Я не мог не поверить. Вот потому-то речь здесь идет не про меня – и не про нее, которая, увы, так и не стала моей женой, – а про Ваньку.
P.S. В остальном это была типичная квартира вполне
Если бы меня спросили, какой именно эпизод я вспоминаю в связи с ним чаще всего, я б ни секунды не думал. Вот эпизод-эмблема, состоящий, возможно, из сотни схожих, которые моя память, под давлением лет, ужала до одного-единственного – и я вовсе не «вспоминаю его чаще всего» – он со мной неразлучен.
…Ванька читает какую-то книжку – на изодранном до золотых пружин диванчике своих «спиногрызов». Книжка в левой руке – в правой, ясно дело, сигарета. Время от времени Ванька рассеянно опускает свою десницу, чтобы стряхнуть пепел. Сначала может показаться, что он стряхивает его непосредственно на пол – совсем как доцент древнерусской литературы. Но это не так.
Посреди густо разбросанной рухляди, детских игрушек и бумажного сора, что, в целом, резко сокращает обзор, лежит круглый – старомодный, довольно массивный – будильник «Рассвет». Он именно лежит – циферблатом кверху – и точно подпадает под рассеянную десницу Ивана Алексеевича.
У будильника нет стрелок. Но – ох, куда уж там Бергману! Самое важное – дальше. У будильника нет передней крышки – стеклянной, чуть выпуклой – должной защищать слегка «утопленный» циферблат…
Образованная таким образом емкость полна окурков и пепла.
То есть: Ванька-мудозвон превратил будильник в пепельницу, даже в плевательницу. Или так: Ванькин будильник превратился во все это сам, под жестким давлением Ванькиных обстоятельств.
Вот он, асимметричный ответ русского пофигиста – Времени, Забвению, Вечности.
Так и вижу этот натюрморт.
Куда уж там Бергману.
Вообще-то он родился, если ему верить, в «благородной семье», чуть ли не от брака дипломата и секретарши – притом где-то там в Праге или Варшаве… Какая разница? Отпечатков ни той, ни иной среды на нем не было никаких, он сам себе был среда – и сам, волне нестесненно, мог отпечататься на ком угодно.
Во что я верю безоговорочно – он был талантлив с рождения, причем щедро, бурно и бестолково. Помню, рассказывал (мятежно жестикулируя), как в четыре года исполнял сочинения Паганини… Ну, не знаю, как насчет Паганини, но я неоднократно видел, что, заслышав по радио скрипку, он, продолжая свой всклоченный треп, становился белым, как мел. Однажды, во время какой-то самой высокой, невыносимой, оргиастической ноты, стакан в Ванькиной руке словно бы схлопнулся… из кулака на пластик кухонной столешницы закапала кровь…
Скорее всего, он был превозносим – учителями, родителями, публикой – до той поры, пока у него не стали пробиваться, скажем так, усики.
А вместе с ростом усиков замедлился как-то его искрометный полет. Из «гениального» он стал «талантливым». Потом – «богато одаренным». Потом – «способным».
Потом он спустил маленькую фотку Уильяма Джеймса Сидиса в унитаз – и разделил с ним лютую судьбу вундеркиндов.
Всякая счастливая семья несчастна по-своему.
Конечно, Ваня и Наташа знавали иные времена.
Вот какими я их себе представляю.
Бывало, он, перед тем как ринуться на свою угрюмо-стыдливую Данаю, то есть некоторое время стоя возле супружеского ложа, бойцовски пощелкивал членом по плоскому своему животу… Зло и лихо, очень даже хищно пощелкивал… Демонстрировал, то есть, военную мощь, как оценили бы политические журналисты. А пупок Ванькин в те поры был похож на вертикальную прорезь в американском игровом автомате… Ух! так и хотелось бросить туда монетку! Но, с годами, щелка приняла горизонтальное положение… а там и вовсе превратилась в горестный, будто плачущий, ротик…
Да: жена… Ванькин боевитый уд как-то быстро увял в ее утробе… Возможно, он был изжеван и высосан этой мощной крестьянской утробой слишком уж домовито… Слишком уж по-хозяйски (на семя, потомство) утилизирован…
И, в присутствии супруги, стал походить на идеальный плотницкий отвес.
