– …ить я вам вчерась говорил! – слышу я.
– Говорил, говорил!.. – из Гелендвагена высовывается сердитая физиономия Дмитрия Павловича. – Ты говори, что теперь-то нам делать?
Не отвечая ему, пастух берет у меня бутылку и, следуя моему примеру, долго пьет из горлышка. Лишь отдышавшись и отерев заслезившиеся глаза, он оборачивается к Дмитрию Павловичу:
– Так ить сказываю же – я на тракторе.
Он произносит это так просто, так буднично… У меня на глазах тоже выступают слезы, но не водка тому виной. Добрый, мудрый, русский ты наш мужик! Что бы мы без тебя делали?
Человек с улицы
Когда мы с Тамарой въехали в эту нашу квартиру, то первым делом я, конечно, поменял казенный дверной замок на такой же стандартный, но купленный в магазине. Затем сразу же я взял бумажку со своим новым адресом (на случай, если забуду), пошел на почту и выписал газету. Оба эти поступка явились, как я понимаю, актами гражданского самоутверждения, в котором я тогда чувствовал острую потребность. Ведь квартиру купил нам Томин папа, а сам я, студент средней успеваемости, представлял собой социальную единицу довольно низкого разряда. Ключи от своей квартиры и газета, которую мне теперь обязаны были доставлять персонально, безусловно подняли мой статус, правда лишь в собственных моих глазах и глазах, быть может, местной почтальонши. Мне хотелось добрать солидности, и в этом я не вижу большого греха. Кроме того, у меня смолоду образовалась неистребимая привычка читать за едой. Но была и еще одна причина выписать газету – мне нужен был регулярный источник информации. Я ведь намеревался стать добропорядочным обывателем, а обыватель, как правило, любит, угнездившись в надежном убежище, выглядывать оттуда незаметно, наблюдая за происходящим в мире.
Однако таких отдушин для выглядывания у нас, обывателей тоталитарной эпохи, было немного. Краники с холодной водой и с горячей кое-как еще работали, а из информационного текла совершенная какая-то муть. Телевидение и большинство газет не только изощрялись в политическом вранье, но и просто тупо замалчивали все интересующие нас факты. Я говорю, конечно, не о преступлениях, авиационных катастрофах и личной жизни знаменитостей – обыватель тоталитарной эпохи интересовался более высокими материями. И только два ежедневных печатных органа, две газеты могли худо-бедно удовлетворить обывательскому запросу – одна городская московская и одна всесоюзная. Я не буду их сейчас называть, потому что с приходом свободы и демократии обе они опошлились и выродились в таблоиды.
Таким образом, выбор мой был невелик. Из двух газет я, как обыватель с относительно широким кругозором, предпочел всесоюзную.
А спустя несколько лет над страной зашумели ветры перемен. Мы встретили их с энтузиазмом, я и моя газета. Все тогда буквально опьянели от наступившей свободы. Но что у трезвого на уме, то у пьяного на языке – вот и у моей газетки язык развязался сверх всякого приличия. Мое обывательское естество просило объективной, но утешительной информации, а читать приходилось интервью с безумными политологами, криминальные репортажи и ежедневные отчеты о каких-то гламурных попойках. Некоторое время я по инерции продолжал еще выписывать эту газету, хотя и чувствовал, что скатываюсь вместе с ней вниз по лестнице эволюции. Газета же месяц от месяца дорожала и за мои деньги толстела, пополняясь всевозможными бессмысленными вкладками и приложениями. Дом мой стал напоминать пункт приема-сдачи макулатуры.
Наконец терпение мое лопнуло, и я решился подыскать себе другую, более респектабельную газету. Однако при всем современном изобилии периодики, а может быть, как раз по причине этого чрезмерного изобилия поиски мои затянулись. Обыватель тоталитарной эпохи, полиставши нынешние газеты, решил бы, наверное, что его держат за идиота. На самом деле нынешние газеты вообще не имеют в виду никакого обывателя. Их читает главным образом так называемый «пипл», что по-американски означает «народ», а по-нашему «быдло».
И все же мое упорство было вознаграждено – я нашел ту именно газету, какую искал. Не скажу, как она называется, чтобы не делать ей бесплатную рекламу, но газета очень хорошая. Не левая, не правая, не проправительственная, не анти; серенькая, без рекламы и без рож представителей шоу-бизнеса. Надежная обывательская газета. Однако, наученный прежним опытом, я не стал оформлять с ней официальные отношения в виде подписки. Вместо этого я приучил свою жену Тамару покупать мне ее в киоске возле метро по пути с работы.
