрка одаренный и вообще славный. "Я знаю", - смущенно кивал Витя, и он действительно знал Юркину отзывчивость и душу нараспашку по отношению ко всем, кого Юрка считал друзьями, - друзьями же он считал всех, кто не выказывал ему специальной неприязни. Но жить, просто жить, вкушая повседневные маленькие радости, присоленные умеренными неприятностями, и предаваясь благородным увлечениям - музыка, математика, химия, - от этого он начинал впадать сначала в скуку, потом в тоску, потом в бесшабашность - безбашенность, как выражался он сам.
Это и было, что ли, настоящим именем чумы - Скука? Но мир ведь прожил века, тысячи и тысячи лет, и миллионам, миллиардам людей их жизнь вовсе не казалась скучной - почему же нынешним вдруг стало скучно? Что им такое показали, какую такую игру, в сравнении с которой сделалась убогой обычная счастливая жизнь? Чем их таким поманили, что рядом с этой приманкой сделался пресным даже Бетховен, потребовалось истошно вопить и бесноваться в прожекторных лучах, словно спасаясь от зенитного расстрела? Бессмертие им, что ли, посулили - так нет же, у них высший шик - огрести три чемодана долларов и "передознуться" насмерть. Или "вскрыться" самому, не дожидаясь "передозняка". Культ смерти? Но его отправлять слишком уж легко - возьми да и повесься, не тяни за собой других. Тех, кому за это не платят, тех, вместе с кем расплачиваются их близкие. Вот, вот что было истинной чумой: люди вообразили, что они рождены для чего-то более пышного, чем реальность, какой она только и может быть, что кто-то им что-то задолжал, и если они станут уродовать все в себе и вокруг себя, то этим как-то отплатят обидчику - так распущенный ребенок колотится об пол, чтобы досадить перепуганной бабушке. Успокойтесь, никто ниоткуда на вас не смотрит и не ужасается, до чего вас довел, никакой верховной бабушки у вас нет. Зато мать имеется у каждого... Да и отец, между прочим.
Юность всегда влечет к чему-то необыкновенному, вздыхала Аня, когда Витя сетовал, что Юрку тянет к каким-то уродам - тот отсидел за хулиганство, невольник чести с рубцом поперек губы, на зоне глотал шурупы, чтобы не работать, теперь играет желваками даже в чужой передней - в собственном доме жуть берет, когда пробираешься мимо; другой - шут гороховый, издевательски-преувеличенно рассыпается мелким горохом; третий - самый большой знаток рока, владелец самой полной коллекции "пластов", - тут и Юрка признает, что отмороженный: большой, угловато-мосластый, все время полуотворачивается, кося диким конским глазом, - вот он таки и впрямь понюхал психушки, оказавшейся, к Витиному изумлению, невероятно престижным учреждением. Может, и правда, иной раз чуть ли не верил Витя, миром незаметно правят сумасшедшие - придумывают какую-то игру для своих, а в нее втягиваются и здоровые... И заигрываются так, что нормальная жизнь начинает казаться недостаточно праздничной, недостаточно бурной, недостаточно черт их знает какой, но - недостаточной. Человечество переиграло лишнего, поверило в собственные выдумки и заболело презрением к норме, к реальности - презрением баловня к кормилице: Витя сам додумался, что все необыкновенное живет за счет обыкновенного.
Тянет, видите ли, к необыкновенному... - если бы не Юрка, Витя бы и не догадывался, какой паноптикум можно собрать из его подъезда... Но Вите ли не знать, к чему тянет "Юность" - к подвигу. Трудовому, а если понадобится, то и к боевому. "Ты же когда-то мечтал о подвиге..." - недавно горько пеняла Юрке Аня, и тот проникновеннейше заверил: "Я и был уверен, что совершаю подвиг. Иду на риск, чтобы приобщиться". - "К чему приобщиться?" - "Не знаю. Может быть, к образу жизни. К презрению к заурядной жизни заурядных буржуа. Куда входят, конечно, и рабочекрестьяне. И даже прежде всего". - "Но тогда и мы с твоим отцом входим". - "В вас еще сохранилась - извините, конечно, за откровенность - какая-то наивность юности. (Или "Юности"?) А в остальном м-да, увы... Я бы не хотел прожить вашу жизнь".