Жена… Можно сказать (я видел фотографии), что ее компактные в прошлом губки сияли, как сочные вишенки; они были щедро покрыты польской помадой – словно для защиты от вредителей сада… Но после первой же Ванькиной алкогольной пятилетки ротик ее был уже тускл, скорбен, мелко присборен, затянут, словно бы на шнурок, и, в целом, напоминал анус.
Снимаемый на ночь ее бюстгальтер – из нежного, почти невесомого, похожего когда-то на лепестки нежнейших цветов и крылья стрекоз – незаметно превратился в два прочных, довольно вместительных кошеля под картофель. Однажды подойдя к зеркалу и взглянув на живот, дополнительно обезображенный вертикальным шрамом после женской хирургической операции (отчего жир стал откладываться как-то резко несимметрично), она вдруг поняла значение фамилии «Кособрюхова»…
Слезы свои она в юности яростно вытирала кулаками (словно втирала, отчего щеки ее румянились еще жарче), – в ранней молодости то рассеянно смахивала, то стряхивала – по-мужицки лихо и зло, как обильный пот, а в том неопределенном возрасте, в какой она навсегда угодила с Ванькой, Наташа научилась словно бы
В то лето, когда Ванька наградил Маржарету плодом ее чрева, он все равно не жил у нее постоянно. (Она работала кем-то в трех библиотеках сразу – и снимала комнатку в Ясеневе.) Нет, не жилось у нее Ваньке: то и дело возвращался он в свое Братеево, на привычное лежбище.
Дело, конечно, законное. Но… Но омрачалось оно для меня тем, что, несмотря на обладание второй связкой ключей, которые я специально для него сделал, Ванька взял себе за правило попадать в упомянутое лежбище непременно через окно.
Ну как – «попадать»? Телятниковская конура располагалась на четвертом этаже девятиэтажной коробки с лифтом. Однако Ванька (зверски перекашивая при том багровевшую рожу) предпочитал ползти вверх по ржавой водосточной трубе. Это ритуальное его мероприятие проходило следующим образом.
Сначала он орал на весь двор: «Ма-а-а-а-за-а-а-а!!!..» и, когда я высовывался из окна, приступал к альпинистскому восхождению. Время от времени он задирал свою большелобую очкастую голову и глядел, как я, словно чокнутая кукушка настенных часов, то и дело судорожно выглядываю в окошко, издавая кукующие междометия на суахили.
Где-то посередине своего вояжа в небеса Ванька обычно делал «привал», то есть доставал из кармана чекушку и, стоя в полстопы на хлипком подоконнике чужой квартиры – словно фольклорный пастушок с пастушьим рожком, – нежно-нежно охватывал его, рожок то есть, алчущими устами…
Я окаменевал на метровом балконе…
Утолив жажду, Ванька орал:
– Маза! Зе роуд ту хелл!!![6]
Это означало, что на его раздолбанном кассетнике я должен найти соответствующий номер Chris’a Rea… Если я делал это недостаточно расторопно, в окно влетало гнусавое:
– Маза фффакер! Зе роуд ту хелл, я сказал!!!
Иногда в окна, пролегавшие по Ванькиному маршруту, выглядывали соседи, но, признаться, не часто. Они дальновидно избегали траты времени на дальнейшие свидетельские показания…
Вот мне видится, словно со стороны, как я лежу возле заброшенного под стол, почти развалившегося кассетника… Мой дрожащий палец еле попадает на кнопку… попадает все же… Освобожденным джинном, с размаху, шарахает по ушам Chris Rea:
– Врубай, Маза, на полный! – влетает в окно. – На всю катушку врубай, ффффа-а-а-ак йууу!