Кто-то, возможно, скажет, что читать какую бы то ни было газету в наши дни можно только в ритуальных целях. Сорок программ телевидения и Интернет снабжают нас информацией круглые сутки, так что за ней не надо даже спускаться к почтовому ящику. Не стану спорить. Я обыватель, а следовательно, мое существование подчинено ритуалам. Без ритуалов жизнь моя начинает казаться мне пустой и никчемной. Для примера скажу, что, когда Тамара от меня ушла и стало некому покупать мне мою газету в киоске у метро, тогда у меня случилось нечто вроде депрессии. Я пил свой утренний кофе, тупо разглядывая холодильник, без аппетита обедал, а вечерами глушил водку, чтобы только заснуть. К телевизору, излучающему дебильный рекламный оптимизм, у меня образовалось стойкое отвращение, так что я к нему даже не подходил. Компьютер я тоже не включал, чтобы он не напоминал мне о работе.
Без газеты я совершенно одичал, потерял счет дням и выпал из мирового политического процесса. Разумеется, так не могло продолжаться до бесконечности. Я уже готовил себя к тому, чтобы рискнуть и все-таки подписаться на эту свою газету. Либо заставить себя ходить за ней ежедневно к киоску у метро, что, конечно, было бы глупо и нерационально. Проблема заключалась в том, что всякое действие по собственному обустройству означало бы с моей стороны признание, что я действительно перешел на холостое положение. Такое признание означало бы окончательный крах всех моих обывательских иллюзий, а я с ними никак не хотел расставаться. Мне по-прежнему казалось, особенно по вечерам, что вот-вот сейчас откроется дверь и в дом войдет Тамара и принесет мне мою газету.
Тем не менее что-то надо было решать, и решение во мне почти уже созрело. Однако какое это было решение, я теперь не помню, потому что принимать его мне тогда не пришлось по независящей от меня причине. Дело в том, что мои размышления по поводу газеты и не только были прерваны неожиданным телефонным звонком из одного литературного клуба. Меня приглашали на встречу с читателями. Я сказал, что звонок был «неожиданным», но лишь потому, что я был тогда сильно отвлечен этими сложностями с газетой и другими неписательскими проблемами. А вообще-то, все московские литераторы ждут таких звонков и с радостью на них откликаются, так как думают, что встречи с читателями прибавляют им популярности. Из литераторов для клубов предпочтительнее поэты, потому что у поэтов больше харизмы, а из клубов для литераторов – те, которые прилично угощают. В этом смысле клуб, куда меня пригласили, был на хорошем счету, и я с радостью дал согласие.
Позабыв на время все свои обывательские печали, я с головой ушел в приготовления к творческому вечеру. Первым делом мне надо было найти свои парадные брюки и очистить их от пятен, посаженных на прошлом фуршете. Это оказалось непросто, потому что раньше мои штаны всегда искала и чистила Тамара. К тому же предыдущий творческий вечер был у меня довольно давно, так что пятна порядком засохли. Дальше – проще; вымыть голову и побриться я умел сам, и делал это даже чаще, чем встречался с читателями. Других косметических процедур моя внешность не требовала – в этом отношении мы, писатели-мужчины, имеем преимущество перед коллегами женского пола, которым приходится много трудиться и зарабатывать, чтобы оплачивать массажистов, визажистов и т. д.
Мероприятие было назначено на семь вечера, но я, поскольку не пользуюсь наземным транспортом, приехал на эту встречу с собой, как всегда, загодя. Чтобы не напрягать устроителей вечера своим слишком ранним появлением, я не вошел сразу в клуб, а остался покурить на крылечке. Постепенно начала подтягиваться публика. Мужчины и женщины разных возрастов, но все читательского вида, проходили в двери, не обращая на меня никакого внимания. Только один господин, наверное завсегдатай клуба, подошел ко мне и, вежливо отодвинув меня плечом, стал читать объявление, которое я, как оказалось, загораживал.
– Кто тут у нас сегодня?… – пробормотал он. – Ага.
В объявлении было сказано, что сегодня у них я. Господин посомневался немного, но все-таки проследовал в клуб.
Наконец, выкурив две сигареты, я решил, что уже прилично будет войти и мне. К чести организаторов, они узнали меня, едва я вошел, и сразу отвели в особую комнатку, чтобы обсудить со мной формат предстоящего вечера.