Дважды сломанный мягкий нос делал его еще более похожим на симпатягу японца, готового в любой миг залучиться беззвучным смехом.
"Хорошо, ты презираешь наш образ жизни, но..." - "Почему презираю просто не хочу". - "...Но презирают всегда во имя чего-то более высокого. Где твое "во имя", как говорил Блок". - "Пускай грядущего не видя, дням настоящим молвить нет, - с долей шутовства продекламировал Юрка. - Это тоже Блок". - "Спасибо, я знаю. Ты не хочешь говорить серьезно, но на самом деле ты просто подражаешь чужому образу жизни, а сам не знаешь, что образ жизни всегда выбирают так, чтобы лучше делать какое-то дело. - С тех пор как Аня вела лекционные курсы, она выражалась еще более ясно и четко. - А вы форму хотите взять без содержания, понимаешь?" - "Понимаю. А помните, какие были военные формы двести лет назад - с плюмажами, шелковыми шнурами, разноцветные... Абсолютно бесполезные, только целиться помогали. Я, может, и хотел бы вернуться в те времена, когда форма и была содержанием". - "Такого никогда не было - чтобы ставили прихоть выше дела". - "Вот-вот, этого бы мне и хотелось. Чтобы прихоть ставили выше дела. Правда, у нас умная мама? Мне уже с детства казалось, что жизнь такая драгоценная штука, что ее жалко тратить на обыкновенную жизнь".
Может, в этом и был источник заразы - в переоценивании человеческой жизни.
- Уже из одного того, что вас так много, - подытожила Аня, - видно, что вы избрали легкое, а не трудное.
Для Юрки, кстати, в буржуа попадают не только обыкновенные инженеры, но и обыкновенные министры.
Когда-то Витя уважал людей со странностями: знают, стало быть, что-то, с высоты чего нашего им кажется мало, - теперь все непонятное вызывало у него отчетливую враждебность: кто покушается на привычное, покушается на самые основы жизни. Вите теперь не нравились даже новые слова - жили же как-то без них. Хотя вроде бы не так еще давно гордился, что Юрка уже в восьмом классе с пониманием произносил слово "экзистенциализм". Существование предшествует сущности - эта скороговорка казалась Вите почти бессмыслицей, но Юрка явно умел извлекать из нее какие-то следствия. Опасные следствия. И сам, и его учителя из "Иностранной литературы" - вот она, иностранная литература, мало нам было "Юности", стучалось в Витино сердце. Но - он вынужден был признать, что экзистенциалисты кое-что понимали. Вернее, умели. Уже в перестройку Юрка притащил от Лешки Быстрова "Иностранку" с романом старого Витиного знакомца Сартра - герой там ужасно мучился от Тошноты с большой буквы. Разумеется, Витя понимал, что речь идет не о заурядной желудочной тошноте, и страшно сочувствовал герою - пока тот не принялся с непонятной ненавистью описывать в музее портреты предпринимателей, которые превратили город в лучший морской порт, увеличили набережные и тому подобное, - хотя они были виновны только в самодовольстве, в уверенности в своем праве жить так, как они живут. Столь неадекватная ненависть могла быть продиктована и завистью - это подозрение постепенно разрослось до почти уверенности, что к чуме приложило руку и завистливое желание тех, кого тошнит, испортить аппетит тем, кто ни малейшей тошноты не испытывает. Какой-то установился в мире невиданный порядок - стало модно пользоваться его плодами и презирать тех, кто его поддерживает, - причем те, кто поддерживает, готовы первыми аплодировать плюющим: изучать их плевки, увенчивать их нобелевскими премиями...
