– Я мать ему, – строго сказала Сизова.
– Ну конечно, да-да, – поспешно согласилась Лиза, опять робея перед властным «боярским» взглядом и думая, как бы поскорее избавиться от опасной записки, которую она таскает при себе. – Да, да, отчего же... Ножницы у вас есть?
– И стираем, и шьем, как не быть, – усмехнулась Сизова.
Лиза вспорола материю, извлекла записку.
– Вот, пожалуйста, только прошу вас никому не показывать.
– Одному попу на исповеди, – недобро отшутилась Сизова. И прибавила: – Дай-ка, барышня, я поправлю.
Она быстрой стежкой, мелькая иглой, зашила лифчик, разгладила ладонью, подала Лизе.
– А спросит, как сказать? Лизавета Петровна, в номерах Литвинова?
Лиза заколебалась, нерешительно указала на записку: дескать, там все объяснено, поймет.
– Да вы не опасайтесь.
Сизова так открыто, так неожиданно улыбнулась, что Лиза тотчас назвала свой петербургский адрес.
– Ага, не здешние, стало быть, – отметила Сизова. – Ну хорошо, ладно.
На улице Лиза струхнула: оставила адрес, дура! Всегда эдак: скажешь, сделаешь, а потом – батюшки! Вот дура... Сережка хорош: отдашь Сизову, и больше ни гугу! Но ведь мало ли что, успокаивала себя Лиза, а может, правильно?
Успокаивала, но нехорошие предчувствия владели ею. Торопливо расплатилась в номерах, помчалась на Николаевский вокзал. До поезда было долго, на вокзале мерещились преследователи, она ходила в окрестных улицах, повитых паровозной гарью, холодными руками сжимала ручку баульчика, картонку с обновами. Нехорошие предчувствия не оставили и в поезде, и Лиза то и дело украдкой озиралась.
* * *
А в Москве продолжались торжества по случаю возложения короны на толстого мужчину в генеральской форменной одежде. И на супругу его – темноволосую женщину с бархатными глазами, в длинном платье из серебряной парчи с орденом Святой Екатерины на пурпурной ленте.
В Успенском соборе придворная капелла исполняла «Милость и суд воспою тебе, Господи». Управляющий капеллой Балакирев, облаченный в мундир придворного ведомства, стоял на правом клиросе; его помощник, тоже в придворном мундире, Римский-Корсаков, высился на левом клиросе. «Милость и суд воспою тебе, Господи», – пели певчие. Рядом с Корсаковым поместился человек во фраке, единственный в соборе человек во фраке – художник Крамской. Он был назначен увековечить картину коронации. Крамской рисовал, певчие пели. Император, начавший царствование виселицами, входил в Успенский собор. «Милость и суд воспою тебе, Господи».
Он прочел Символ веры, у него был мягкий голос простодушного, примитивного тембра. Митрополит возгласил: «Благодать Святого Духа да будет с тобой, аминь».
Этим вот «аминем» и началось, в сущности, главное действо. В нем было множество ритуальных телодвижений и телоположений, бессчетное повторение Господнего имени, надевание неудобных для головы шапок, изукрашенных драгоценностями, поднесение порфиры, державы, скипетра. В этом действе были протодьяконовский бас, коленопреклонения и лобызания, пальба и трезвон, народ, кричавший на всю Ивановскую и на всю Кремлевскую площади. И тяжелый взгляд генерала Черевина, и просветленное лицо Победоносцева, и вытянутый, будто аршин проглотивший Плеве, уже произведенный в тайные советники, и развернувший плечи Судейкин, еще не удостоенный полковничьего чина.
А после – иллюминация, гульбище на Ходынском поле, пьяное и людное, и торжественный марш в Сокольниках, тот самый коронационный марш, который сочинил композитор Чайковский с «величайшим отвращением», а Танеев дирижировал в Сокольниках, очень хорошо дирижировал.
Руки уже не напоминали о зыбкой тяжести. Бог не выдал, сюрпризов не было. И все ж хорошо бы в Гатчину. Нет, надо ездить на Ходынское поле, где чернь опорожнила тысячи бочек пива, и в Дворянское собрание надо ездить, где танцует «эта сволочь».