– Вы курите? – спросили они, наливая мне кофе. – Если да, то курите.
Чтобы не обидеть любезных организаторов, я закурил сигарету – третью за последние двадцать минут.
За кофе мы пообщались сначала на деловой, потом на светской волне. Что бы я ни сказал, организаторы выслушивали с заинтересованным видом, правда время от времени, извинившись, кто-то из них отлучался из комнатки посмотреть, что делается в зале. А зал, судя по их докладам, продолжал наполняться. Этому обстоятельству организаторы были заметно удивлены.
– Вообще-то, на прозаиков у нас ходят не очень, – сказали они мне. – Да вы, конечно, и сами это знаете.
Вместе мы стали строить предположения, чему приписать небывалое стечение публики, и пришли к выводу, что мне надо благодарить французского писателя Уэльбека. В тот вечер он по неизвестным причинам отменил свое выступление в Москве и, сам того не желая, поделился читательским вниманием со мной.
И вот час мой пробил. В сопровождении организаторов я вышел в зал. Народу в нем было пятнадцать, а то и все двадцать человек. Кто из них были поклонники Уэльбека, а кто мои, разобрать было невозможно. После того как стихли аплодисменты, юноша, ведущий вечер, представил меня и, справляясь у себя в блокнотике, перечислил мои заслуги перед отечественной словесностью. Закончив, он передал мне микрофон, и я тоже немного рассказал о себе. Затем, согласно оговоренному нами формату вечера, я раскрыл книжку со своим последним произведением и стал читать читателям вслух. Дальше все происходило так, как обычно. Сначала публика реагировала адекватно тексту, то есть смеялась в смешных местах, а в несмешных сидела тихо. Но постепенно внимание слушателей ослабевало; некоторые уже шушукались, прикрывая ладошкой рот, другие искали что-то в своих сумках. Наконец один из читателей не выдержал, встал и, согнувшись, словно в кинотеатре, вышел на скрипящих ботинках из зала. Это был для меня знак. Я захлопнул книжку и предложил оставшимся задавать мне вопросы. Публика слегка оживилась.
Первый вопрос был, естественно, о том, как я отношусь к Уэльбеку. И это был единственный нетрадиционный вопрос за весь вечер, кроме последнего, о котором я скажу ниже. В этом отношении, к слову заметить, наша читательская общественность не блещет разнообразием: что прозаик ни напиши, вопросы к нему будут одни и те же. Думаю, перечислять их здесь не имеет смысла – ведь вы, читающие сии строки, раз уж вы их читаете, сами эти вопросы и задаете. Но так бывает, если на встречу с писателем не приблудится некто литературе совсем посторонний, человек, что называется, с улицы. А на моем вечере без такого персонажа не обошлось.
Этот тип не имел никакого отношения ни ко мне, ни к Уэльбеку. Правда, пока я добросовестно по трафарету отвечал на трафаретные читательские вопросы, он ничем себя не проявлял. Но когда наша приятная беседа подошла к концу, когда ухо мое заслышало уже отдаленный звон бокалов, тогда-то он и поднял руку.
– Скажите, пожалуйста, – спросил человек с улицы, – что вы думаете по поводу разразившегося в мире финансового кризиса?
После секундной паузы зал дружно расхохотался.
– Здесь у нас не экономический форум, – юноша-ведущий уничтожающе посмотрел на человека с улицы. Тот покраснел и вжал голову в плечи.
– Я только спросил… – пробормотал он.
В этот момент мне захотелось пожалеть его – чисто по-обывательски. Но я, конечно, не подал виду.
– Видите ли, уважаемый, – сказал я со снисходительной усмешкой, – кризис, о котором вы спрашиваете, он для меня как бы не существует. Дело в том, э-э… что я не читаю газет.
Публика в зале хихикала и вытягивала шеи, чтобы рассмотреть несчастного осрамившегося гражданина. А мне было немного совестно и за публику, и за свою усмешку. Человек с улицы высидел весь этот скучный вечер, чтобы задать свой единственный и, может быть, выстраданный вопрос. А если у него в каком-нибудь банке сгорели все его трудовые накопления и он пришел сюда спросить у писателя, как ему жить дальше? И что же он услышал в ответ? Высокомерное: «Я не читаю газет»! Почему же я не сказал ему, что газет не читаю оттого, что их стало некому мне приносить, что меня бросила жена и что в жизни моей тоже разразился кризис, в котором сгорели многолетние мои душевные накопления? Если бы я все эти дни не сидел, упиваясь своей трагедией, а читал газету и размышлял о финансовом кризисе, то сейчас, возможно, у меня нашлось бы, что сказать в утешение человеку с улицы. А у него бы нашлись слова утешения и ободрения для меня.