И я, на максимальных децибелах, врубаю с начала любимый Ванькин кусок:
– Негр стал белый, как мел, – и наклал в штаны, – обычно именно с этими словами Ванька перегибался через свой подоконник и валился на пол.
Иногда во время его аттракциона со мной находилась моя ненаглядная Lauren Bacall. Тогда Ванька получал, соответственно, двойное садистское наслаждение…
Менее всего мы с Lauren были успешны в наших от Ваньки побегах. Как правило, даже полярно расходясь в телесных устремлениях (после ночи любви мы хотели есть, он – только выпить), Lauren и я никак не могли от него оторваться.
Под предлогом «склеиваю лыжи без опохмелки» Ванька затаскивал нас в ближайшую братеевскую аптеку. Там он закупал горы флакончиков-пузырьков со спиртсодержащими каплями и, одним махом сметя их в свой фельдшерский саквояж (это был его второй, после холщовой сумки, фирменный «аксессуар»), отваливал от прилавка.
Стекляшки бодро погромыхивали в его саквояже, и разноцветные жидкости в них посверкивали скромной фармакологической отрадой: от глаз, от ушей, от головы, от живота – от жизни как таковой. Поставив саквояж на подоконник, Ванька начинал стремительно, словно фокусник-самоубийца, опрокидывать флакончики-пузырьки себе в пасть. В этот момент он, как правило, просил Lauren подержать его котомку с банками, а меня (словно я был Христос, а он – расслабленный) – поддерживать его самого. Испив все почечно-ушные и желудочно-глазные капли, Ванька всякий раз умудрялся вырываться из моих рук и – с дикими воплями: ой, помираю!!! – начинал, корчась, как роженица, кататься по искусственному мрамору аптечного пола – из конца в конец, из конца в конец. Когда его вышибали на улицу, он, ничтоже сумняшеся, продолжал свой аттракцион под открытым небом – катался, вопя и взвизгивая, по лужам, по листьям, по брусчатке, по обильным собачье-кошачьим экскрементам… ну не по персидским коврам же…
Мы не уходили, чтобы оберечь его от ментов.
Однажды, сразу после аптеки (как всегда, взявши меня с Lauren изначально в заложники), Ванька купил пару соленых огурцов. Они были широкими и плоскими, как разношенные шлепанцы. Та же самая бабка, ловко применив камуфляж из веников, продала Ваньке бутылку сладкого шампанского.
Рядом располагалась детская площадка. Детсадовские питомцы разноголосо попискивали в песочнице; толстые, грубо разукрашенные воспитательницы сплетничали непосредственно возле. Ванькино врожденное лицедейство, видимо, подсказало ему, что более благодарных зрителей грешно и желать.
Он примостился под отдаленным грибком-мухомором и, не вынимая шампанское из фельдшерского саквояжа (возможно, то был саквояж все-таки акушерский), начал там, в нутре саквояжа, его открывать. Эта операция вслепую была не менее рискованной, чем акушерский
Это был Ванькин бенефис, он же триумф. И то сказать: минуло лишь одиннадцать утра, а он уже запустил башку в саквояж, и вот – лакает себе там, как сказано в народной кинокомедии, опохмелку «аристократов и дегенератов»… Когда башку свою он наконец вытащил – ошалелую, словно новорожденную, сплошь в Боттичеллиевых пузырьках серебристой пены, – вокруг него таращили глаза большеротые детки, напрочь позабывшие про свои лопатки, формочки и песочные куличики. Это ли не успех?