А на обширном дворе Петровского замка в трех громадных шатрах истово кушают шестьсот тридцать волостных старшин – подстриженные окладистые бороды, медали, крепкие шеи.
Потом стоя они истово слушают мягкий, простодушный, вразумляющий голос:
– Следуйте советам и руководству ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным и нелепым слухам и толкам о переделах земли, даровых прирезках и тому подобном...
Глава четвертая
1
Настоящее торжество не в Кремле вершилось, а там, где Нил Сизов приютился. Май как из духовки шел. В озерцах яснела вода. Вечерами майский жук гуще жужжал. Паровозы на Смоленской дороге кричали будто октавой ниже: березняки да осинники, одевшись листвою, глушили их окрики.
Местность была в увалистых холмах. Если взойти на взгорок, хорошо видно, весело глядеть. Конечно, и за Тверской заставой рощи, там-сям огороды, но со здешним привольем не сравнить. Живи, радуйся. И дядя Федя по-родственному принял, точно Нил с Сашей уже повенчаны.
Все в природе спокойным чередом. Хотя – нет, Дарвином доказано: сильный остается, слабый гибнет. Борьба за существование. Так-то оно так, да ведь в людском мире хуже: волк волка не ест, человек человека азартно жрет.
Сизов книжки привез. Казалось бы, самое время приняться, а его из дому тянет, не усидит в сторожке дяди Федора. А на вольном воздухе, в ходьбе этой какие там серьезности, так, чепуховые мысли какие-то, будто в мальчишестве. Да вот иной раз залюбуется Москвой-речкой (здесь верх ее, талые воды сойдут, Богородицыной слезой будет), речкой залюбуется иль лесом, что на крутом левобережье, и вдруг Митя перед глазами встанет. Глядит с укором: благодать тебе, Нил, а мне, брат, темно и сыро, нет меня и уж не будет во веки веков.
На свет они погодками явились. Митя первенцем. Росли о бок. Нил в росте не отставал, в плечах тоже. Отец досадовал: «Чтоб тебе, мать, промежуток оставить – одежа бы с одного на другого перелазила». А мать ему: «Твоя вина – дорвался!» Отец плешь почешет, бросит молоток, обнимет жену.
Отец-то у Нила неказист был, мать – красавица. К ней когда-то удалые ухажеры Ямского поля лепились, она нет да нет, вот бог, вот порог. Отец статью не удался, зато рукомеслом взял. Ему обувь носили фасонную, сапоги заказывали. Митька и Нил с пеленок нюхали тяжелый запах товара, видели дугу отцовой спины и как торчат в его сжатых губах гвоздочки, один к одному, рядком.
«У Якова-то, – не сомневались соседи, – ребяты поднимутся, не иначе тоже тачать будут». Вышло иначе. Едва поднялись, Сизов определил обоих в образцовую ремесленную школу в Грузинах. «Пущай по металлу обучатся». Мать опешила. В дому она голова, а как мальцов определять, Яков не спросился броду: «По металлу!» Она вспылила, у нее это не в редкость. И что же? Оказалось, Яков-то сиднем сидит, но далеко целит. Яков своей Нюре как одну копейку: теперь, говорит, нужные, вот что. Да и почище моего пусть поживут, вот что.
В ремесленном стали учить и простой и технической грамоте, стали учить Митю на токаря, Нила – на слесаря. Мастер-наставник, махонький, седенький, пошучивал: «Глядишь, братики, дело свое взбодрите, а? «Металлические изделия. Братья Сизовы». А? Хе-хе! – Взденет очки, задумчиво, будто что припоминая, добавит: – Очень это возможно, ежели пофартит». Ему-то, верно, не пофартило.
Ребят похваливали. Отец, лучась глазами, благодарил Царицу Небесную. Что ж до начальства в образцовом ремесленном, то уж тут Сизов отрабатывал как барщину: обувку чинил даром.
Но вот беда – недоглядел Яков Илларионович, как сыны к чтению приникли. Сам-то он книжек опасался, ровно дурной болезни. Духовные, конечно, исключение. Но для тех попа содержат в церкви Василия Кесарийского. И вот книжная зараза змеей приползла, шурх в двери – вот она я!