Но чуда не произошло. Творческий вечер завершился так, как ему и полагалось. Я подписал с десяток собственных книжек, а когда благодарные читатели наконец разошлись, распорядители позвали меня в ту самую особую комнатку, где угостили за счет заведения. Начали мы с очень горячего, но жидковатого глинтвейна, а закончили, конечно, водкой. На закуску была селедка «под шубой». Так в расписании московской культурной жизни поставлена была нежирная, но все же галочка.
С тех пор прошло уже года два. Конечно, я давно взял себя в руки, выписал себе газету и ежедневно ее читаю. За истекший период у меня состоялись еще две или три встречи с читателями, но ни на одной из них мне больше не попадался тот человек с улицы. Тем не менее я регулярно слежу за колебаниями биржевых курсов – на всякий случай.
Лелик, танцуй!
Вот он и снова пришел в Москву – настоящий осенний дождик. Я узнаю о нем не по грому и молниям, не по реву низвергающихся вод, а по тихому таинственному шепотку, по шуршанию и шелесту, раздающимся в темноте за окнами. Словно тысячи паучков на тоненьких чутких ножках прокрались в город и щекочут, ощупывая каждую его подробность. Но не сплести им тумана. Завтрашнее утро будет холоднее ночи; от дождя останутся только лужи да медленные студеные ручьи. И никто не пустит кораблика по этим ручьям, потому что за лето все дети выросли.
Сурова наша осень; она моет город без мыла, трет его шершавым мочалом туч. И знать не знает Москва, что уготовано ей после помывки – уложат ее в свежую белую постельку или выставят голой на мороз.
Я узнаю этот дождик по тихому медитативному постукиванию. Что он хочет – ввести меня в транс или о чем-то напомнить? Некоторые авторы говорят, что в дождь им хорошо работается. Другие – что спится. Я не решаюсь, что выбрать.
Окно снаружи обрызгано множеством маленьких недоразвившихся капель, слишком слабеньких, чтобы пуститься в дорогу по запыленному стеклу. Они так и будут дрожать на ветру, пока не высохнут, не растворятся опять в атмосфере, оставив лишь оспинки минерального осадка. Теперь до весны.
Крыши разных построек, жестяные «ракушки», тротуары – все внизу блестит, словно вспрыснуто лаком. Двор будто выделали «под хром». Прямо подо мной на газоне искрится россыпь пустых бутылок и разноцветных жестяных банок. С давних пор этот газон под моими окнами сделался чем-то вроде форума для нашей местной молодежи. Здесь юноши и девушки от тринадцати лет принимают энергетические напитки, грызут орешки, курят, сквернословят и на забавном молодежном языке судачат о своих делах. Каждое утро дворники-таджики собирают с газона невообразимый урожай мусора, и каждый вечер неутомимые подростки засевают его снова. Прогнать их с излюбленного газона может только дождь или град. Я назвал их подростками, но это определение подходит не ко всем из них. Многие из здешних завсегдатаев успели на моих глазах вырасти и даже завести животики. Под задами этих бывших подростков металлический заборчик, ограждающий газон, давно потерял свою форму.
Сколькими ночами, особенно летними, я засыпал под их звонкий смех и матерное воркование. А сколько раз мне не спалось и хотелось окатить их с балкона водой, как когда-то матушка моя поступала с котами, разоравшимися в палисаднике. Только слаб я характером для такого поступка – сегодня за меня подростков разлил дождик, а я не знаю, радоваться мне или нет. Нахальное, оговорчивое, непослушное племя младое покорилось стихии и разбрелось по домам, чтобы остаток вечера провести за компьютерными стрелялками.
Опустел молодежный «пятачок» – только Лелик, наш дворовый дурачок, один-одинешенек танцует посреди него в фонарном свете. Изящно ступая между разбросанных бутылок, он танцует на мокром газоне – и танцует хорошо. Вдохновенное его соло питается музыкой – музыкой, слышной лишь одному Лелику. В ушах его два маленьких динамика, а где-то под курткой, у сердца, спрятан плеер, с которым Лелик не расстается нигде и никогда.
