– В шеренгу-у-у стройсь!
Узники давно уже решили никогда не слушаться этого приказа, потому только поднялись в знак уважения к генералу.
– Сомкнуть ряды! Живо, живо! Я кому говорю! – продолжал бесноваться Проказов. – А ну, выходи на середину! Общий сбор! Все собираются тут!
И впрямь вскоре прибежали товарищи из «Москвы», «Пскова», «Вологды». Звенели цепи, все искали себе место в общей спальне, толкая друг друга, устраивались между кроватями, теснились вокруг стола. Проказов продолжал надрывать глотку, наводя порядок, а заключенные тихонько перешептывались:
– Не знаешь, что происходит?
– Вроде бы в шесть прибыл фельдъегерь из Петербурга…
– Ну и что? Он за кем-то прибыл?
– Наверняка за кем-то!
– А может, обыск?
– Как бы там ни было, пахнет жареным…
– Молчать! – рявкнул лейтенант.
Сам он, затаив дыхание, встал по стойке «смирно» – грудь колесом, морда красная, глаза только что из орбит не вылезают: само служебное рвение. Вошел комендант, за ним его племянник, Осип Адамович, и поручик Розенберг. Все трое в парадных мундирах, генерал – в орденах, с лентой через плечо, толстый живот опоясан нарядным шарфом… Обрюзгшее лицо его хранило торжественно-трогательное выражение. Лепарский передал треуголку Осипу, откашлялся и произнес:
– Я собрал вас здесь, чтобы сообщить о чрезвычайно важной новости. Только что прибыл правительственный курьер из Санкт-Петербурга, он передал мне приказ государя. Приняв во внимание отправленное мною ему месяц назад донесение, его величество разрешил мне снять со всех вас – подчеркиваю: со всех вас! – кандалы и цепи, которыми вы скованы. Нет никаких оснований сомневаться в том, что за этой монаршей милостью очень скоро последуют и другие меры, облегчающие ваше положение, и вы наверняка еще более высоко их оцените. Поздравляю вас, господа!
Речь генерала была встречена гробовым молчанием. Николаю, как и другим, потребовалось время – эта секунда показалась коменданту вечностью, – чтобы почувствовать, как в нем начинает бурлить неистовая радость. Его товарищи тоже стали переглядываться – взволнованные, ошалевшие от счастья, не верящие своим ушам. Но никто не мог и пальцем двинуть. Сам Лепарский тоже едва сдерживал чувства: глядя на Станислава Романовича, можно было подумать, что это он нежданно-негаданно получил бесценную награду. Щеки его мелко дрожали, в глазах стояли слезы. Наконец генерал поднял руку, сделал знак – и три унтер-офицера выстроились перед ним, вытянувшись в струнку.
– Немедленно снимите с этих господ цепи! – приказал комендант. – Соберите все, сочтите и положите, сосчитав, в кладовой для инвентаря.
Юрий Алмазов толкнул Николая локтем:
– Ущипни меня!.. Я сплю!..
– Надо поблагодарить Лепарского! – восторженным шепотом предложил Анненков.
– За что? – возмутился Николай, тоже еле слышно. – Разве он нам подарок сделал? Он просто вернул то, что у нас было отнято. Элементарная справедливость!
Однако и его обуревало желание пожать руку генералу. А унтер-офицеры между тем уже переходили от одного узника к другому, снимали с каждого оковы, и цепи с тяжелым звоном падали на пол. Николай подобрал свои, взвесил их на ладони, с каким-то даже дружеским вниманием рассмотрел – так, словно они за это время стали частью его самого, потом шевельнул одной ногой, другой, покачался, постоял, переминаясь с одной на другую и удивляясь волшебной легкости движений. Ему захотелось бегать, прыгать, танцевать – тормошить, теребить, напрягать свои мышцы… Он повернул голову к окну – и взгляд сразу же уперся в решетку.
Когда цепи были сняты со всех, раздался нестройный хор:
– Спасибо, ваше превосходительство!.. Спасибо, Станислав Романович!.. Спасибо!.. Ур-р-ра!..