Абсурд... Само слово нелепое - бсрд... Главное, что по-настоящему абсурдно, понял Витя, - это думать, будто у людей, считающих жизнь абсурдом, можно чему-то научиться.
Маленькие детки - маленькие бедки, сила противодействия равна силе действия: когда-то Юрке драли уши - потом стали забирать в милицию, когда-то в драках он получал ссадины и "финики" - потом пошли переломы носа и сотрясения мозга. Хотя нет, сотрясений каким-то чудом не стряслось: "У меня голова крепкая. Вот Ромке один раз дали по жбану, и уже третий год из академок не вылезает".
"Быть с ним построже"... Да на улице его так лупасили, как у Вити ни на кого бы рука не поднялась, - и как с гуся вода, не успеет пожелтеть один "бланш", как он уже отправляется за новым: беда Юркина была еще и в том, что он не умел подолгу страшиться - где-то в глубине души продолжал верить в снисходительность мира. А когда он терял эту веру, то действовал еще более безбашенно. Классе где-то в четвертом Юрку - за что, теперь и не вспомнить, детская ерунда какая-то - решили в школе припугнуть, наговорили ужасов про милицию, про спецшколу, - хорошо, милиция знала места: выданный Вите в сопровождающие немногословный одутловатый усач в погонах в три-четыре пропахших пересохшей мочой подвала лишь посветил китайским фонариком (их пыльная тьма обнажалась чудовищностью при мысли о том, что сейчас может открыться), всерьез же посвятил себя перетекающим друг в друга чердачным системам (из-за стропильных ребер казалось, что ты в каком-то чреве), и, наконец, у серого ватного лежбища замызганных уродов и уродиц, отбрасывающих еще более ужасные мечущиеся тени, Витя с запредельным облегчением увидел свернувшегося клубочком спящего Юрку. Ранец он подложил себе под голову, мешок же со сменной обувью прижимал коленями к новому твердому пальтишку.
Нет, ни бить, как его били, ни пугать, как его пугали, Витя был не в состоянии. Зато если Юрка видел, что им серьезно недовольны, то сразу же начинал вилять хвостиком: ради общего мира он готов был многим жертвовать.
Пока папа с мамой не исчезнут с глаз долой.
Рядовой эпизод: восьмиклассник Юрка собирается к Лешке Быстрову на день рождения - там будет и его девочка из Стрельны, взбитым коком напоминающая хорошенького пуделя.
- Ну, я пошел! - и такое впечатление, что он еще не успел протарахтеть до первого этажа, как уже зазудел нескончаемый, словно сирена, звонок в дверь - Лешка Быстров, с перепугу бледный, большеглазый и оттого почти красивый (Аня считала его очень хорошеньким, но Витя не признавал красоты за типом Ванюшки-гармониста): Юрку только что забрали в милицию! Бегите, может, мигалка еще не отъехала! Однако на месте мигалки удалось захватить лишь дымящийся окурок: с некоторых пор Юрка покуривал, но Витя надеялся, что это несерьезно.
Оказалось, что компания выпила совсем по чуть-чуть и отправилась погулять, но пуделя почему-то развезло, пришлось взять ее под руки, а тут остановился луноход с мигалкой и начал пуделя забирать, Юрка попытался не давать - в результате загребли обоих. Витя как ни был зол на Юрку, в глубине души все же не мог не одобрить такого джентльменства.
Дежурный в вытрезвителе снова был усат, одутловат и немногословен, можно сказать, философичен. Скрылся в крашенном масляной краской больничном коридоре, позвенел ключами, и - приближающееся Юркино бурчание действительно звучало пьяным мыком: с виду он был абсолютно трезв, но, судя по всему, считал такую речевую манеру в общении с милицией хорошим тоном. Нижняя губа его была раздута, как банан.
- Замолчи сейчас же! - прозвенела четкая и бледная, как мраморный барельеф, Аня, когда Юрка попытался своими мыканьями "А что такого?..", "Они тоже не имеют права!.." включиться в ее достойную просительную речь.
Оказалось, милиция поступила с ним совершенно бессовестно: полагалось, если уж бить, то потом отпускать, он специально ради этого их и оскорблял, а они подло сначала побили, а потом еще и протокол составили. В итоге пуделя отпустили без последствий, а о Юркином поведении сообщили в школу.
Скандал, однако, пошел ему на пользу - это вообще был его стиль: дойти до какого-то края и только там спохватиться, ринуться в новую жизнь. Добродетельную и осмысленную. На этот раз он вдруг решил поступать в престижную физматшколу, которую в свое время окончила Аня, обложился задачниками и за месяц рванул до неузнаваемости, прошел в верхней десятке при конкурсе один, как говорили, к пяти. У него и везде результаты являлись удивительно скоро: отправился на гимнастику - тут же разряд, двинул на футбол - тут же сборная... А потом словно накапливалась в нем какая-то кислота, духовная изжога: неизменно кислое выражение лица, скорбно опущенный правый уголок губ, потом выходка за выходкой до какой-то их критической массы, чтоб было из-за чего ужаснуться и лишь тогда схватиться за ум. Не раньше. Схватиться за какое-то новое дело, чтобы обрести столь же стремительные и кратковременные успехи.
Однако из физматшколы он вернулся кислым в первый же день - одни тихони, маменькины сынки... Правда, пяток нормальных чуваков он вроде бы присмотрел. И что восхитительно - всех пятерых выгнали еще в первой четверти, Юрка не ошибся ни в едином случае - разбирается в людях, с долей отцовской гордости думал Витя, по-прежнему в глубине души убежденный, что рано или поздно все будет хорошо.
Он верил в это так же твердо, как теперь знал, что рано или поздно все будет хуже некуда.
Хоть бы уж только поскорей, что ли...
Когда знаешь конец, всегда высмотришь в прошлом тысячу предзнаменований. Которые в ту пору не только казались, но и были рядовыми эпизодами. И лишь конец - делу венец - все подряд обращает в предвестья: странные знакомства, разговоры недомолвками по телефону или в дверях - но у мальчишек ведь всегда имеются секреты от взрослых: замок Иф какой-нибудь, стыренные на толчке радиодетали... Поэтому и первый звонок в тот вечер ничего не предвещал, Витя спокойно пошел отворять, но Юрка его опередил. За дверью стоял некто волосато-прыщавый, за ним маячили безмятежные кудри Быстрова-гармониста.
- Сема, друган! - Вите, правда, и тогда была неприятна эта Юркина нежность бог знает к кому. Но нынешней ненависти ко всяческой нечисти не было: он еще не понимал, что она предвещает.
- Ну ладно, тихо, - буркнул Сема, подозрительно глянув на Витю и сделав движение головой, которое при снисходительном рассмотрении можно было принять за приветствие.
Юрка сунул ноги в кроссовки, ввинтился в свитер и был таков. Но гости его продолжали тянуться вереницей - от несмышленыша с соской в беззубом ротике до укрывшегося в диком волосе верзилы. Хорошо еще, Юрка приучил их после десяти не звонить, а побрякивать дверной ручкой: Аня ложилась рано, чтобы с утра приготовить для Вити горячий завтрак.
И все-таки какой-то наглец позвонил, да еще дважды, с расстановкой. Витя в негодовании распахнул дверь, намереваясь наконец высказаться, - за дверью стояли двое, совсем взрослые, в усах и... почему-то в милицейской форме. Юрий такой-то здесь живет? А вы кто ему будете? А вы бы не могли пройти с нами?
Витя смотрел на них, и выражение негодующего достоинства медленно трансформировалось в заискивающее. Он бы вообще бросился им в ноги, если бы не мгновенно возникшая уверенность, что все это происходит во сне.