Когда-то, благодаря этому плееру, не только в душе его, но и в общественном положении совершилась великая и счастливая перемена. Купив Лелику такую не по уму игрушку, родители его, сами того не подозревая, оказали сыну благодеяние, второе по значимости после того, как, тоже, впрочем, случайно, подарили ему жизнь.
Когда отец вправил Лелику в уши динамики, а потом нажал на плеере заветную кнопочку, окружающий мир перестал для мальчика существовать. От уха до уха музыка заполнила его голову целиком. Пытаясь выразить охвативший его восторг, Лелик взревел, но был остановлен родительским подзатыльником. Вскоре он и сам сообразил, что собственный его голос не добавляет музыке гармонии. Что-то, но уж точно не родители, подсказало Лелику иной способ выражения чувств – пластический.
Так он начал танцевать и, подобно всем дурачкам, отдался этому увлечению целиком и полностью. Лелик танцевал дома, пока родители были на работе, танцевал по дороге в магазин и обратно, танцевал во дворе на потеху другим, нормальным, подросткам. Но, между прочим, потешаясь над ним, эти дворовые подростки не заметили того, как приняли Лелика в свою компанию. Раньше они гнали его от себя, как гонят все дети тех, кто тупее или умнее, чем они сами, но теперь, когда Лелик затанцевал, вдруг оказалось, что и он может быть им полезен. С ним было не так скучно коротать время, когда у подростков временно иссякали темы для трепа или когда задерживался «гонец», посланный в магазин за пивом. Танцующий Лелик стал даже отличительной особенностью их компании – в других компаниях, в других дворах такого чудика не было. Теперь, если наши подростки отправлялись куда-нибудь прошвырнуться, они вели его с собой, как цыгане медведя.
С тех пор жизнь у Лелика стала гораздо интереснее – он перепробовал разные чипсы, узнал вкус пива и джина-тоника. Но главное – ему теперь кажется, что хотя он и не такой, как все, но уже не отверженный, что он нужен людям. Они, люди, больше не отвешивают ему походя пинков и затрещин, а если отвешивают, то для того только, чтобы попросить: «Лелик, станцуй!» И Лелик танцует. Даже когда, как сегодня, случаются непогода и дождь, он танцует – без публики, без затрещин, сам для себя.
Я смотрю на него и завидую. Завидую, потому что нет у меня волшебного плеера, а танцевать надо. Вчера я получил от издательства хорошего пинка – намек на то, что пора дописывать книгу. Беда только, что я не Лелик и от пинков у меня вдохновения не прибавляется. Да и дождик, надо признаться, больше располагает меня ко сну, чем к работе.
Финал
Хороший сон – лучшая профилактика неврозов. Я это знаю, потому что до конца прочитываю еженедельничек с телевизионной программой. Не все готовы в этом признаться, но думаю, что подобных мне углубленных пользователей у таких журнальчиков немало. Утратившие актуальность, но не выброшенные, эти непритязательные медиа еще некоторое время разделяют с нами наше утреннее или вечернее вынужденное уединение. Теленеделя прожита и забыта, но они в тишине продолжают снабжать нас разными сведениями, имеющими непреходящее значение. В частности, в моем журнальчике между кулинарными рецептами и гороскопами есть медицинская страничка, на которой помещены рекомендации о том, что делать при болях в животе, как уберечь стопы ног от грибка и тому подобное. Голова там тоже не бывает забыта – борьбе с перхотью и правильному подбору зубной щетки составители странички всегда уделяют должное внимание. Много полезных советов содержит медицинская страничка, но, к сожалению, о душевных недугах она, на мой взгляд, трактует недостаточно. «Хороший сон – лучшая профилактика неврозов». И все. Сказали бы еще: «Утро вечера мудреней».
Что ж, пусть так; поговорим о хорошем сне. Господа составители странички утверждают, что хороший сон – это правильный сон. А правильный, говорят они, это когда человек ложится спать до полуночи, а наутро просыпается естественным образом, то есть сам, без будильника, и не от того, что его вытаскивают из постели за ногу. Таким образом, получается, что, если вы вечером лишите себя хорошего кино, которое у нас всегда показывают за полночь, а утром вскочите ни свет ни заря, это и будет для вас правильный сон. Правда, трель будильника все равно вас догонит, только вы не сможете ее заткнуть, потому что застанет она вас в то самое время, когда вы уже пребываете в обществе тележурнальчика.