Более того: от стайки воспитательниц отделилась самая-пресамая грудастая – и решительно двинулась к Ваньке – очевидно, не в силах противиться мощной гравитации его очарования. Тут Ванька вытащил бутылку на свет. Захлебываясь и кашляя, он принялся «добивать» свое изысканное лекарство, при этом, конечно же, и обливаясь им вследствие еще не до конца восстановленного равновесия. По-крестьянски крупно и степенно откусывая, заедал Ванька зелье-шампанское мятыми солеными огурцами… Пережевывая эти и без того словно бы жеваные огурцы, Ванька задыхался, хрипел и мычал, словно загнанный волком теленок… Но этого ему было мало: он выл и рычал, как загоняющий теленка волк… Детки благодарно смеялись… Еще приближаясь, воспитательница вежливо начала:
– А ну вали отсюда, ханурик. Ишь, прилабунился, вонь стоеросовая…
И, шагнув под грибок-мухомор, наотмашь хлестанула Ваньку резиновой детской скакалкой.
Но Ванька не растерялся. Он вывернулся от женщины-педагога, в пару прыжков достиг детской горки, взмыл на нее соколом и, помогая себе огурцом, взялся жестикулировать:
Стоявшие вблизи детки начали плаксиво кривить рты… И тут Lauren пришла в голову идея. (Очевидно, ее натолкнул на то упомянутый в стихотворении «маленький лимон».)
– Иван Лексеич, – пропела она бархатным контральто, словно незабвенная Marian Anderson, – помоги нам, сударь, пожалуйста, немножко фруктиков купить…
Иван Алексеевич так и ринулся со своего постамента. Помочь он всегда был рад! Мы подволокли его к автобусной остановке, возле которой, под навесом, на манер туркменских халатов, ярко полосатились арбузы, частично взрезанные до сочного, кроваво-красного мяса – и, словно соблазняя призраком исчезнувшей Янтарной комнаты, золотились дыни… Lauren выбрала самый большой, почти неподъемный арбуз – и самую увесистую дынищу – имперскую, словно бы с экспозиции ВДНХ… передала мне… расплатилась… «Зачем нам столько?..» – успел шепнуть я. Но тут подошел автобус…
– Телятников, – крикнула Lauren, – подержи-ка! – И, выхватив плоды у меня, вдвинула Ваньке в подмышки то и другое.
Так и запомнил я его, уплывавшего в окне этой раздолбанной муниципальной колымаги: растерянного, обманутого – руки в раскорячку, под одной – громадный арбуз, под другой – громадная дыня, в одной – котомка с банками, в другой – фельдшерско-акушерский саквояж, очки сползли на кончик носа… хармсовский персонаж, да и только…
– Зачем ты так, Lauren? – шепнул я ей в персиковое ушко. – Это жестоко…
– Подумаешь, непротивленец!!. – вскипела моя богиня. – Миротворец, тоже мне, понимаешь!..
И, слово за слово, мы рассорились навсегда.
«В тридцать лет люди обычно женятся, – пытался оправдать себя Пушкин, – я поступаю, как люди». И поступил, как люди.
А я поступил, как Пушкин.
Результат – что у Пушкина, что у людей.
Одна моя отрада – воспоминания о Ваньке. Почему? Кто бы объяснил…
Наше общение не было безоблачным. Доброхоты очень старались. Мне они нашептывали: зачем ты связался с этим брандахлыстом? алкашом? отребьем? А ему, соответственно: зачем тебе эта черномазая обезьяна?
Ну и так далее. Я другой такой страны не знаю…
Но и без активной помощи русских людей, для которых характерна
– А ведь ты, Маза, меня предостерегал! Ты, Маза, ты один! Ты говорил: Ванька-дурак, не ходи, блин, не ходи к Маржарете!.. Не ходи, Ванька, козленочком станешь! Козлом, вашу мать, отпущения!..
Кстати сказать, «козлом отпущения» он все равно оказался – и сейчас, когда мне на двадцать лет больше и меня терзают неизбежные гумбертовские мечтания, Ванька стал мне еще ближе. Дело в том, что, забросив скрипку, он закончил когда-то химический институт… И вот, в надежде подзаработать, весной того года, о котором речь, он пошел репетиторствовать. В апреле Ваньку наняли родители девятиклассницы – натаскивать ее по химии; к Новому году она родила девочку.