Призрак дээндэшки располагался неподалеку, на первом этаже, в почти такой же квартире, как у Вити с Аней, только обклеенной нравоучительными плакатами, поэтому Витя первым делом ринулся в комнату мальчишек...
Обрюзгший косматый субъект лет сорока мрачным взглядом следил за прохаживающимся перед ним усатым лейтенантом, попадавшимся Вите и наяву. У стенки напротив Вите привиделась жалкая бабешка, беспрерывно промокавшая тыльной стороной кроваво-пятнистой ладони раздувшуюся верхнюю губу, каждый раз проверяя, не посветлел ли отпечаток.
- Значит, вы пили вдвоем? - уточняло усатое видение.
- А тебе завидно, что тебя не позвали?
Фантом лейтенанта приостановился, но ограничился совершенно детской мерой: с наслаждением дал щелчка в надежно защищенный космами лоб второго видения.
В призраке другой комнаты сидел призрак дамочки, ослеплявшей блеском золота на пальцах, в ушах, во рту. Он безутешно рыдал, пытаясь справиться с последствиями крошечным кружевным платочком. От ее носика и размытого накрашенного рта к платочку тянулась серебристая паутина прозрачнейших пленок и жгутиков: научно-популярный фильм "Ремесло стеклодува".
Призрак Юрки содержался в той комнате, которая в Витином доме была бы кухней.
Он сидел, откинувшись на диване, глаза безумно сверкали на бледной, как сыворотка, физиономии. В свитер его грязь была втерта так, словно его метров двести тащили по земле. На столе лежал прозрачный полиэтиленовый мешок, на дне и слипшихся стенках которого стыли какие-то желтоватые сопли.
- Вот, пожалуйста, клей "Момент", - дружески обратился к Вите новый лейтенант. - А нам с вами ботинки нечем заклеить. Их трое было на площадке, но двое через чердак рванули, а этот лежал жмуриком.
От призрака Юрки призраки милиционеров требовали одного: назвать своих партнеров, и дело будет предано забвению: никаких протоколов, никаких сообщений ни в школу, ни папе с мамой по месту работы. ("Вон у тебя какие родители хорошие, а ты клеем дышишь, как гопник! Здоровые ведь уже парни, взяли бы бутылочку...")
Однако Юрка твердил не вполне еще твердым языком, что видел своих партнеров впервые в жизни.
- Они тебя бросили, а ты их выгораживаешь? - как последнего дурня спросил его лейтенант.
- А что им, меня на себе тащить, когда уже менты... когда милиционеры поднимаются?
- "Менты"... Гляди, какой бывалый!
За "ментов" Витя еще раз врезал бы сыночку по сывороточной роже, но во сне не стоило лезть вон из кожи.
В сновидении пошли в ход всякие страшные слова: принудительное лечение, спецпэтэу, колония, штраф на родителей (этим Витю можно было испугать меньше всего), сообщение на работу...
Витя был наслышан и о принудительном лечении, где случайно залетевшие мальчишки заводят тесные связи с матерыми наркоманами, и о спецпэтэу, где новичков спускают в тумбочках по лестнице с пятого этажа, а при Юркиной склонности нигде не быть последним человеком - либо он прирежет, либо его прирежут... Поэтому Витя с магнетизирующей требовательностью посмотрел на тень Юрки (на такой риск нельзя идти даже во сне), но та принялась истерически колошматить себя в грудь и нетвердым языком, с завываниями выкликать, что лучше он пойдет в колонию, чем будет жить, зная, что он вломил...
Этот термин тоже не укрылся от внимания допрашивающих - они понимающе усмехнулись.
- Ты еще строишь из себя Зою Космодемьянскую!.. - заорал Витя (несколько даже утрируя свое бешенство, чтобы подладиться к видениям блюстителей порядка - и подладился).
- Не Зою Космодемьянскую, а Леню Голикова, - юмористически поправил фантом лейтенанта и прибавил строго: - Ты что, герой нашего времени?
- Нет, - потупился призрак Юрки.
Вите ужасно захотелось сообщить, что Юрка уходил вместе с улизнувшим Быстровым, но, разумеется, он не мог себе такого позволить даже во сне. И при всей своей перепуганной обалделости он ощутил глубинную гордость, что Юрка сохранил верность своим отвратительным друзьям.
Многажды повторенное слово "контроль" в конце концов раскрыло сердца милиционеров ("сознательности" они знали цену), и дело до следующего раза было предано забвению, а Витя наконец поверил, что все происходило наяву.
- Здоровски ты, папа, умеешь отмазываться, - робко, но не без восхищения сказал Юрка, когда они вышли во тьму.
Витя смолчал, чтобы не сорваться на членовредительство (каким ребенком он еще был в ту пору!).
- Но ведь все же хорошо кончилось?..
- Хорошо?!. А унижения мои?!. - Витя наконец сорвался на оплеуху, но Юрка был начеку. - А то, что ты занимался этой гадостью?!.
- Но интересно же попробовать!.. Ты говоришь - унижения... да перед ментами не такие, как ты, слюнтявку гонят - и то не считается унижение - это как охота, кто кого перехитрит. Ты еще скажи спасибо, что к Корзуну в отделение не повинтили - у него никто не отмажется! - В Юркином голосе послышалось почтение. - Даже ты. Если, может, потренируешься...
- Так ты что, дальше собираешься продолжать? В спецпэтэу хочешь?
- Ты их не слушай: колония, спецпэтэу... Туда таких загоняют, которых я сам стремаюсь! А то бы уже полмикрорайона в спецпэтэу отправили, все бы школы опустели... Ничего они не могут сделать!
Витя не знал на этот счет никаких точных законов, но генетически усвоенное чувство социальной беззащитности говорило обратное: сделать могут все, что захотят.
- А чего такого? - рассуждал осмелевший Юрка. - Все пробуют, а ты сразу такую панику устраиваешь! Вы с мамой совершенно не готовы к атмосфере двадцать первого века. А еще левые!
Политикой Витя в ту пору вовсе не интересовался и "левым" был лишь в том отношении, что верил в добрые наклонности человека, верил, что свободу употреблять во зло способны лишь отдельные волки да свиньи. Теперь же он знал, что человек способен быть хуже целой стаи волков и целого стада свиней: человек человеку очень даже может быть не волком и не свиньей аллигатором. И не какое-то там чудовище из подворотни, а самый обычный и даже симпатичный человек, с которым ты годами делил кров и стол. Человек такое существо, за которым нужен глаз да глаз, - так теперь Витя понимал человеческую природу. Человеческую породу.
Директриса престижной физматшколы походила скорее на доцентшу, чем на учителку. Ястребиностью глаз и ноздрей она заставляла забыть о некоторой расплывчатости ее фигуры.
- Если вы так и будете вытаскивать его из луж, он никогда не научится адаптироваться в обществе. Ума-то у него больше, чем нужно, - (уж в физматшколе-то знали, сколько его нужно), - но в социальном отношении... Щенков нужно бросать в воду - или плыви, или тони.
Наверно, в девяноста девяти случаях из ста так и следовало поступать. Но если сотым утонувшим может оказаться твой любимый сын... Витя же знал, что Юрку ставят на ноги только успехи, а от неудач он окончательно машет на себя рукой.
- Если вы его не заберете, - прожигала желтыми ястребиными глазами директриса, - мы найдем способ передать его в правоохранительные органы. Досье на него уже солидное, и за поводом тоже дело не станет.
- Но в середине года его никуда не возьмут, мы должны будем как-то объяснить...
- Это ваши проблемы. В вечернюю возьмут.
- Но с кем он там заведет знакомства?..
- Об этом нужно было думать раньше.