Кроме того, составители медицинской странички помогут вам с выбором подушки, а также подскажут, как с помощью практики фэн-шуй сориентировать ваше ложе по сторонам света. Если вы исполните все их несложные рекомендации, они гарантируют вам правильный сон и отсутствие неврозов. Но господа составители не учитывают еще одного важного условия. Покойная моя матушка, помнится, говаривала: «Хорошо спится тому, у кого совесть чиста». Совесть! Ее чистоту она ставила впереди чистоты рук. Что бы она ни делала, все делала с чистой совестью – даже драла меня за уши. Впрочем, составители журнальчика матушки моей не знавали, как и забытой ныне практики «жить по совести».
Что касается меня, то я сплю долго и крепко. И совесть моя чиста настолько, насколько это прилично для интеллигентного человека. А на грани невроза я оттого, что мне надо заканчивать книжку. Я знаю, что эту книжку ждет не дождется вся читающая публика, но что гораздо страшнее, ее ждут мои издатели. Однажды эти добрые люди выплатили мне аванс, а с меня взяли расписку в том, что я к такому такого-то сего года, кровь из носу, напишу книгу. Представляете? – книгу! С авансом я покончил давно и успешно, но вот с книгой пока не получается. А такое такого-то уже на носу, из которого, того гляди, и вправду пойдет кровь. Но только носовой кровью книжку все равно не напишешь.
И почему у меня все не как у других? Лошадь пришпоривает, почуяв конец пути; пароход при виде портовой гавани торжествующе трубит. Мне же последние метры моих строчек даются всего тяжелее. И дело не в том, что я устаю писать, – напротив, я с великой радостью, получая аванс за авансом, начинал бы книжку за книжкой. Нет, я люблю писать книжки, я только с трудом их заканчиваю. В конце их – я лошадь, собравшая на свои копыта всю глину дорог; я пароход, намотавший на винты свои океан.
Между тем, с точки зрения журнальчика, со мной все в порядке. Я встаю без будильника, сам. Дальше тоже все сам. Потом совершаю с Филом моцион – сам-второй, но безо всякого над собой насилия. Жизнь прекрасна ровно до той минуты, когда я сажусь за компьютер. А когда я сажусь за компьютер, кто-то словно бы подсаживается рядом и, едва рука моя потянется к клавиатуре, хватает меня за локоть. «Подумай, – шепчет мне этот кто-то, – подумай еще раз. Финал – это такая ответственность…» Как же он мне надоел! Такое такого-то на носу; тут либо думать, либо писать…
И о чем мне, собственно, думать? Или я не знаю, как пишутся и как завершаются книжки? При желании я за десять минут могу сочинить десять финалов. Мне только мешает странный, я бы сказал, неписательский предрассудок. Я, видите ли, полагаю, что хороший финал нельзя сочинить. Хороший финал, он должен наступить сам, естественным путем.
Книжке закончиться – это как человеку проснуться. Таков уж мой творческий метод – нагородивши двести машинописных страниц бессвязного текста, я жду финала, как спасения, как счастливого пробуждения. Вот явится он откуда-то (но только не из моей головы!) и все объяснит, все расставит по местам, и сложатся мои листочки в стопку, и соберется из них книжка. И можно будет налегке приниматься за другую.
Только когда это случится и откуда мне ждать его?… Бледен лик моего компьютера, ни кровинки в нем. Напрасно я всматриваюсь в экран – он и меня-то не отражает. Час за часом машина бесстрастно ждет – она готова выпить из меня все до строчки, сама же не подарит ни одной. Не больше смысла смотреть в окно: небо сегодня такого же серо-белого цвета, как вордовская пустая страница. В открытую форточку тянет, будто из подпола, сыростью и крысиным писком каких-то расскандалившихся во дворе баб… При подобных обстоятельствах надеяться на счастливое озарение может только патологический оптимист.
Впрочем, я и не надеюсь – только страх перед моими издателями удерживает меня за рабочим столом… Кстати, вместо того, чтобы сидеть просто так, я мог бы сделать что-нибудь полезное – например, сварить Филу кашу и себе борщ. Я, знаете, все-таки научился варить правильный борщ – Тамара пробовала и хвалила. Она иногда ко мне приходит, правда чаще во сне. Когда снится бывшая жена, это хороший сон, хотя и грустный. Наверное, здесь нет ничего удивительного, но с тех пор, как она от меня ушла, ко мне вернулись юношеские волнительные сны. Хорошие сны, только вянут быстро; аромат их нестоек и в прозе не закрепляется… Челюсти мне сводит зевотой. А в самом деле – не лечь ли мне вздремнуть? Не забыться ли мне неестественным в это время суток, после кофе безумием отдающим сном?
Я встаю из-за стола, потягиваюсь и в это мгновение, конечно же, привычно теряю сознание. Бедный мозг мой внезапно обескровлен; я ослеп, оглох, но, подобно самураю с отрубленной головой, не падаю, а остаюсь на ногах. Несколько секунд блаженного безмысленного опьянения, и вот уже сознание возвращается ко мне, освеженное своим недолгим побегом. Однако за время краткого моего беспамятства что-то изменилось в окружающей действительности… Что? – этот звук – я узнаю его: так звонит телефон.
– Алло-э-у… – слово само провоцирует зевок.
Трубка реагирует саркастическим смешком:
– Спишь, как всегда?
– Нет, милая, не сплю. Когда же мне спать, ты знаешь, у меня срочная работа.
Но Тамаре все равно, сплю я или срочно работаю. У нее ко мне важный, очень важный не телефонный разговор. Она звонит, чтобы назначить мне встречу – где-нибудь в городе, разумеется, поближе к ее конторе, потому что она человек занятой, а я нет.
– Да, милая… хорошо, милая… Конечно, приеду, хотя, как ты знаешь…
На самом деле в душе я рад ее звонку, рад неожиданному отвлечению. Теперь можно отложить проблему финала, потому что где-то в реальном мире возникла реальная проблема, а когда я думаю о реальных проблемах, разум мой отдыхает. Свернуто на компьютере вордовское окно, вместо него висит пасьянс; я щелкаю карты и строю предположения о том, что бы такого нетелефонного могло случиться у Тамары. Вообще-то, мне сейчас полагается тревожиться; я и вправду немного встревожен, зато моя мысль резвится, сбросив ярмо писательской сверхзадачи. В голове роятся сюжеты один нелепее другого. Дмитрий Павлович разорился и пустил себе пулю в лоб. Или попал под следствие за какие-нибудь махинации, без которых, я уверен, в его бизнесе не обходится. Или он просто напился пьян и побил Тамару. Чего только не случается в семьях новых русских… Впрочем, Тома должна была знать, на что шла. «Теперь ты понимаешь, на кого меня променяла? То-то же…» – без отрыва от пасьянса я сочиняю наш предстоящий разговор. Мои обличения, Томины запоздалые слезы – просто бери и клади все на бумагу. За этим творческим занятием время бежит незаметно, и вот уже пришла пора отправляться мне на свидание.
Каждый свой выход из дому я стараюсь совмещать с выносом мусора. Что бы ни ждало меня там, в городе, – я совершил уже одно маленькое, но полезное дело. Мусор, который вчера еще не был мусором, падает, грохоча и кувыркаясь, в трубу. Я еще вернусь к себе, а он уже нет. Дальше, как обычно, лифт, Насир – последние вехи устойчивого бытия.
Но едва я попадаю на улицу, как всякой устойчивости приходит конец. Не успев еще толком осмотреться, я обнаруживаю, что на меня с шипением прет какая-то удивительная машина. Асфальтоукладчиком – или что это такое? – невообразимо сложным этим агрегатом правит, сидя с гордым видом на верхотуре, смуглолицый азиат. Ах, шайтан! Прыгаю в сторону, не то закатает меня в асфальт и не заметит.
Прыжок получается хорошо – ноги мои просят работы после долгого бездействия. Шаг мой легок, пружинист. Зорок глаз. На детской площадке, мимо которой лежит мой путь, гуляют мамочки с младенцами. Когда они склоняются над колясками, то груди их, полные молока, призывно качаются. Надо запомнить… или я уже где-то о них писал?…
До метро еще далеко, но гравитация его уже чувствуется. В поле его притяжения человеческое хаотичное движение обретает доминирующий вектор. Стуча каблучками или шаркая стертыми подошвами, с прискоком или с одышкой, люди идут все в одном направлении, выстраиваясь в цепочки, обтекая и подпихивая друг друга. Мы – москвичи; нас рожало метро, и мы снова и снова стремимся укрыться в его материнском чреве. Мы находим лишь нам понятное успокоение в этом гвалте, в беспрерывной оглушительной перистальтике содрогающихся, испускающих ветры каменных кишок. Ушлые и пугливые одновременно, ко всему и всем недоверчивые горожане, мы верим только ему – самому надежному в мире московскому метро. Здесь, под землей, назначаем мы наши свидания и здесь, я уверен, мысленно зачинаем новых маленьких москвичат. А когда придет конец света, нам не понадобится срочно закапываться в пещеры – мы без паники по эскалаторам спустимся сюда, как в заранее приготовленную общую могилу, и с молитвою или без, но спокойно примем тут свою судьбу.
А на встречи, назначенные в метро, надо приходить загодя. Ведь это так увлекательно – вжавшись в какую-нибудь колонну, минута за минутой терпеливо всматриваться в человеческие лица в ожидании, когда из невероятного ассортимента носов, ушей, улыбок и глаз сложится вдруг единственный дорогой тебе образ.
И еще мне нравится, как люди в метро разговаривают – словно горские пастухи, разделенные пропастью, они выбирают главные, ключевые слова, чтобы проорать их во всю мочь легких… К соседней колонне притиснута девушка – обвив ее тонкими юношескими руками, друг кричит ей о своей любви.
– Что?… – переспрашивает девушка. – Что ты сказал?…
Все-то она прекрасно слышит, а не слышит, так давно уже прочла по губам, по глазам его…
На станцию врывается очередной – который уже – поезд, и шлюзы дверей его, разом распахнувшись, изливают на платформу новые людские потоки. И совершается наконец ожидаемое чудо: потоки эти прямо в мои объятия выплескивают Тамару. Она подставляет для поцелуя щеку, потом поправляет шапочку. Взгляд у нее какой-то неуверенный… Ну кричи, дорогая, что у тебя стряслось… Но Тома медлит, она не может так сразу; похоже, ей надо собраться с духом, и что-то у нее с шапочкой… Кончается тем, что шапочка сорвана с головы совсем.
– Я беременна! – слышу я сквозь грохот поезда.
– Что?… Что ты сказала?
– Я беременна, – беззвучно повторяет Тамара.
Вот это новость так новость! Я в шоке; я припадаю к спасительному устою колонны, чтобы удержаться на ногах. Тома, моя Тома! Сейчас мне кажется… я начинаю понимать, что потерял тебя окончательно. Ребенок, которого зачала ты с Дмитрием Павловичем, – этот ребенок, которым ты беременна, он-то и разлучит нас навеки…
Должно быть, я плохо выгляжу.
– Что с тобой? – тревожится Тамара.
– Ничего, ничего… Пройдет…
– Ну, раз ничего, слушай дальше. Я беременна от тебя.
– Где-то здесь была лавочка… Пойдем, милая, присядем.
Хорошо, что у меня крепкая психика. То, что она говорит, немыслимо…
– Ты уверена… уверена, что не от него?
– Во-первых, Дмитрий Павлович не может иметь детей – это медицинский факт. А во-вторых…
Достаточно и первого медицинского факта, но Тамара с женской обстоятельностью излагает их все подробно. Я ее уже не слушаю… Я пытаюсь понять: ведь до того, как она от меня ушла, а потом мы снова, тайком от Дмитрия Павловича, стали встречаться, – до всего этого мы были женаты. Долгие годы мы прожили с ней в браке, порой счастливом, но, увы, бесплодном. Тема отцовства-материнства недаром отсутствует в моей прозе. Вот, может быть, теперь…
Я охвачен странным чувством какой-то незаслуженной радости. С чем сравнить это ощущение? Представьте себе, что у вас нечаянно, сама собой написалась книжка.
…А метро между тем продолжает неутомимо пульсировать. Словно капсулы циклопической пневмопочты, голубые составы один за другим выскакивают из правой трубы и после короткой паузы втягиваются в левую, оставляя на перроне часть своего живого груза. Чрево станции то набухает, то выталкивает из себя людские массы. В этом подземном мирке все пребывает в движении… все, кроме нас с Тамарой. Только мы двое уже невесть сколько времени являем собой неизменную его константу. Над нашими головами – беленые прикопченные своды цвета декабрьского неба; под нами – лавочка, отполированная множеством московских поп. Сами же мы напоминаем вписанные в интерьер две небольшие скульптуры. На станциях побогаче такие фигуры отливают в бронзе, чтобы проходящие мимо могли приложиться к ним на счастье.