Ногами Яков Илларионович не топал, ни к чему это. И драть не стал. Сопливые были – пальцем не коснулся, а теперь поздно – вымахали с Ивана Великого.
Яков Илларионович подсел к книгочиям, что-то незримое смахнул со стола, накрыл страницу ладонью.
– Та-ак, – вздохнул, – значит, пропадать надумали?
– Отчего, папаня? – удивился Митя.
– То есть как «отчего»?
Яков Илларионович, наморщив лоб, осуждающе пошлепал ладонью по книге.
– Дак это ж Некрасов, – встрял младший. – Мить, зачти.
– Цыц! – вскипел Яков Илларионович. – Я те зачту! Чтоб больше... – И швырком книгу. – Поняли?
– Нет, не поняли, – заупрямился Митя, хотя Нил и пихал его под столом ногою. – Мудрено понять, папаня.
Яков Илларионович уже поостыл, кротко высказался:
– Я вам добра желаю.
– Знаем, папаня, – согласился Митя, – да ведь и в книжках добро.
– Эх, не ведаете, что творите, – покачал головою отец. – Ну-ка, нам вот с матерью... – Он оглянулся на жену; та стирала, стоя к ним спиною, но по тому, как белье и вода все тише ходили в корыте, понятно было, что она прислушивается. – Да-а, – продолжал Яков Илларионович, – вот, сталоть, скажите нам с матерью: кто вы такие есть?
Сыновья скупо улыбнулись.
– Э, стой! – прихмурился отец. – Говори: кто вы такие есть?
– Мы есть дети своих родителей, – почтительно отвечал Нил.
– Хорошо, верно, – почти удовлетворился Яков Илларионович. – А еще кто? По сословию-то кто?
– Мастеровые, – догадался Митя.
– Во, во, – возликовал Яков Илларионович, – загвоздил в точку. Мастеровые. Отсюда что? Отсюда вот что: дело ваше мастеровое, а книжки эти, пропади они пропадом, дело студентское. Что и заключается, – победительно резюмировал Яков Илларионович.
Нилу не хотелось огорчать старика. «Ладно, пусть его, – думал Нил. – Мы с Митькой схоронимся». Но старший заершился. Дескать, не затем грамоту выучили, чтоб кабак от булочной отличать. Дескать, в книгах добро и разум черпаешь. Дескать... Тут мать распрямилась и таким это голосом, точно кочергу узлом вяжет: «Отец дело говорит, а вы поперек!» И у обоих братьев – головы в плечи.
От чтения, однако, не отпали. Тут у них, в доме, во втором этажике, Санька жила, девица еще, на суконной мануфактуре Бома работала; матери у нее давно не было, вдовый отец, дядя Федя, путевым сторожем на Смоленской служил, редко наезжал. У Саньки они и приловчились.
Скоро, впрочем, мать обнаружила, где сыновья сумерничают, и неожиданный укор выставила: «Что ж, олухи, девку-то хорошую позорите? Застрамят ее соседи».
А Мите с Нилом, ей-богу, ничего «такого» в голову не забредало. Явятся к Саньке (Сашей звать стали), она, усталая, прикорнет за своей занавесочкой в цветочках, посапывает, слушать приятно, а Нил с Митей листками шуршат. Не торопясь читают, со смыслом и памятливо. Студент (началам механики в ремесленном учил) занятными книжками ссужал Сизовых. «Надо, – говорил, – больше читать и больше думать». Сперва давал такие: «Пауки и мухи», «История одного крестьянина». Потом сказал: «Можно, господа, за Беляева приниматься». Какой такой Беляев? Оказывается – «Крестьяне на Руси». Для чего, зачем? «А для того, – отвечает, – что следует досконально штудировать крестьянский вопрос, ибо в России это вопрос вопросов».
После маминой укоризны оба вдруг и приметили, что Саша вправду «хорошая», да только не в одном, мамином, смысле, а и в другом, о котором вслух неловко говорить. Нил было надумал отстать, но Митька, ерш, на дыбы: «Э, предрассудки! Наши отец-мать понятия при крепостном праве получили».
Яков Илларионович, конечно, тоже знал, где ребята сумерничают. А разве свяжешь? Очень он за них тревожился. Ужинать сядут, Яков Илларионович ввернет, что от книжек этих, пропади они пропадом, все на свете беды, бунты, смута, прежде смирно жили – и ничего, кормились, да еще как, жирнее нонешнего, а теперь какие-то злодеи-социалисты обнаружились, бомбы в живых людей кидают, из револьвера палят, ни царя небесного для них, ни земного, все тьфу. И чего только полиция ушами хлопает? Он бы, Яков Илларионович, словил, загнал бы черт те куда, хоть на остров Сахалин.
Митя с Нилом не спорили. Молчок. Пусть отец что хошь, а они ложками стук-стук. Но опять-таки Митька сорвался.
– Ругаешь социалистов всяко, а сам и в глаза ни одного...
– Не-е, я бы их, супостатов, порешил, – загрозился Яков Илларионович, который, что называется, и куренка в жизни не обидел.
– А вдруг, батя... Вдруг на поверку сын твой Митька как раз и есть социалист?
– Прикуси язык, дурень! – крикнула мать.
Социалистами сыновей своих Яков Илларионович не увидел. В ту осень, когда ребята в мастерские Смоленской железной дороги устроились (рукой подать, за вокзалом), занемог он жестокой горячкой. Загорелся как сушинка, в два дня и убрался. Мать не голосила. Инструмент, покинутый навсегда, в руки брала. Возьмет и смотрит, смотрит. Митя от нее ни на шаг: «Мам, а мам», – не слышит. Нил плакал.
Стали жить втроем. Митя и Нил до последнего пятака все матери отдавали. Хорошие получки у них были, потому что большие ремонты начались. Мать раньше, бывало, посмеется: «Вот уж, Яша, ребяты на ноги встанут – покатаемся как сыр в масле». Теперь она не то чтобы постирушки сократила, а еще дольше в господских домах пропадала. Они чуть не на коленках: «Не надо, мам! Чего нам не хватает? Христом-богом просим!» Она ладонью тронет их колкие уже щеки: «Мне так лучше».
2
Обоих Сизовых быстро аттестовали в мастерских: из тех, мол, которые «Божьей милостью». Мастер, сам токарь и слесарь первой статьи, откровенно, не боясь, что молодые задерут нос, признавал: «Брательники эти паровоз из проволоки сладят».
В огромных мастерских Нилу с Митей все по душе пришлось. И сама их огромность, не то что закутки у «рашпилей», как прозывали мелких хозяйчиков; и машины «на чистом электрическом ходу»; и германской выделки инструмент. А работы не муторные, всякий раз как загадку отгадываешь.
Составилась у Сизовых «умственная» компания. Даже Лоскутов примкнул, человек серьезный, самостоятельный, повидавший белый свет. Он не только в Питере иль в Кронштадте токарничал, но и за кордоном, на Льежском оружейном... Этот вот Лоскутов и предложил однажды: «Хорошо бы, братцы, в обед не турусы на колесах, а газетку сухомятникам!» Кто жил далеко от мастерских, прозывался «сухомятником», потому что харчи брал в узелке. Сизовы хотя и не брали, домой в обед бегали, но поддакнули Лоскутову.
Газеткой не обошлось. Мало-помалу то Успенского Глеба, то про Гарибальди, но все цензурой дозволенное. А не дозволенное цензурой – вечером, для немногих. Теперь и дома можно было, Сашу не беспокоили.
Она сама обеспокоилась, пришла как-то.
– Можно? – спрашивает. – А то скучно.
Косынка на ней была новенькая, такой Сизовы раньше не видели, и ботинки новенькие, на каблучке и со шнуровочкой. Улыбается скромненько. Хозяева еще и рта не открыли, как Гришка-красавчик, из медницкой, Гришка-кавалер выискался:
– Отчего же, коли скучно. Пожалте, пожалте.
И так это особенно на Сашу глянул, Нила с Митей на кривой объехал.
– Заходите, Саша, – промямлил Митя, вдруг обращаясь к ней на «вы».
Гришка, разлетевшись, табуреточку подал и даже будто пыль с нее смахнул, как половой. «Ишь, шельма», – неприязненно подумал Нил, а у Саши глаза смеются. Митя просительно скосился на Лоскутова, тот и завел:
– Сталоть, так, господа, приезжаю я в Кронштадт, от Питера это неподалеку, городок на острове, кругом, значит, вода. Само собой, пароходы разные.
Пощуриваясь, ковыряя в ухе, Лоскутов нес околесицу. Саша вежливо слушала. Сидела она прямо, руки вытянула на коленях. Гришка постреливал в нее зенками, бровями поигрывал. Нил и Митя, изображая равнодушие, злились. Мастеровые покуривали, усмехались: «Горазд Лоскутов лапти плести».
Саше чудно было. И чего собрались? Водку не пьют, даже книжку не читают. Эка невидаль, приехал дядька в какой-то там... (Она позабыла, какой город.) Ну, в завод нанялся, куда ж еще?.. Гришкино внимание льстило Саше. Но вот если б заместо этого парня да Нил... Она догадывалась, что Нил сердится. «Позлись, позлись, – тешилась, – а то ходишь мимо».
Право, Гришка нахал: ишь, бровками дергает, Скобелев-победитель. А Санька-дуреха млеет. Своя-то она своя, но попробуй-ка читать при ней «Устав боевой дружины».
У Саши наконец скулы задрожали от подавленной зевоты. Гришка вызвался было проводить, да она ему: «Благодарствуйте, мне рядышком», – и, округлым плечом дверь нажимая, перехватив взгляд Нила, вдруг и зарделась.
– Посиделки, – проворчал Лоскутов. – Время даром... В другой раз умнее будете.
Кому он выговаривал, Митрию ли с Нилом, Гришке ли, разлетевшемуся со своим «пожалте», не ясно было.
В следующую субботу прочли «Устав». Митя отрубил: «То, что нам нужно! Действовать!» Нил отмалчивался. У него свои соображения, да на людях неохота с братом перекоряться. «Устав» этот что? «Устав» требует полного признания программы партии «Народная воля». А Нил, по правде сказать, и про «Черный передел» подумывал, отрицающий террор. Эти ж вот дружины названы боевыми, и каждый, кто в них, обязан участвовать в терроре: кому заводского доносчика убрать, кому предателя-шпиона, чтоб в охранку не шастал, а кому и покрупнее дичь срезать, коли призовут. Но ведь и то в расчет взять – кто важнее императора? Ну одного убили, другой сел, и теперь уж порохом вовсе не пахнет.
Нил отмалчивался. Да в общем-то все смешались. Словно бы тяжестью их придавило. Не газетки «сухомятникам» пощелкивать, не книжки разбирать. Тут кровь, смерть, виселица, тут отчаянность во какая нужна. Работу забастовать – почему и нет, если прижмут? Но чтобы это с бомбой выскочить... Да-а-а, смешались мастеровые. Лоскутов тоже вроде смутился. Эх, не ко времени он, не подошло тесто, хоть и дрожжи есть.
– А я, братцы, – молвил Лоскутов, глядя в сторону, – я так, для ознакомления. – Он помолчал. – Чтоб знали вы: есть такие дружины. А лучше сказать – бывали, потому жандармерия, известно, гадов своих во все дыры запускает... Ну для ознакомления, значит, спешить-то нам ни к чему.
Митя Сизов загорячился, вспылил, совсем как мать. Лоскутов внушительно и намекающе пресек:
– Ты за всех не ответчик. Желябов, покойник, советовал: лучше меньше, да лучше.
Мастеровые разошлись. Митя напустился на брата. Нил отвечал, что хотел бы прежде определить суть несогласий «Народной воли» и «Черного передела». Дмитрий растопырил пальцы.
– Разные, видишь? Пальцы-то, говорю, разные, а на одной руке и одному человеку служат.
Нил показал сжатый кулак:
– Так-то способнее. Верно?
Но Дмитрий свое не отдавал.
– Возьми, Нилка, семью. Муж с женой не во всем сходятся, а живут вместе и вместе детей растят. А ты – «несогласия»! Чему удивляться! Вот если бы их не было, тогда бы да, тогда удивляйся. – Он тряхнул черными, с блеском, такими же, как у брата
– Эва, хватил, – рассмеялся Нил. – Быть такого не может.
* * *