Под градом благодарностей, рукопожатий, поцелуев (некоторые, расчувствовавшись, бросились к Лепарскому с объятиями) комендант не растерялся: он, смеясь, делал вид, будто отбивается от напавшей на него радостной толпы декабристов. Его принялись качать, и голова его подпрыгивала над головами товарищей Николая, как пробка на волнах. Сам же Озарёв, стоя чуть в стороне, прислушивался к доносящимся до него обрывкам генеральских восклицаний:
– Господа, так я рассчитываю на вас в будущем!.. Ваше примерное поведение, о котором я доложил властям… Нравственный залог, мое за вас поручительство… Только оставаясь достойными монаршего доверия, вы получите…
Когда начальство покинуло острог и обитатели других камер разошлись по домам, жители «Великого Новгорода» унесли со стола грязную посуду, разобрали его и улеглись на кровати. Одна и та же мысль преследовала теперь всех. Николай то и дело потирал одну щиколотку о другую, скрещивал ноги, разбрасывал, тихонько барабанил пятками по тюфяку, снова тер одну лодыжку о другую – и наслаждался видом голых этих щиколоток. Там, где прежде ногу охватывало железное кольцо, теперь была видна розовая, шероховатая кожа. Где-то глубоко в глубине сустава таилась боль, несильная, но напоминающая о себе. Но скоро, конечно, и воспоминание о ней исчезнет. Текли минуты, наполняя душу декабриста необъяснимой печалью. Слух его, приспособившийся к звону цепей, тяготился непривычной тишиной. Раньше приходилось чуть ли не кричать, чтобы тебя услышали на соседней кровати. А сейчас, когда Юрий Алмазов и Александр Розен шептались, сдвинув головы, их еле слышный разговор казался Озарёву чересчур громким.
– Разумеется, я счастлив, что избавился от оков, – шептал гигант Розен, – но нельзя же быть неблагодарными: они так красиво звенели, наши цепи, когда мы шли, а особенно – стоило нам запеть…
– Что ж, получается, ты жалеешь, что их сняли? – удивился Алмазов.
– Знаешь, немножко жалею… В глубине души я гордился ими… А теперь мы вроде как свободны, но – не имея свободы…
Они замолчали. Снова воцарилась тягостная для всех тишина.
Нарушил ее Николай Бестужев, который неожиданно воскликнул:
– А я попрошу вернуть мне мои цепи и сделаю из них памятные кольца! К сведению любителей каторжных сувениров!
– Браво! Одно прибереги для меня! – обрадовался Одоевский.
Другие тут же поддержали его:
– И мне сделай! И я хочу!.. И я…
О тишине забыли, все были оживленны, почти веселы. Но Никита Муравьев внезапно положил конец болтовне, сказав:
– Господа, мне кажется, нам следует принять более серьезные решения. Не знаю, что думаете об императорской милости вы, но я, со своей стороны, полагаю, что теперь было бы абсурдно строить планы побега.
– Почему? – закричал Озарёв. – Совсем наоборот! Теперь нам будет куда легче!
– Нас вполне могут поймать и убить, так зачем же рисковать жизнью в то самое время, когда царь готовится вскоре отпустить нас на свободу?
– Откуда такие сведения?
– Лепарский же дал нам понять, что Николай I, снимая с нас цепи, встал на путь прощения…
– Ну, если вы верите тому, что говорит Лепарский…
– Он порядочный человек, человек чести! – воскликнул Анненков.
– Пусть, но он комендант каторжной тюрьмы, считай, начальник надо всей каторгой! – возразил Николай. – Впрочем, даже если царь и подарит нам два или три года, то все равно придется еще долго платить по его счетам.
– У меня срок дольше вашего, – заметил Нарышкин, – и все-таки, вы видите, я полагаюсь на императора!
В спор вмешались другие узники, и оказалось, что многие из тех, кто еще час назад поддерживал планы побега, теперь считают, что лучше подождать нового проявления монаршей милости. По тому, как изменились их интонации, как они прятали глаза, Николай догадывался о том, насколько ослабела их решимость. Разговор постепенно затихал – так угасает огонь, когда перестают подбрасывать дрова. Надеясь таким образом скрыть, насколько круто изменились их намерения, самые робкие говорили громче всех:
– В любом случае теперь нет необходимости пороть горячку… не отказываясь от наших планов, мы не можем не признать: их следует пересмотреть… пока не суетиться… все отложить на время… а там поглядим…
Даже Якубович, даже Одоевский и Юрий Алмазов, и те, казалось, поколебались.
– Делаю вывод, господа, – объявил Николай, – что императорское великодушие сковало нам ноги куда надежнее, чем десятифунтовые кандалы. Это теперь мы в оковах!
Никто не отреагировал на горечь его слов, и Озарёв понял, что погасил радость товарищей. Он лег, заложив руки под затылок, уставился в потолок. Спустилась ночь – синяя, прохладная сентябрьская ночь. Откуда-то несло дымком, как всегда бывает в эту пору. Тишина в комнате царила оглушающая. Где-то вдалеке ухнул филин. Чтобы стало повеселей, Николай принялся мечтать о том, как завтра удивится Софи, увидев его без цепей.
Новость распространилась по деревне, как огонек по бикфордову шнуру, и так же взорвала спокойствие. В тот же вечер Екатерина Трубецкая собрала у себя всех дам, чтобы отметить событие. Устроили настоящий праздник: зажгли полдюжины свечей, откупорили две давно пылившиеся в ожидании лучших времен бутылки мадеры. Никто не сомневался в том, что планы побега рухнули. Софи испытывала несказанное облегчение. Она думала о Николае, с которого сняли цепи, о Никите, который непременно приедет, и сердце ее таяло от благодарности судьбе. Она была уверена, что скоро увидится с Никитой, хотя Лепарский до сих пор не получил ответа от иркутского губернатора. Что такое месяц, полтора или даже два месяца для человека, хорошо знающего обычаи российских властей? В этом громадном, раскинувшемся на тысячи верст беспозвоночном организме – а Россия именно такой организм! – нерасторопность становится основой могущества. Теперь, что бы ни произошло, Софи знала, что Лепарский ее никогда не оставит. Она предложила тост за здоровье Станислава Романовича – все с энтузиазмом присоединились. Дамы немножко опьянели и были крайне возбуждены. Разместившись в комнатке Каташи кто на ящиках, кто на сундуках, кто на кровати, они почти кричали, перебивая друг друга.
– Ах! Как хорошо, что все позади! Хороши бы мы были с этим коллективным побегом!
– Мужчины – совершенные дети! Представляете, как мы бы тянулись караваном по Сибири?!
– Да я бы в любом случае отказалась! Я и отказалась!
– Ну а я! Я тоже!
– Дорогая, я просто заново живу! Еще совсем немно-о-ожечко, и мне понравится Чита!
Огоньки свечей плясали в их глазах, мелькали в полутьме то светлый ручеек рукава, то изморозь кружевного узора, то сине-зеленая клетка шотландского шарфа… Хозяйка дома попросила Полину спеть какие-нибудь куплеты из парижских. Полина подумала, потом вся вытянулась стрункой и начала по-французски резковатым, но приятным голоском:
Песенка, которую Полина сопровождала задорными подмигиваниями и покачиваниями бедер, безумно развеселила ее подруг.
– Можно подумать, мы в Париже… – вздохнула Каташа Трубецкая.
Натали Фонвизина попросила спеть что-нибудь более нежное – чтобы «мелодия брала за душу», тогда Елизавета Нарышкина взяла гитару и исполнила незнакомый Софи старинный русский романс, в котором юноша, услышав вынесенный ему приговор, прощается с любимой. У юноши из романса были «синие, как васильки, глаза», «золотые, как спелая рожь, кудри» и «белые, как жемчуга, зубы», и Софи снова, словно воочию, увидела Никиту со светлыми, взъерошенными степным ветром волосами… У женщин, собравшихся тесным кружком, увлажнялись глаза, склонялись головы, все их мысли были направлены к мужьям, томящимся в остроге. Чтобы развеять грусть, Полина Анненкова спела еще одни веселенькие куплеты, а Александрина Муравьева прочитала стихи Пушкина. Бутылки опустели, в самоваре закипела вода. Каташа накрыла чайный стол: поставила на ящик бисквиты, варенье… Софи просто физически ощущала, как ей тепло с этими недавно еще совсем чужими женщинами, которых только случай свел здесь, в сибирской глуши. Она ушла из гостей одна из последних. Лунный свет заливал деревушку, и в нем избы казались фигурами из курса геометрии с совершенно невероятными очертаниями. Фантасмагория, да и только! С гор, где накануне выпал снег, подул холодный ветер. Оказавшись дома, Софи, вся продрогшая, нырнула в постель и долго лежала с открытыми глазами, бездумно вглядываясь в темноту: она слишком устала, чтобы о чем-то размышлять, но была слишком возбуждена, чтобы заснуть.
Лепарский сел на постели, высек огонь, подул на трут и взглянул на часы. Пять утра. Вот уже четвертый раз за сегодняшнюю ночь он так внезапно просыпается: все кажется, будто бьют в набат. Вспышки огня, звуки трубы, топот сапог на улице… Он прислушался… Нет, ночь в Чите нынче выдалась совсем тихая. И все-таки тишина не уменьшала его тревоги. Разумеется, вчера вечером он почувствовал, что, снимая с узников оковы, лишает их желания бежать с каторги, но – что там происходило после его ухода? Зачинщики вполне могли переубедить, да просто подавить остальных своим авторитетом! И, вполне возможно, сейчас эти господа готовятся напасть на караульных… На висках генерала выступили капли холодного пота, сердце бешено забилось. Он выпил в столовой ложке воды капли, назначенные доктором Вольфом специально для таких случаев внезапного недомогания. Но тревога не отпускала, наоборот, усиливалась, к ней прибавилась непонятная тоска… Он встал, оделся, с трудом натянул сапоги, нацепил на голову парик и открыл дверь спальни.
Его денщик спал, улегшись на полу поперек двери. Лепарский перешагнул через него, но тот и глаз не приоткрыл. «Меня тут зарежут, а этот болван и не заметит!» – подумал комендант. И тут же представил себе толпу мятежников, которая набрасывается на него, связывает по рукам и ногам, сжигает его архивы… Мятежников с лицами тех самых людей, которые накануне уверяли в признательности ему и государю. Как легко оказалось им превратиться в бандитов, насильников! Эк гримасничают! Вот Трубецкой, вот Волконский, Одоевский, Озарёв… Но почему бы и нет? Жажда свободы иногда толкает на преступление натуры самые что ни на есть благородные, высокие духом… В любом случае правильно он сделал, что рассказал адъютантам о готовящемся заговоре и приказал удвоить посты по всей каторге. «Но достаточная ли это мера? Ох, не знаю, не знаю, ничегошеньки я не знаю и не понимаю… Господи помилуй, что же я столько глупостей-то делаю?.. И когда я перестану трястись?..»
Проходя мимо будки, поставленной у его дома, комендант увидел часового, который сладко спал, опершись на ружье: кивер набекрень, губы умильно приоткрыты и вытянуты трубочкой – словно у дитяти, ищущего материнскую грудь… Но Лепарский отнюдь не умилился: напротив того, взбешенный, он как следует заехал ногой по голени часового, выругался по-польски, потом по-русски и продолжил путь. А часовой, разлепив веки, увидел человека в расстегнутом генеральском мундире, который шел один по ночной предрассветной улице, решил, что это сон, снова закрыл глаза и мирно заснул.
Занимался день… Лепарский почти бежал в острог, раздирая в клочья пелену тумана, пахнувшую дымом и сырой травой. По мере того, как он приближался к цели, страх усиливался, превращался в навязчивую идею, уже некуда было от него деться… Наконец впереди замаячила высокая ограда из кольев – слава Богу, кажется, все там спокойно… В столь ранний час тюрьма выглядела какой-то даже хрупкой, почти фантастической… Лепарский с любовью всматривался в надежно запертую шкатулку: отлично, все игрушки в целости и сохранности! Все до одной на месте! «Я принадлежу им, но и они мне!» – с ревнивым удовлетворением подумал комендант. Часовые по обе стороны ворот поприветствовали его. Совершенно успокоенный безмятежным выражением их лиц, генерал вернулся домой, лег в постель и проспал без всяких помех до момента, когда сыграли зорю…
6
Когда Николай вошел в комнату, Софи первым делом взглянула на его свободные от оков ноги. Он прошелся перед ней павлином: голова чуть откинута, руки чуть отставлены в стороны – так ребенок хвастается новым костюмчиком: посмотрите-ка, мол, как я хорош! Софи ужасно разволновалась от всего этого.
– О, Николя! До чего же радостно видеть тебя таким! – прошептала она.
– Но теперь ты никогда не узнаешь, что я уже подхожу к дому! – засмеялся он. – И я смогу наконец застать тебя врасплох!
Позади Озарёва стояли два солдата: у свободы тоже есть свои границы. Декабрист жестом приказал им выйти в сени, закрыл дверь и резко, даже грубовато привлек к себе жену. Крепко прижал ее к себе сильными руками.
– Ну, кто из нас был прав? – снова прошептала она. – Вот все и уладилось. Что теперь говорят твои друзья?
– Не хотят бежать…
– А ты разве хочешь?
– Не знаю… С той минуты, как ты, и ты тоже, даже ты стала возражать против наших планов… В конце концов, это смешно, это в какой-то степени даже обидно: я постоянно нуждаюсь в твоем одобрении, желая что-то предпринять! Но иначе я ни в чем не уверен… Я сбит с толку… Но ты счастлива?
– Очень счастлива! Очень-очень!
– Ты меня любишь?
– О да! – порыв Софи был искренним, но она сама с изумлением и недоверием услышала это восклицание. Наверное, прошлое вдруг пробилось из глубины на поверхность…
Николай приподнял ее, медленно покружился с женой на руках по комнате и приблизился к постели. Никакого звона… Легкие, свободные движения… Софи впитывала в себя непривычную тишину, смаковала ее. В молодой женщине словно все расцветало, а это было верным признаком небывалого наслаждения, безоблачного счастья, которое вот-вот обрушится на нее. Она отдавалась мужу с чувством, что одержала победу над самой собой.
Позже, всматриваясь в лежащего рядом Николая, лицо которого выглядело горделивым и нежным, Софи раздумывала над тем, почему до сих пор не решилась сказать мужу о попытке Лепарского выписать сюда Никиту. Сначала ей казалось, что лучше до поры до времени действовать втихомолку, а теперь она уже и не знала, чем оправдать столь долгое умалчивание. Она так давно и беспричинно оттягивала неизбежный разговор с Николя, что теперь завести этот разговор казалось попросту невозможным. Абсурд, глупость несусветная! И, тем не менее, она почему-то была уверена: Николай обрадуется, узнав, что скоро приедет Никита. Ну, скажет она ему, скажет – не сегодня, значит, завтра непременно скажет… Или на днях… Надо, чтобы подвернулся удобный случай… Да, надо!.. Она ласково погладила шею мужа, плечо… Ласково… Так гладят мужчину только влюбленные женщины! Потом Софи придумала себе игру: закрыв глаза, отчетливо представить себе облик мужа – до мельчайшей детали, до родинки… Закрыла – и очень скоро мысли ее приняли совсем иное направление.
Назавтра она застенчиво спросила коменданта, не стоит ли ему еще разок побеспокоить Цейдлера. Он в ответ засмеялся и посетовал, что мадам Озарёва, дескать, слишком нетерпелива…
Отшумели тоскливые осенние ливни, выпал первый снег. О том, чтобы посылать декабристов работать к Чертовой могиле, теперь не могло быть и речи, а поскольку занять их чем-то было необходимо, то и стали водить арестантов в большой сарай, где находились ручные жернова. Каждому положили норму: два пуда зерна в день. Те, кому эта деятельность казалась чересчур нудной, как правило, искали себе замену среди товарищей, жаждавших физического труда, и те охотно шли навстречу просьбе. А иногда охранники, прельстившись мелкими чаевыми, соглашались избавить заключенных от прискучившей работы, выполнить ее вместо них. Дежурный офицер набирал узников и для работ на открытом воздухе: когда требовалось разобрать рыбачьи хижины на берегу реки, или обтесать ледяные глыбы, или расчистить заснеженную дорогу… Николай, который постоянно искал случая потратить энергию, с удовольствием принимал участие в таких вылазках.
Но когда мороз трещал по-настоящему, все сидели по камерам, где от раскаленных добела дымящихся печей исходил противный до тошноты запах. Двери были накрепко заперты, но за ними обретал все права свободный дух, тем более что библиотека, которую заключенные собирали из книг, присланных в Читу в посылках от родственников и знакомых, подрастала и подрастала: теперь в ней насчитывалось уже больше трех тысяч томов. Самое интересное обсуждали все вместе. А кроме того, заключенные, взявшиеся быть педагогами, обучали желающих французскому языку, английскому, немецкому, испанскому, греческому, латыни… Время от времени в камерах устраивались лекции, и нередко послушать их приходили комендант и его адъютанты. Слушатели рассаживались по скамьям, кроватям, некоторые – прямо на полу, оратор взбирался на стол. Никита Муравьев читал курс тактики и стратегии, Завалишин – высшей математики и астрономии, доктор Вольф – химии и физиологии, Муханов – истории, Одоевский – русской литературы. Мало того, последний предложил Николаю Озарёву провести семинары по литературе французской: от Корнеля до Вольтера, – но, увы, успех его семинаров был не слишком велик, потому что аудитория знала о предмете примерно столько же, сколько и «профессор».
Позже Лепарский разрешил внести в острог музыкальные инструменты, и тогда на тряской телеге прибыло с грехом пополам, совершенно растеряв в пути строй, заказанное
Занятия искусством отнюдь не мешали декабристам быть рачительными хозяевами и думать о материальном обеспечении своей жизни, о ее комфорте, о гигиене. У дежурных, которым издавна вменялось в обязанность мести камеру, мыть посуду, разводить самовар, теперь появились «подручные» – мальчишки из местных. И тут тоже все расходы взяла на себя артельная касса, куда богатые заключенные вносили деньги на общие нужды и на помощь бедным. Благодаря посылкам из России – а число их с каждым месяцем увеличивалось, – добрая треть заключенных к этому времени уже более чем прилично одевалась. У женатых была даже возможность сменить рабочую одежду на «выходной» костюм. Те, у кого собрался более или менее обширный гардероб, отдавали поношенные вещи нуждавшимся товарищам. Чтобы уменьшить расходы артели, некоторые арестанты научились ремеслам. Среди самых искусных портных называли Арбузова и князя Оболенского, а кроме них, как говорили, Ивану Пущину просто не было равных по части штопки, Петр Фаленберг шил колпаки, Николай Бестужев, помимо картин, славился еще и тем, как умеет подбивать к обуви новые подметки, чинил часы, вырезал деревянные фигурки, ковал все, что куется…
С 1 января 1829 года – нововведение: Лепарский разрешил и одиноким декабристам выходить из острога. Пусть даже в сопровождении двух охранников, пусть с обязательством возвратиться в тюрьму до заката, но они могли теперь ходить в гости к друзьям. Николай тут же воспользовался этим послаблением, чтобы заказать Бестужеву портрет Софи. Художник представил свою прелестную «натурщицу» у окна, развернув ее в три четверти к мольберту, на плечи накинута была шаль. Ему удивительно точно удалось передать грусть в глазах модели, изобразить красивый изгиб длинной белой шеи, высокую прическу. Заказчику не понравился суровый стиль картины, зато Софи сказала, что ей портрет как раз очень по душе.
Начался март месяц, а с ним пришли и жестокие снежные бури. Однажды вечером, когда Лепарский уже собрался отходить ко сну, прибежал его ординарец и сообщил, что его превосходительство желает видеть дама. И не просто видеть, а срочно переговорить с генералом. Станислав Романович быстро оделся и, ворчливо что-то приговаривая себе под нос, вышел в прихожую. Там оказалась Софи. Личико ее в обрамлении капюшона выглядело совсем юным, но в глазах блестел огонек тревоги. Увидев коменданта, молодая женщина горячо зашептала:
– Ради Бога, простите, ваше превосходительство, что пришла в столь поздний час, но умоляю вас, умоляю, разрешите доктору Вольфу сию же минуту выйти из тюрьмы и отправиться со мной! Требуется неотложная помощь, его помощь!
– Кто-то заболел? – заволновался генерал.
– Да… Госпожа Муравьева… и госпожа Анненкова…
– Что-то серьезное? Тяжело заболели?
Софи вздрогнула.
– Пока нет… Но может быть… Дело в том… понимаете… дело в том, что они рожают… обе…
Лепарского словно обухом по голове хватили. Глаза его едва не выпрыгнули из орбит, рот под густыми усами, присущими, скорее, какому-нибудь бессарабскому господарю,[2] а не сибирскому коменданту каторжных рудников, как открылся, так и не закрылся – челюсть отвисла…
– Как же это?.. Почему меня никто не предупредил?.. – забормотал он, чуть опомнившись.
– Да это же ясно, ваше превосходительство! Было так заметно, все думали, вы и сами видите…
– Ничего я не видел! – в сердцах воскликнул генерал. – Что я могу увидеть? Я старый холостяк! Нет, вы должны были… вы…
И внезапно растерянность сменилась гневом. Лепарский побагровел, надул щеки и залепил себе в грудь кулаком.
– Они не имели права! – заорал он.
– Как это так «не имели права»? – удивилась Софи. – Думаю, мне следует вам напомнить, господин комендант, что в обязательствах, которые нам всем пришлось подписать перед отъездом на каторгу, был пункт о судьбе детей, здесь рожденных.