Цыганка напророчила Пушкину смерть от «белой головы»…
В мае 199… (последнего года моего обучения в РИИСе), в яркий солнечный день, для какой-то надобности привелось мне проходить мимо Киевского вокзала. Я покупал мороженое, когда, незаметно отделившись от стены, ко мне подкатилась старая, как ведьма, крашеная цыганка. От нее разило гнилью и сероводородом. Чтобы отвязаться, я сразу же сунул ей деньги. Но, видимо, желая показать, что дармовщина ей не нужна, гадалка, уже у меня за спиной, внятно реализовала свою сервисную услугу:
– Баклажанчик ты мой аметистовый!.. – голос был сиплый и отвратительно-внятный. – Запомни: примешь смерть от белой головы…
Я взялся было возразить: тетя, они же все вокруг белые!..
Оглянулся…
Старуха словно растаяла…
И ничего в тот год зловещего не происходило, ничего не происходило вообще, кроме закономерного развала их Объединенных Эмиратов, до чего мне не было дела.
Правда, обнаружили себя словно два предвестника еще более грозных событий, но о них чуть позже, потому что они, как я думал, перечеркнули в моей душе образ Ваньки на веки вечные.
А так – все шло по накатанному: в холодное время года полулегальная Маржарета регулярно возвращала Ваньку по месту прописки, в Братеево, подводила к дверям его трущобы, прислоняла лицом к стене, нажимала на кнопку лифта, затем на телятниковский звонок – и пулей в лифт обратно заскакивала. Ванька, видя перед собой вертикальную плоскость, оказывался не в силах бороться с благоприобретенным рефлексом и, пока Наташа – вытирая руки, или выключая конфорку, или вылезая из-под душа – достигала двери, он, вытащив из ширинки свой чупа-чупс (что свидетельствовало о не самой тяжкой стадии его опьянения), обильно мочился на дверь – но не на свою, а почему-то всегда на соседскую…
Иногда обе они, Наташа и Маржарета, теряли Ваньку из вида – и тогда, поочередно вооружившись шестом, сосредотачивали свои поиски на дне пруда, который располагался возле Ванькиного места жительства. Пруд был овален – со множеством овальных же, вытянутых островков посередке – и смахивал на лекало. Летом поиски осуществляла летняя жена, зимой – соответственно, зимняя (пруд, отравленный стихийно синтезированными антифризами, в морозы не замерзал).
Что еще? Ну да: наконец происходил переход на летнее время – и вскоре наступало лето. («То переход на летнее время, то переход на зимнее время, а жить-то когда?» – как говаривал Ванька.) Той весной ему как раз где-то свернули шею (в прямом смысле), и он носил изящный гипсовый корсет, который, оставаясь некоторое время белым, выглядел, как богатый воротник испанского гранда.
И снова Ванька заходил в аптеку – только уже не в братеевскую, а в ясеневскую, потому что снова, несмотря на традиционную ссылку Наташи с детьми в деревню, предпочитал жить у Маржареты («хоть какое-то разнообразие»). Теперь, невольно выглядя, как
На продавщицу это не произвело ни малейшего впечатления. Ваньку, признаться, ее равнодушие несколько огорчило, потому что такое респектабельное приобретение делал он впервые. Даже вдвойне респектабельное, потому что
– А вы знаете,
Квашня в желтоватом халате раздраженно поморщилась:
– Мужчина, задерживаете очередь!..
Но гордость, а может, гордыня заставила Ваньку ткнуть пальцем в хихикающую Маржарету:
– Вот ей!.. Поняли? Ей…
Затем, полагая, что аптекарша (равно как и очередь) не до конца поняла пикантность ситуации, уточнил: