«Журналь де Руан» помещает некролог. «Г-жа Флобер, вдова, была видным человеком. Она приходилась родственницей г-ну Ломонье, знаменитому хирургу, которого в должности главного хирурга больницы заместил г-н Флобер. Она была внучкой, женой и матерью врача. Руан выражает соболезнование семье г-жи Флобер. Выразить чувства соболезнования и признательности соберутся все, чьи страдания облегчали отец и сын, все, кто знал их преданность простым людям. Похороны состоятся завтра, в среду, в Круассе, в десять часов».
После похорон Флоберу предстоит пройти через инвентаризацию состояния, оставленного матерью. «Это чудовищно! – пишет он Эдмону де Гонкуру. – Мне казалось, что мать при смерти, а мы обворовываем ее».[515] Согласно последней воле умершей, дом в Круассе переходит к внучке Каролине, однако у Флобера остаются там его комнаты. Сам он унаследовал ферму в Довиле, на доходы от которой сможет жить. Избавившись от этих нелепых деловых формальностей, он пытается привыкнуть к своему новому состоянию пятидесятилетнего сироты. «Сегодня наконец я впервые услышал, как поют птицы, и увидел, как зеленеет листва, – пишет он Жорж Санд. – Солнце меня больше не раздражает, это хороший знак. Если бы я смог начать работать, я был бы спасен». И добавляет: «Достанет ли у меня сил жить в полном одиночестве? Сомневаюсь. Я старею. Каролина теперь здесь жить не может. У нее две квартиры, а содержание дома в Круассе обходится дорого. Думаю, что откажусь от квартиры в Париже. Там мне больше делать нечего. Все мои друзья умерли, и последний – бедняга Тео, – боюсь, долго не протянет! О! Как тяжело отращивать новую шкурку в пятьдесят лет! Две недели назад я понял, что моя дорогая матушка была тем существом, которое я любил больше всего на свете. Я точно потерял самого себя».[516]
Когда с разделом наследства «покончено», Каролина уезжает из Круассе в Дьепп. Флобер на мгновение впадает в панику перед неожиданной пустотой своей жизни. Однако собирается с духом и пишет племяннице: «У меня сердце разрывалось, когда смотрел, как ты уезжала. А вчера я был совсем не весел, когда вечером сел за стол. Однако надо быть философом. Я принялся за работу. Только упрямство поможет снова обрести вкус к „Святому Антонию“».[517] И несколько дней спустя, ей же: «Ты представить себе не можешь, как спокоен твой Круассе и как красив! Все дышит такой негой и умиротворением, здесь такая тишина. Воспоминания о моей бедной старушке не оставляют меня, витаю в них, как в дымке».[518]
Самое трудное для него – еда в одиночестве, которую подает Эмили. Все в этом доме напоминает ему об умершей. Он у нее в гостях. Ему хочется позвать ее. «Обеды в одиночестве, с самим собой, за этим пустым столом очень тяжелы, – пишет он снова Каролине. – Сегодня вечером я наконец в первый раз за столом не плакал. Быть может, я привыкну к этой одинокой и нелюдимой жизни. Впрочем, не думаю, что могу жить иначе. Пробую писать, как могу. Мой бедный ум сопротивляется. Я мало что сделал, и весьма посредственное».[519] Раздел унаследованной мебели приносит новые проблемы. Как обычно, Флобер уступает во всем из-за бескорыстия и усталости. «Какая скука! – пишет он принцессе Матильде. – Мое неумение заниматься денежными делами или скорее отвращение к ним доводит меня до глупости, до безумия. Говорю вполне серьезно: пусть лучше меня разорят до нитки, нежели я стану защищаться. Не из-за равнодушия, а от злобной скуки, которую вызывают у меня подобного рода дела».[520]
Скрепя сердце, бранясь, он продолжает писать своего «Святого Антония». «Это, – говорит он, – произведение всей моей жизни, ибо первая мысль о нем пришла мне в голову в 1845 году в Генуе перед картиной Брейгеля, и с тех пор я не переставая думал о нем и читал все, что имеет к нему отношение». Однако тут же уточняет, что, ненавидя издателей, не думает публиковать это необычное произведение: «Я дождусь лучших времен, а ежели они не настанут, то заранее готов к этому. Искусством нужно заниматься для себя самого, а не для публики. Без моей дорогой матушки и бедняги Буйе я не издал бы „Госпожу Бовари“. В этом смысле я почти не писатель».[521] Не думая о себе как о писателе, он, однако, с не меньшим интересом следит за карьерой собратьев, которые хотят публиковаться. Он восхищается «Грозным годом» Виктора Гюго: «Какие могучие челюсти у этого старого льва! Он умеет ненавидеть – достоинство, которого нет у моего друга Жорж Санд».[522]
12 июня он приезжает в Париж, чтобы присутствовать на свадьбе сына Элизы Шлезингер. «Я умилялся и сердился, как старик… Во время венчания младшего Шлезингера я, как идиот, расплакался».[523] Он встречается с Жорж Санд, которая «совсем не изменилась», едет в Сен-Грасьен поприветствовать принцессу Матильду и 21 июня обедает в кафе «Риш» с Эдмоном де Гонкуром, который в тот же вечер помечает в своем «Дневнике»: «Обедаем в отдельном, разумеется, кабинете, поскольку Флобер не переносит шума, не хочет никого видеть рядом с собой; к тому же ему нужно снять во время обеда пиджак и ботинки». Когда приступают к закускам, речь заходит о Ронсаре, так как Флобер приглашен на открытие памятника поэту в Вандоме. Несмотря на страх перед официальными мероприятиями, он пообещал приехать на церемонию. И сегодня жалеет об этом. Выйдя из ресторана, он и Гонкур встречают публициста Обрейе. Тот сообщает им, что в числе приглашенных лиц, которые будут присутствовать на празднествах в Вандоме, – известный критик Сен-Виктор. Флобер вспыхивает от гнева. «Значит, я не поеду в Вандом, – говорит он Эдмону де Гонкуру. – Нет, в самом деле, я так раздражен сейчас, так взволнован, что и подумать не могу о том, что в поезде напротив меня будет сидеть неприятный человек!.. Зайдемте в кафе, я напишу слуге, что завтра же возвращаюсь». В кафе он продолжает: «Нет, я не в силах перенести какую-либо неприятность… Руанские нотариусы смотрят на меня как на тронутого! Представьте себе, что я сказал им, чтобы они взяли все, что хотят, только пусть ни о чем больше со мной не говорят. Пусть меня обворуют, но лишь бы не донимали. И так во всем, с издателями – то же… Мое сегодняшнее дело – лень, лень безмерная. У меня осталось единственное – работа». Написав и запечатав письмо камердинеру Эмилю, он вздыхает: «Я счастлив, как человек, сделавший глупость!» И признается Эдмону де Гонкуру, что думает только о смерти, чтобы «навсегда избавиться от самого себя». Эдмон де Гонкур, переживающий то же настроение, одобряет его и заключает: «Да! Умственная жизнь приводит к полному физическому расстройству даже самых сильных, здоровых людей. Все мы явно больны, мы – почти сумасшедшие и готовы окончательно ими стать».
23 июня, когда Флобера ждут в Вандоме у памятника Ронсару, он возвращается в Круассе. «Я не был в Вандоме, ибо был слишком печальным для того, чтобы переносить толпу, а еще больше – компанию моих дорогих собратьев, – пишет он принцессе Матильде 1 июля 1872 года. – Я должен был ехать с Сен-Виктором, а этот сир мне очень не нравится». И объявляет своей корреспондентке, что только что закончил «Искушение святого Антония». На грани нервного срыва он соглашается поехать с Каролиной на лечение в Баньер-де-Люшон. Однако это пребывание в городке на водах, заполненном «буржуа», отнюдь не успокаивает его и скоро становится непереносимым. Местный доктор считает, что его нервное заболевание – результат злоупотребления табаком. Он соглашается курить меньше, принимает ванны, пьет стаканами воду и с нетерпением ждет того мгновения, когда снова окажется в своем дорогом Круассе.
16 августа он возвращается в свой вертеп с новым планом, созревшим в голове. Речь скорее идет об очень старой идее, которая всплыла снова. В самом деле, как это было с «Воспитанием чувств», с «Искушением святого Антония», к нему в зрелые годы возвращаются его юношеские мечты и возрождается желание писать. Будто весь сок его творчества был дан ему в юности, и сегодня, усталый, постаревший, разочарованный, он только покоряется демонам былых времен. «Собираюсь начать книгу, которая займет несколько лет, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Когда закончу, при условии, что настанут благоприятные времена, опубликую ее вместе со „Святым Антонием“. Это история двух чудаков, которые пишут нечто вроде критической энциклопедии… Однако надо быть сумасшедшим и трижды безумцем, чтобы взяться за подобный опус».[524] Он уже набросал план, который кажется ему «превосходным», и нашел название: «Бувар и Пекюше». Однако сколько нужно еще прочитать («химия, медицина, сельское хозяйство…») до того, как начать писать! Прежде чем взяться за это «трудное дело», он хочет быть уверенным в своих доходах. Ведь ему приходится просить тысячу за тысячей франков у Эрнеста Комманвиля, который худо-бедно управляет его состоянием. «Ничто не досаждает мне так, как то, что я вынужден постоянно просить у него деньги! – признается он Каролине. – Но что делать? Я никак не могу устроиться, получать, когда положено, свое скромное содержание, не докучая время от времени добряку Эрнесту».[525] К счастью, у него есть новый друг Эдмон Лапорт, порядочный человек сорока лет, который живет на другом берегу Сены в Гран-Куронн. Встречи с ним ободряют и радуют Флобера. Лапорт настаивает на том, чтобы он взял себе собаку скрасить одиночество. Он нашел ему щенка по кличке Жулио. Однако Флобер не решается. «В минувший четверг я видел у Лапорта свою собаку, у которой не курчавая шерсть, как мне думалось, – пишет он опять Каролине. – Это простая борзая, серо-стального цвета, и она будет очень большой. Не знаю, взять ли ее? Тем более что сейчас я боюсь бешенства. Эта глупая мысль – один из симптомов моего старческого маразма. Думаю, что преодолею ее».[526]
Погрузившись в чтение для подготовки «Бувара и Пекюше», он собирается поехать в Париж для того, чтобы отдать переписывать «Искушение святого Антония». Работа сделана за неделю. «Переписчики ошеломлены и невероятно устали, – сообщает он Каролине. – Они заявили, что заболели, что это выше их сил».[527] Издатель Шарпантье хочет выкупить все права у Мишеля Леви на произведения Флобера. Тот, впрочем, и не понимает пунктов контракта, который связывает его с «сыном Иакова» (по его собственным словам). С другой стороны, он хочет, чтобы Шарпантье издал также полное собрание сочинений Луи Буйе. Сделка, кажется, состоялась, Флобер возвращается в Круассе, думая, что оказался хорошим посредником. Не успел он приехать домой, как Лапорт приносит ему собачку Жулио. «Думаю, что буду очень любить его!» – восклицает Флобер. И некоторое время спустя: «Мое единственное развлечение – целовать собачку, с которой я разговариваю. Какая счастливица среди всех нас, смертных! Завидую ее спокойствию и красоте».[528] Или же: «Мне подарили собаку, борзую. Я гуляю с ней, смотрю на солнечные блики на желтеющей листве и думаю о своих будущих книгах, перебирая в памяти прошлое, ибо теперь я старик. Я не мечтаю больше о будущем, и былые дни будто вибрируют в светящейся дымке. На этом фоне всплывают дорогие лица, дорогие тени протягивают мне свои руки. Странные фантазии, нужно избавиться от них, хотя они и приятны».[529]
Среди этих «дорогих теней» он по-прежнему отдает предпочтение Элизе Шлезингер. Неважно, что она теперь стара, он видит ее такой же лучезарной, неизменно юной, Элизу счастливых времен. Храня старую любовь, он пишет: «Дорогая подруга! Моя давняя любовь! Не могу без волнения смотреть на ваш почерк… Мне так хотелось бы принять вас у себя дома, уложить в комнате моей матери!.. Я больше не мечтаю о будущем, но былое видится мне словно в золотой дымке… И на этом лучезарном фоне самое очаровательное лицо – ваше! Да-да, ваше! О дорогой Трувиль!»[530] Чем чаще он возвращается к далекому прошлому, тем большее неприятие вызывает у него любое проявление современной жизни. Страх перед общественными делами, буржуазностью, ложной славой в искусстве и литературе доводит его до мизантропии. Глупости и безобразию окружающего мира ему хотелось бы дать отпор эксплозивным произведением. «Бувар и Пекюше» станет, думается ему, такой бомбой. «Я обдумываю одну вещь, куда выплесну весь свой гнев, – откровенно пишет он госпоже Роже де Женетт. – Да, я наконец-то освобожусь от того, что меня душит. Я изрыгну на современников все отвращение, которое они внушают мне, даже если разорвется от этого моя грудь. Это будет широко и сильно».
Охваченный скорбью, Флобер узнает о том, что 23 октября 1872 года умер его дорогой Теофиль Готье. Он давно ждал этого, однако смерть потрясла его. Отныне среди его друзей больше мертвых, нежели живых. Он спрашивает себя, какой рок позволил ему самому избежать стольких крушений. «Смерть моего бедного Тео, хотя мы и ждали ее, уничтожила меня, я никогда не забуду минувший день, – пишет он Каролине. – Я не переставая думал о любви моего старины Тео к искусству и чувствовал, как меня затягивало болото нечистот. Ибо он умер, не сомневаюсь в этом, задохнувшись от современной глупости».[531] И Тургеневу: «У меня во всем мире остался теперь единственный человек, с которым я могу говорить, это – вы… Тео умер, отравившись современной падалью. Таким людям, как он, людям исключительно художественным, нечего делать в обществе, где царствует чернь».[532] И, наконец, Жорж Санд: «Говорю вам, что он умер от „современной падали“. Это его собственное выражение; он повторил его мне этой зимой несколько раз: „Я подыхаю из-за коммуны“ и т. п. Он ненавидел две вещи: в юности – обывателей, это дало ему талант, в зрелые годы – проходимцев, это его убило. Он умер от затаенного гнева и ярости оттого, что не может сказать все, что думает… И в завершение скажу, что не жалею его, я ему завидую. Ибо, по правде говоря, жизнь – невеселая штука». А так как Жорж Санд, обеспокоенная его одиноким отчаянием, советует ему найти женщину, он возвращается к реальным вещам: «Что касается того, чтобы жить с женщиной, жениться, как вы мне советуете, то эта перспектива кажется мне фантастической. Почему? Да кто его знает. Но я думаю так… Особа женского пола никогда не вписывалась в мое существование; и, кроме того, я недостаточно богат; и потом, и потом… я слишком стар…; и, кроме того, слишком честен, чтобы навязать навсегда свою особу кому-то другому».[533] По правде говоря, даже если бы он был золотым, он отступил бы, испугавшись самой мысли о женитьбе. Он может переносить присутствие женщины издалека. Единственная спутница всех его дней и ночей – творческое воображение. Для того чтобы жить, ему необходимы только одиночество, чернила и бумага. Работа над книгами доставляет ему столь полное удовлетворение, что он даже не испытывает необходимости отдавать публике плоды своих размышлений. «К чему печататься в наше отвратительное время? – спрашивает он Жорж Санд. – Неужели ради того, чтобы заработать? Смешно! Будто деньги были или могут быть вознаграждением за работу! Это будет возможно, когда уничтожат спекуляцию, а сейчас – нет. И потом, как измерить труд, как оценить усилие? Следовательно, остается только коммерческая стоимость произведения. Для этого надо уничтожить любое посредничество между производителем и покупателем, но этот вопрос, по сути, неразрешим. Ибо я пишу (говорю об авторе, который уважает себя) не для сегодняшнего читателя, а для всех читателей, которые будут, пока будет жить язык. Значит, моим товаром сегодня пользоваться нельзя, ибо он не предназначен только для моих современников. Таким образом, мой труд определить нельзя, а значит, нельзя и оплатить… Я говорю все это, чтобы объяснить вам, почему своего „Святого Антония“ я откладываю в нижний ящик стола до лучших времен (в которые не верю). Если издам его, то хотелось бы сделать это одновременно с другой, совершенно иной по духу книгой. Я как раз пишу вещь, которая очень подойдет к нему. Итак, самое разумное – сидеть спокойно».[534]
Он настолько убежден в этом, что, возвратив себе 1 января 1873 года права на «Госпожу Бовари» и «Саламбо», не думает переиздавать эти две книги.[535] «Что до меня, – пишет он Филиппу Лепарфе, – то мне настолько претит любая публикация, что я благодарен Лашо и Шарпантье. Я мог бы теперь продать „Бовари“ и „Саламбо“, но отвращение к подобного рода переговорам слишком сильно! Я хочу знать одно – когда подохну. У меня нет сил рвать глотку. Все настолько возмущает меня, что я задыхаюсь от сердцебиения».[536] В политике вслед за демократами он сегодня возмущен консерваторами: «Правые настолько раздражают меня, что думаю, не были ли правы коммунары, которые хотели сжечь Париж, ибо отпетые дураки не так отвратительны, как идиоты. Хотя их правление никогда не бывает продолжительным».[537]
В череде этих разочарований, возмущений и сожалений его утешает в Париже новичок, молодой человек, сын Лауры де Мопассан, племянник его большого друга Альфреда Ле Пуатвена, умершего в 1848 году. Двадцатитрехлетний Ги де Мопассан – служащий морского министерства. Он пишет стихи, мечтает о литературной карьере и искренне восхищается Флобером, которого трогает это наивное юношеское обожание. «Целый месяц собирался написать тебе, чтобы рассказать о нежных чувствах, которые питаю к твоему сыну, – пишет он Лауре де Мопассан. – Знаешь, он кажется мне таким славным, умным, хорошим, здравомыслящим и остроумным, словом (воспользуюсь модным словцом), симпатичным! Несмотря на разницу в возрасте, я отношусь к нему, как к „другу“, и потом он так напоминает мне моего бедного Альфреда! Временами я даже пугаюсь, особенно когда он опускает голову, читая стихи. Какой человек был Альфред! Он остался в моей памяти, и я не могу его сравнить ни с кем. Не проходит дня, чтобы я не вспомнил о нем. Знаешь, прошлое, покойники (мои покойники) преследуют меня. Может, это признак старости? Наверное, так и есть… Время и жизнь нестерпимо гнетут меня. Все настолько опротивело мне и пуще всего воинствующая литература, что я не хочу больше публиковаться. Людям со вкусами живется нынче нелегко. Несмотря ни на что, поощряй своего сына в его склонности к стихам, ибо это благородная страсть, ибо литература утешает во множестве невзгод и еще потому, что он, видимо, талантлив. Как знать! Пока он не очень много написал для того, чтобы я позволил себе составить его поэтический гороскоп… Ему следует взяться за большую работу, пусть даже получится из рук вон плохо. То, что он показывал мне, достойно всего того, что печатается у парнасцев… Со временем он обретет своеобразие, свою собственную манеру видеть и чувствовать (ибо суть в этом). Что до результата, успеха, то это неважно! Главное в этом мире – дать возможность душе парить в облаках, подальше от буржуазной и демократической грязи. Культ искусства придает гордости; и чем больше ее, тем лучше. Такова моя мораль».[538]
В это пребывание в Париже он встречает также Тургенева. Оба торжественно клянутся поехать 12 апреля на Пасху в Ноан к Жорж Санд. В назначенный день Флобер один отправляется к подруге. На следующий день – Пасха. Гуляют в парке, идут посмотреть на ферме скот, и Флобер роется в библиотеке, где «нет ничего такого, чего бы он не знал». После обеда танцуют. «Флобер надевает юбку и танцует фанданго, – помечает Жорж Санд в записной книжке. – Он выглядит очень странно и через пять минут задыхается. Он много старше меня, хотя внешне кажется мне не таким грузным и усталым. По-прежнему живет больше головой в ущерб телу». 14 апреля отмечено чтением в кругу семьи «Святого Антония». С трех часов пополудни до шести вечера и с девяти до полуночи. «Роскошно!» – заключает Жорж Санд. Во вторник 15 апреля собираются поговорить в саду, 16-го сын Жорж Санд Морис везет всех в вересковые заросли показать геологическое открытие, которое он сделал со своей дочкой Авророй. Возвращаются, чтобы переодеться, прежде чем сесть за стол. В это время приезжает Тургенев. Жорж Санд находит его «бодрым и помолодевшим». 17-го числа из-за дождя вся компания остается дома. Жорж Санд приятно беседует с Флобером и Тургеневым. «Потом, – пишет она, – прыгали, танцевали, пели, кричали, раздражая Флобера, который все время хотел этому помешать, чтобы поговорить о литературе. Он выходит из себя. Тургенев любит шум, веселье; он такой же ребенок, как и мы. Танцует, вальсирует. Какой добрый и славный, талантливый человек!» На следующий день раскатистый голос Флобера, который «старается главенствовать в разговоре», начинает немного раздражать Жорж Санд. «Разговор Флобера очень оживленный и странный, – помечает она, – он говорит без конца, и Тургенев, гораздо более интересный, едва может вставить слово. Нынче состязание длится до часа ночи. Наконец прощаемся. Завтра они уезжают». Она предоставляет им свой дилижанс до Шатеру, где они пересядут на поезд. Едва они отъезжают, как она снова делится со своей записной книжкой: «Я устала, разбита из-за моего дорогого Флобера. Тем не менее очень его люблю, он великолепен, но часто слишком экспансивен. Мы очень устали от него… Жалеем о Тургеневе, которого знаем меньше, которого любим меньше, но он мил своей искренней простотой и очень добродушен».
Вне всякого сомнения, Флобер и сам немного разочарован этим пребыванием в семейном, неспокойном и суетном кругу Ноана. Едва разговор уходит от литературы, это время, считает он, потерянное для ума. Он уезжает с тысячей глубоких мыслей, высказать которые не представилось случая. Тем не менее пишет Жорж Санд: «Прошло всего пять дней, как мы расстались, а я скучаю по вас, как котенок. Скучаю по Авроре, по всем домочадцам… У вас так хорошо! Вы такие славные и умные».[539] Наконец Жорж Санд сама едет в Париж. 3 марта 1873 года Флобер устраивает для нее в ресторане обед, на который приглашает Тургенева и Гонкура. Встреча назначена на половину седьмого у Маньи. «Прихожу в назначенное время, – пишет Жорж Санд сыну Морису. – Приходит Тургенев. Ждем четверть часа; приходит смущенный Гонкур: „Мы не обедаем здесь. Флобер ждет нас в „Провансальских братьях““. – „Как так?“ – „Он говорит, что здесь душно, что комнаты слишком маленькие, что он всю ночь не спал и устал“. – „Но я тоже устала“. – „Поругайте этого грубияна, но все же пойдемте!“ В конце концов друзья находят Флобера в ресторане „Вефур“, прикорнувшим на канапе. „Я обозвала его свиньей, – продолжает Жорж Санд. – Он просит прощения, становится на колени, остальные смеются. Наконец очень плохо едим блюда, которые я не люблю, в комнате, гораздо более маленькой, чем у Маньи“. Флобер говорит, что только что прочел сценарий пьесы Луи Буйе „Слабый пол“ директору театра „Водевиль“ Карвало, что тому понравилось и он советует ему переписать это произведение, изложив суть. „Он вопит от радости, он счастлив, для него больше ничего не существует, – пишет Жорж Санд. – Он говорит без умолку, не дав сказать ни слова Тургеневу, Гонкуру – тем более. Я едва спаслась в десять часов. Завтра увижу его снова, но скажу, что в понедельник уезжаю. Довольно с меня моего дружка. Я люблю его, но у меня от него голова раскалывается. Он не любит шума, а тот, который создает сам, отнюдь не смущает его“».[540]
В тот же вечер Эдмон де Гонкур, вернувшись из ресторана, пишет в своем «Дневнике»: «Чем больше Флобер стареет, тем более становится провинциальным. В самом деле, если вытащить из моего друга быка, рабочую, вкалывающую лошадку, производителя книг по слову в час, то оказываешься один на один с человеком столь обыкновенным и столь мало оригинальным!.. Черт побери! Его мещанский ум схож с умом любого другого – то, что его, не сомневаюсь, бесит в глубине души. Он скрывает эту схожесть за неожиданными парадоксами, избитыми аксиомами, революционным мычанием, грубыми опровержениями. Кажется, он плохо усвоил даже общепринятые представления… У бедняги кровь сильно приливает к голове, когда он разговаривает. То ли, думаю, от бахвальства, то ли из-за пустословия, то ли из-за гиперемии, но мой друг Флобер почти искренне верит в ложь, которую проповедует».
Не подозревая о том раздражении, которое его многословие, софизмы и несдержанность вызвали в друзьях, Флобер 17 мая возвращается в Круассе с большим планом в голове. Недавний разговор с Корвало вдохновил его; он хочет бросить все дела, чтобы переписать «Слабый пол» Луи Буйе для того, чтобы пьеса друга увидела наконец огни рампы. Но его первое желание по приезде – сходить в комнату матери. Рядом с мебелью, которая стоит на прежних местах, он чувствует себя заброшенным человеком. Разложив чемоданы, он пишет Каролине: «Ничего не могу тебе сказать, моя дорогая Каро. Разве только то, что дом кажется мне очень большим и пустым! И то, что мне очень хочется увидеть свою девочку. Нянечка посылает ей воздушный поцелуй».
Глава XIX
Театральная иллюзия
На этот раз Флобер одержим театральными подмостками. Не может быть и речи о том, чтобы продолжить «Бувара и Пекюше», которому «дана отсрочка». Все его внимание сосредоточено на «Слабом поле», первая сцена которого завершена 21 мая 1873 года. «Что касается стиля, то мне хотелось бы достичь естественности разговора, а это очень непросто, когда хочешь придать языку решительность и ритмичность, – пишет он в тот же день Каролине. – Давно уже (скоро как год) я не писал, и мне приятно придумывать предложения». И еще: «Твой старый Ротозей,[541] твоя старая Нянечка завязла в драматургии. Вчера я работал восемнадцать часов (с половины седьмого утра до полуночи!). Вот такие дела. Я даже не вздремнул днем. В четверг я работал четырнадцать часов. У Сира голова идет кругом. Хотя считаю, что театральная пьеса (при условии, что план ее хорошо разработан) должна писаться на одном дыхании. Этим достигается движение; исправления делаются потом».[542]
Лемерр выплатил ему тысячу франков за эльзевировское[543] издание «Госпожи Бовари». Флобер спешит купить на эти деньги прозрачные занавески на окна, салфетки, простыни, клеенку, шкафчик для провизии, поскольку дом в Круассе, по его словам, «в таком упадке, что до боли сжимается сердце». С конца мая месяца он так «в поте лица трудится» над «Слабым полом», что собирается закончить за три недели. Но эта работа не доставляет наслаждения. «Какое неприятное дело писать так, чтобы подходило для сцены! – пишет он Жорж Санд. – Нужно щедро использовать эллипсисы,[544] повисания, вопросы и повторения, если хочешь достичь движения, – и все это само по себе очень некрасиво. Но я расстараюсь и думаю, что напишу теперь живо, так, что будет легко играть». И откровенно пишет госпоже Роже де Женетт, что искренне желает успеха этому минорному произведению по двум причинам: «1-я: заработать какую-то тысячу франков; 2-я: разозлить дураков».[545]
20 июня в Круассе он встречает издателя Шарпантье, которому после некоторых колебаний продает права на «Госпожу Бовари» и «Саламбо». В начале июля в уединении его настигает Карвало. Флобер читает ему «Слабый пол», которому театрал аплодирует: «Показалось, что он остался очень доволен, – пишет Флобер Жорж Санд. – Он верит в успех. Но я так мало полагаюсь на искренность этих хитрецов, что сомневаюсь. Я без сил и сплю теперь по десяти часов ночью, не считая пары часов днем. Только так мой бедный мозг отдыхает».[546] Однако интеллектуальное бездействие ему не по душе. Когда Жорж Санд говорит об «удовольствии ничегонеделания», он возражает в ответ: «Если я не держу в руках книги или не мечтаю написать ее, то начинаю ужасно скучать. Жизнь, кажется мне, можно переносить, только когда обманываешь ее». И делится с подругой тем, что, увлекшись театральными словесными упражнениями, собирается теперь написать пьесу собственного сочинения: «Поскольку я привык в последние полтора месяца смотреть на вещи с театральной точки зрения, думать диалогами, то принялся за план пьесы, которую назову „Кандидат“».[547] Эта пьеса представляется ему сатирой на политические нравы. Он отыграется на всех партиях: друзьях графа Шамбора, ориенталистах, реакционерах, республиканцах. Его герой господин Русслен будет трусливым буржуа, вовлеченным в предвыборную лихорадку. «Я отдам себя на растерзание черни, власти меня вышлют, духовенство проклянет»,[548] – предрекает Флобер. Сама эта мысль подстегивает его.
В самом деле, вся Франция сейчас охвачена идеей «объединения», примирения графа Шамбора с графом Пари. Флобер хочет, чтобы поддержали Республику во избежание «кошмара» монархии и клерикализма. «Объединение» представляется ему «практической глупостью и историческим невежеством». Бичуя в своем «Кандидате» политиков низшего ранга, он совершает несколько коротких путешествий, надеясь найти пейзажи, на фоне которых будет разворачиваться действие «Бувара и Пекюше». И думает, что нашел дом двух своих чудаков в Удане. Вдохновленный, он спешит, работая над пьесой. Он возмущен тем, что Мишеля Леви, предателя, афериста, «сына Иакова», только что наградили орденом Почетного легиона. 29 октября удручен, получив известие о смерти Эрнеста Фейдо: «Для него это, впрочем, и лучше». Он испытывает чувство облегчения, когда из-за отказа графа Шамбора вернуться во Францию без белого флага, украшенного геральдическими лилиями, проваливается план реставрации монархии. Это еще один повод для того, чтобы поторопить «Кандидата». Он надеется закончить пьесу к концу года. После чего собирается вернуться к «серьезным вещам», то есть к роману. «Театральный стиль начинает мне надоедать. Эти короткие фразы, эта постоянная игра раздражают меня, как сельтерская вода, которая сначала будто приятна, но скоро начинает отдавать тухлым», – пишет он Жорж Санд 30 октября 1873 года. А три недели спустя объявляет о победе Каролине: «Я закончил „Кандидата“! Да, мадам, и думаю, что пятый акт не самый плохой. Но я без сил и лечусь. Самое время остановиться, или же нужно, чтобы кто-то остановил меня. Пол в квартире начал качаться у меня под ногами, как палуба корабля, я задыхался».
Тем временем Ассамблея приняла закон, согласно которому Мак-Магон будет президентом Республики в течение семи лет. «Не думаю, что это лицемерное решение хорошо повлияет на дела, – говорит Флобер. – Те же люди, которые вот уже два года как жалуются на „переходное состояние“, только что узаконили его на семь лет… Не сомневаюсь, что Республика установится окончательно в результате медленного перехода».[549] Но страсти, кажется, улеглись, и он думает, что настало время взлететь «Кандидату». Как раз и Карвало предупреждает о своем визите в Круассе. Он приезжает в субботу в четыре часа. «Объятия, как принято у людей театра, – пишет Флобер Каролине. – Без десяти пять начали чтение „Кандидата“, которое прерывалось только похвалами. Самое сильное впечатление произвел на него пятый акт, а в нем сцена, где на Русслена находят приступы религиозности или скорее суеверия. В восемь мы пообедали, спать легли в два. Наутро снова принялись за пьесу, и тут-то пошла критика! Я пришел в отчаяние не потому, что она была по большей части справедливой, а потому, что мысль о переработке того же сюжета вызвала во мне чувство протеста и невыразимую боль!» Он до двух ночи непреклонно защищает свой текст, соглашается исправить некоторые детали и слить в один четвертый и пятый акты, но отказывается прибавить грубые тирады, в частности «против парижских газетенок». «Это не имеет отношения к моему сюжету! – возмущается он. – Это антихудожественно! Я ничего подобного не сделаю».[550] И в тот же день пишет госпоже Роже де Женетт: «Никакой успех не сможет возместить мне досаду, раздражение, ожесточение, которые причинил своей критикой вышеупомянутый сир Карвало. Заметьте, что она была справедливой. Но я слишком взвинчен для того, чтобы возобновить те же упражнения. Сердцебиение, дрожь, удушье и пр. Ох! Это все мое. Предпочитаю взяться за большие произведения, более серьезные и более спокойные».
Как бы то ни было, решение принято. О «Слабом поле», постановка которого отложена sine die,[551] больше не говорят. Что касается «Кандидата», то он торопится начать его репетиции. Испытывая сложное чувство тревоги и реванша, нетерпения и гордости, Флобер отправляется в начале декабря 1873 года в Париж, чтобы уладить детали этого беспокойного дела. В это время в парижской квартире на улице Мурильо его навещает молодой Анатоль Франс. Дверь открывает сам Флобер.
«В жизни своей я не видывал ничего подобного, – пишет Анатоль Франс. – Он был высок ростом, широкоплечий, массивный, шумный и громогласный; на нем удобно сидела куртка коричневого цвета, настоящая одежда пиратов; широкая, как юбка, барка[552] ниспадала до пят. На его лысой голове было мало волос, лоб бороздили морщины. У него были светлые глаза, красные щеки и ниспадающие усы. Он в полной мере соответствовал нашему представлению, полученному из книг, о старых скандинавских вождях, кровь которых, не без примеси, текла в его венах… Он подал мне свою красивую руку, руку воина или артиста, сказал несколько добрых слов, и с тех пор я с нежностью полюбил человека, которым восхищался. Гюстав Флобер был очень хорош. Он имел чудесную способность восторгаться. Поэтому всегда был возбужден. Он по любому поводу затевал войну, постоянно мстил за обиду. В нем будто жил Дон Кихот, которого он так любил».[553]
Дата чтения «Кандидата» актерам «Водевиля» назначена на 11 декабря 1873 года. Флобер идет в театр уверенно. «Я начал читать, будучи безмятежным, как бог, и спокойным, как баптист, – пишет он в тот же день Каролине. – Чтобы взять верный тон, сир съел дюжину устриц, хороший бифштекс и выпил кружку шамбертена со стаканчиком водки и стаканчиком шартреза. Я читал со сцены при свете двух керосиновых ламп перед двадцатью шестью моими актерами. Начали смеяться со второй страницы и смеялись от души весь первый акт. Эффект стал слабее во втором акте. Но третий (салон Флоры) весь целиком встречался взрывами смеха. Меня прерывали на каждом слове. Пятый акт заслужил всеобщее одобрение… Словом, все верят в большой успех». Хорошая новость пришлась на пятидесятидвухлетие со дня его рождения. Шарпантье решил издать «Искушение святого Антония», которое выйдет после романа «Девяносто третий год» Виктора Гюго, чтобы избежать нежеланной конкуренции. И благодаря усилиям Тургенева один из русских журналов берется публиковать «Святого Антония», что даст автору три тысячи франков. «Думаю, что начинаю становиться практическим человеком! – восклицает Флобер. – Только бы не стать идиотом!»[554] Вдохновленная чтением «Искушения» в рукописи, госпожа Шарпантье просит его быть крестным отцом младенца, которого она носит под сердцем и хочет назвать Антонием. «Я отказался наречь христианское дитя именем столь беспокойного человека, но должен был принять честь, которую мне оказали, – пишет Флобер Жорж Санд. – Представляете себе мою старую физиономию возле купели рядом с младенцем, кормилицей и родителями?»[555]
С получением цензурного разрешения ничто не мешает уже представлению «Кандидата», и репетиции идут полным ходом. 6 февраля 1874 года Флобер последним подписывает в печать «Искушение святого Антония». Как это уже бывало, у него сжимается сердце при мысли о том, что отдает на суд публики произведение, которое вынашивал так долго, тайно, в одиночестве. Для него это вызов и в то же время профанация произведения, ничтожное сражение и расставание с ребенком. «Кончено, я больше об этом не думаю, – пишет он Жорж Санд. – „Святой Антоний“ для меня теперь воспоминание. Однако я отнюдь не скрываю от вас, что с четверть часа очень печально смотрел на первую корректуру. Я расстаюсь со старым компаньоном».[556]
Он на мгновение испытывает чувство беспокойства, когда Карвало уходит из дирекции «Водевиля», но его преемник Кормон так же «настроен очень радушно», а каждый из актеров по-своему неподражаем. Перспектива успеха в театре скрашивает разочарование Флобера, когда он узнает, что царская цензура запретила публикацию русского перевода «Святого Антония», а власти этой страны не разрешили даже публикацию французского текста в «Санкт-Петербургских ведомостях». Он потерял несколько тысяч франков. Восполнят ли эту неудачу доходы в «Водевиле»? Премьера назначена на 11 марта 1874 года. Билеты расходятся хорошо. Флобер болеет гриппом. «Я кашляю, сморкаюсь и чихаю не переставая; по ночам у меня еще и температура, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Кроме того, прямо посередине лба между двумя красными пятнами выскочил замечательный прыщ. Словом, я ужасно некрасив, даже самому себе отвратителен. Несмотря на все это, аппетит хороший и настроение веселое. Думаю, что до премьеры окончательно поправлюсь».[557]
В этот вечер все друзья, разумеется, в зале и готовы аплодировать. Но они присутствуют на провале. Эдмон де Гонкур рассказывает: «Минувший вечер оказался траурным. Мало-помалу публику, настроенную на успех „Кандидата“, искренне ждавшую возвышенных фраз, необычайного ума, слов, призывающих к сражению, сковывал лед – она увидела ничто! Ничто! Ничто! Сначала на всех лицах появилось сожаление; потом долго сдерживаемое уважением к персоне и таланту Флобера разочарование зрителей вылилось в месть, в издевку, в язвительную насмешку над всей патетикой этой вещи… И с каждым мгновением нарастало плохо сдерживаемое удивление отсутствием вкуса, отсутствием такта, отсутствием изобретательности. Ибо пьеса – всего лишь бледная тень Прюдома…[558] После представления я иду за кулисы пожать Флоберу руку… На театральных подмостках ни одного актера, ни одной актрисы. От автора дезертировали, бежали. Остались только рабочие сцены, которые, не закончив работы, торопятся к выходу, пряча глаза. По лестнице молча сбегают статисты. Все это грустно и немного невероятно, похоже на панику, поражение, изображенные на диораме, в сумеречный час. Заметив меня, Флобер вздрогнул, будто проснулся, будто хотел вернуть себе привычное выражение лица сильного человека. „Так-то!“ – сказал он мне, гневно махнув рукой, с презрительной усмешкой на губах, означавшей: „Мне наплевать“».[559]
На следующее после представления утро Флобер сообщает Жорж Санд о полнейшем поражении «Кандидата»: «Вот это провал! Те, кто хочет мне польстить, говорят, что пьесу по заслугам оценит настоящая публика, только я в это не совсем верю. Ибо знаю недостатки своей пьесы лучше, нежели кто-то другой… Нужно сказать, что публика была отвратительной. Все хлыщи да биржевые маклеры, которые не понимали настоящего смысла слов. За шутку принимались поэтические места… Консерваторы разгневались на то, что я не напал на республиканцев. Коммунары, в свою очередь, хотели бы услышать брань в адрес легитимистов… Я даже не видел шефа клаки. Похоже, что администраторы „Водевиля“ постарались меня провалить. Их задумка удалась… „Браво“ нескольких преданных людей тут же утонуло в криках „На галерку“. Когда в конце произнесли мое имя, раздались аплодисменты (человеку, но не произведению) под два заливистых звука свистка, который раздался с галерки». И, негодуя от оскорбления, добавляет: «Что касается Ротозея, то он спокоен, очень спокоен. Он отлично пообедал перед представлением, а потом еще лучше поужинал. В меню были две дюжины остэндского, бутылка охлажденного шампанского, три куска ростбифа, салат из трюфелей, кофе и рюмочка коньяка после кофе».[560] Три дня спустя он выплачивает за пьесу пять тысяч неустойки. «Тем хуже! Я не желаю, чтобы моих актеров освистывали, – пишет он снова Жорж Санд. – Вечером после второго представления, когда увидел, как Деланнуа шел за кулисы со слезами на глазах, я почувствовал себя преступником и сказал: „Хватит“. Меня поколотили все партии. А больше всех „Фигаро“ и „Раппель“!.. Но мне решительно наплевать. Правда. Но, признаюсь, жалею, что не смог подзаработать „тысячу“ франков. Ларчик не открылся. А мне так хотелось обновить мебель в Круассе. Дудки!»
К счастью, «Искушение святого Антония» сразу после выхода успешно расходится. Первый тираж – две тысячи экземпляров – распродан за несколько дней, сразу поступает второй, и издатель ищет бумагу для третьего. Однако эта фантастическая поэма в прозе смущает на самом деле публику, перегруженную видениями, которые преследуют святого Антония, и в то же время необычайной изобретательностью автора. Ибо святой Антоний – это Флобер, который сражается за правду и не может сделать выбор между верой, которую он не принимает, и наукой, которая не удовлетворяет его в полной мере. Его герой, как и он сам, увлечен то крайним скептицизмом, то подсознательной верой в силы, которые управляют мирозданием. Эта драма морального и интеллектуального страдания написана в форме диалога, от игры цветов которого кружится голова. Однако современная критика в который раз возмущена произведением, не подчиняющимся правилам обычной книги. Некоторые литературные хроникеры признают, что «ничего не понимают» в этом гибридном опусе. Другие говорят, что «напуганы». Вечный противник Барбе Д’Оревильи объявляет, что читатели «Искушения» испытывают «страдания и обструкцию», сравнимые с теми, которые, должно быть, испытывал сам Флобер «после того, как проглотил все эти опасные ученые сведения, которые убили в нем любую идею, любое чувство, любую инициативу». «Наказание за все это, – продолжает он, – скука, скука беспощадная, не французская скука – скука немецкая, похожая на скуку второго „Фауста“ Гете…» А Эдмон де Гонкур помечает 1 апреля в «Дневнике»: «Прочитал „Искушение святого Антония“. Воображение, запечатленное в форме заметок. Оригинальность, напоминающая по-прежнему Гете». Каждый день приносит Флоберу новую порцию язвительных статей. «Брань так и сыплется, – пишет он Жорж Санд. – Настоящий концерт, симфония, в которой всяк наяривает на своем инструменте. Меня разнесли все – от „Фигаро“ до „Ревю де Монд“, не говоря уже о „Газет де Франс“ и „Конститюсьонель“. И они не кончили! Барбе Д’Оревильи лично оскорбил меня, а добряк Сен-Рене Тайандье, который заявляет, что я „нечитабельный“, приписывает мне нелепые слова… Меня удивляет то, что у всех этих критиков сквозит какая-то ненависть ко мне, к моей личности, завзятая, упрямая хула, причину которой я не могу понять. Я не принимаю оскорбления, однако эта лавина глупостей удручает меня».
Он давно знает одно-единственное лекарство от разочарования, упадка духа – работа. «Засяду этим летом за другую книгу в том же духе, после чего вернусь к собственно роману, без всяких затей. У меня в голове план, который хотелось бы исполнить, пока еще не сдох. Сейчас провожу дни в библиотеке, делаю выписки… В июле месяце поднимусь по совету доктора Арди, который честит меня „истеричной женщиной“ (думаю, вполне подходящее прозвище), на вершину какой-нибудь горы в Швейцарии, дабы избавиться от застоя крови».[561] Ему кажется, что к Виктору Гюго и его роману «Девяносто третий год» относятся лучше, нежели к нему и его «Искушению». Тем не менее последний роман старого мэтра кажется Флоберу очень неровным: «Что за ходульные фигуры вместо людей! Разговаривают точно актеры. Дара создания человеческих существ у этого гения нет. Если бы у него этот самый дар был, Гюго превзошел бы Шекспира».[562] Зато он восхищен романом Золя «Завоевание Плассана»: «Вот так молодчина! Ваша последняя книга – преотменная!» – пишет он ему.
Несмотря на плохую прессу, «Искушение» продается. 12 мая Шарпантье предлагает новое издание книги, ин-октаво, тиражом две тысячи пятьсот экземпляров. Видимо, читатели более проницательны, нежели критики? С другой стороны, после провала «Кандидата» дирекция «Водевиля» отказывается поставить «Слабый пол». Флобер тщетно пытается заинтересовать пьесой другие театры. По правде говоря, он уже не питает иллюзий на этот счет. Театральная лихорадка прошла. Курс – на «Бувара и Пекюше». Поскольку сделанные им географические исследования недостаточны, он отправляется в Нижнюю Нормандию, чтобы подыскать идеальное место, где он поместит «двух своих чудаков». «Мне нужен дурацкий уголок в красивой местности, где можно было бы совершать геологические и археологические прогулки, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Завтра вечером я буду ночевать в Алансоне, потом изучу все окрестности до Кана. Ах! Ну и книжища! Она уже вымотала меня, я изнемогаю от сложностей этого произведения. Прочел для нее, сделав выписки, двести девяносто четыре тома».[563]
Маленькое путешествие в компании с Эдмоном Лапортом – настоящая удача. «Действие „Бувара и Пекюше“ будет происходить между долинами рек Орна и Оша, на том дурацком плоскогорье между Каном и Фалезом, – решает Флобер. – Мы таскались в колымаге, ели в деревенских забегаловках и спали в самых обычных трактирах. Я подбил компаньона на водку, у него оказалась с собой бутылочка. Лучше и предупредительнее парня не сыскать».[564] Обратный путь пролегает через Париж. Он принимает у себя Эмиля Золя. Встретившись с ним, тот разочарован. «Думал увидеть героя его книг, – напишет он, – а увидел ужасного старика с парадоксальным умом, неисправимого романтика, который изливал на меня в течение нескольких часов поток поразительных теорий. Вечером я вернулся к себе домой больной, разбитый, ошеломленный, поняв, что человек во Флобере ниже писателя». Флобер, напротив, убежден, что покорил своего собеседника. Впрочем, у него слишком мало времени для друзей. Его ждет Швейцария.
Следуя предписаниям своего врача, он едет в Калтбад-Риги, чистый воздух которого должен привести в порядок его голову. И «страшно скучает». «Я не любитель природы, – пишет он Жорж Санд, – и ничего не понимаю в местах, не имеющих истории. Я отдал бы все ледники в мире за Ватиканский музей. Вот там мечтаешь». И Тургеневу: «Нашей личности Альпы не постичь. Они слишком велики, чтобы быть полезными нам… А мои соседи, дорогой старина, эти господа-иностранцы, которые живут в отеле! Все эти немцы и англичане, вооруженные палками и биноклями. Вчера я чуть не облобызал трех телят, которых увидел на пастбище, от избытка человеколюбия и потребности излить чувства».[565] В эту ленивую туристическую праздность приходит хорошая новость: «Слабый пол» очень понравился директору театра «Клюни», который хотел бы поставить пьесу. «На меня снова польется брань черни и газетных писак, – говорит Флобер Жорж Санд. – Сразу вспоминаю вдохновение Карвало, за которым последовало совершенное охлаждение… Странное дело! Как дуракам нравится рыться в чьем-то произведении, грызть, исправлять, разыгрывать роль школьного наставника».[566]
Вернувшись в Круассе через Лозанну, Женеву, Париж и Дьепп, он узнает, что Жюли, его старая служанка, лежит в больнице. Брат Ашиль недавно оперировал ее. «Жюли будет видеть, уверяет меня интерн Ашиля, – пишет Флобер Каролине. – Один глаз у нее всегда воспален. Вот почему ее лечат в Отель-Дье, где она, кажется, слабеет, хотя и не больна. Невесело. Совсем невесело… Может быть, потому, что я слишком занят своим сюжетом и заболел глупостью двух своих чудаков».[567]
6 августа 1874 года он наконец всерьез принимается за «Бувара и Пекюше» и по просьбе племянницы пишет ей первую фразу романа: «Стояла жара – тридцать три градуса, и на бульваре Бурдон не было ни души». «Отныне ты подолгу ничего не будешь знать обо мне, – добавляет он. – Я снова барахтаюсь в чернилах, исправляю, впадаю в отчаяние».[568]
В конце августа он опять приезжает в Париж, чтобы заняться «Слабым полом». Между делом принимает в воскресенье на улице Мурильо нескольких друзей, одевшись в коричневое домашнее платье. Раскрасневшись, он говорит громовым голосом. 2 сентября идет на погребение матери Франсуа Копе. «На бедного парня невозможно было смотреть, – рассказывает он Каролине. – Я почти нес его, когда спускались по аллее монмартрского кладбища. Едва увидев, он почти прицепился ко мне, хотя мы и не близкие друзья. Там (на этом погребении) я увидал своего врага Барбе Д’Оревильи. Это исполин».[569] А Жюльетта Адан в своих «Воспоминаниях» отмечает: «Бедный гигант выпрямился во весь свой рост, а Барбе Д’Оревильи – во всю свою высоту. Боялись, как бы эти два петуха не бросились друг на друга». Но торжественность места обязывает. Они уничтожают друг друга взглядами.
26 сентября, вернувшись в Круассе, Флобер пишет Жорж Санд: «Все осуждают меня за то, что разрешил играть свою пьесу в этом кабаре (театре „Клюни“). Но только потому, что другие не берут ее, а мне хочется, чтобы ее сыграли, хочется дать заработать наследнику Буйе несколько су. Я обязан пройти через это… Едва ты оказываешься на подмостках, обычные условия меняются. Если вам хоть чуточку не повезло, друзья от вас отворачиваются. Они разочарованы! С вами не здороваются! Даю вам слово чести, я все это пережил с моим „Кандидатом“… Впрочем, мне глубоко наплевать, и судьба „Слабого пола“ волнует меня меньше, нежели самая незначительная фраза моего романа».[570]
Это утверждение не мешает ему снова спешить в ноябре в Париж, чтобы встретиться с Вейншенком, директором «Клюни». «Мне все тяжелее таскаться из Парижа в Круассе и из Круассе в Париж», – признается он Каролине. И в конце концов он настолько разочарован в актерах и условиях постановки, что отступает. «Я забрал свою (или скорее нашу) пьесу из „Клюни“, – пишет Флобер Филиппу Лепарфе. – Состав, который предложил Вейншенк, неприемлем. Я приготовился к ужасному провалу. Золя, Доде, Катюль Мендес и Шарпантье, которым я ее прочитал, были в отчаянии, когда узнали, что меня играют в этом ярмарочном театре. А поскольку я не изъял ни куска, „Слабый пол“ сегодня находится в „Жимназ“. Жду ответа от Монтиньи».[571]
На обеде у принцессы Матильды 2 декабря Эдмон де Гонкур, сидевший рядом с Флобером, шепчет ему на ухо: «Поздравляю вас с тем, что забрали пьесу. Когда уже был провал… нужно для реванша не сомневаться в том, что тебя будут играть настоящие актеры». Флобер, кажется, смущен и мгновение спустя тихо отвечает ему: «Я теперь в „Жимназ“… В моей пьесе пять платьев, а там женщины могут их купить себе».
В середине декабря из «Жимназ» все еще нет новостей. Надежда на постановку «Слабого пола» в театре оставлена. Тем не менее есть приятные моменты: Ренан, которому Флобер восемь месяцев не дает покоя, обещает написать хорошую статью об «Искушении святого Антония». Что касается нового романа, то он с грехом пополам продвигается в привычном ритме. «Работаю больше, чем могу, чтобы не думать о себе самом, – делится Флобер с Жорж Санд. – А поскольку я взялся за абсурдную с точки зрения преодоления трудностей книгу, то чувство собственной беспомощности усиливает мою грусть». И признается: «Становлюсь таким глупым, что навожу на всех смертельную скуку. Словом, ваш Ротозей стал непереносим, ибо и в самом деле непереносим! А так как это не по моей воле, то должен из уважения к другим избавлять их от излияния моей желчи. Вот уже полгода я не знаю, что со мной происходит, но чувствую себя очень больным и не понимаю от чего».[572] Временами, впрягшись в рассказ об этих двух посредственных стариках, которые пересматривают выводы всех наук, он сомневается, что у него достанет сил довести до конца этот анализ человеческой глупости. Он то воодушевляется, гневаясь на окружающий мир, то охвачен мрачным пониманием грандиозности и безнадежности своего дела. Ослепленный вдруг жестоким предчувствием, он пишет издателю Шарпантье: «„Бувар и Пекюше“ ведут меня потихоньку или скорее прямо в обитель теней. Я сдохну от этого».[573]
Глава XX
«Три повести»
Каждый день приносит Флоберу новый повод для отчаяния. Его физическое расстройство и моральное смятение таковы, что письма становятся похожи на жалобу. «Со мной происходит что-то неладное, – пишет он Жорж Санд. – Мое подавленное настроение зависит, видимо, от чего-то тайного. Я чувствую себя старым, изношенным, все вызывает отвращение. И люди раздражают меня так же, как я сам. Все же я работаю, но без воодушевления, точно тащу тяжелую ношу, а быть может, я и болею от работы, ибо взялся за безумную книгу. Я блуждаю, как старик, в своих детских воспоминаниях… Ничего не жду больше от жизни, кроме листков бумаги, которые нужно вымарать. Кажется, что бреду по бесконечному одиночеству, чтобы прийти неведомо куда. И сам я – та самая пустыня, и путешественник в ней, и верблюд».[574] А госпоже Роже де Женетт рассказывает: «Чувствую себя все хуже. Что со мной, не знаю, и никто не знает; слово „невроз“ объясняет ансамбль изменчивых симптомов и вместе с тем незнание господ врачей.
Мне советуют отдохнуть, только от чего отдыхать? Развлекаться, избегать одиночества и пр. – кучу совершенно невозможных для меня вещей. Я верю только в одно лекарство – время… Судя по сну, у меня, видимо, повреждена голова, ибо сплю по десять-двенадцать часов. Не начало ли это старческого маразма? „Бувар и Пекюше“ настолько завладели мной, что я превратился в них! Их глупость – глупость моя, и я от нее подыхаю. Вот, может быть, и объяснение. Нужно быть сумасшедшим, задумав подобную книгу! Я закончил-таки первую главу и подготовил вторую, в которую войдут химия, медицина и геология – все это на тридцати страницах! И это вместе с второстепенными персонажами, ибо надо создать видимость действия, своего рода историю, дабы книга не производила впечатление философского рассуждения. Угнетает меня то, что я в свою книгу больше не верю».[575] Друзья Флобера в Париже удивлены его прогрессирующей ипохондрией. Флобер рассказывает им, что часто после нескольких часов работы за столом он, поднимая голову, «боится увидеть кого-нибудь позади себя».[576] Временами без видимого повода он задыхается от слез. «Выйдя от Флобера, – помечает Эдмон де Гонкур, – Золя и я разговариваем о состоянии нашего друга, состоянии, он только что в этом признался, которое из-за черной меланхолии выражается в приступах слез. И, говоря о литературе, которая является причиной этого состояния и убивает нас одного за другим, мы удивляемся тому, что вокруг этого знаменитого человека нет сияния. Он известен, талантлив, он очень хороший человек и очень гостеприимный. Почему же кроме Тургенева, Доде, Золя и меня на этих открытых воскресеньях никого не бывает? Почему?»[577]
Флобер переехал с улицы Мурильо и живет теперь в квартире, смежной с квартирой, которую Комманвили наняли на шестом этаже дома в предместье Сент-Оноре, в конце бульвара Рен-Тропез (сегодня проспект Ош). Здесь он принимает по воскресеньям своих близких друзей. Когда Эдмон де Гонкур сообщает ему о смерти Мишеля Леви, он достает из бутоньерки орден Почетного легиона, который не носил с тех пор, как им был награжден издатель. «Нет, я не обрадовался смерти Мишеля Леви, – пишет он Жорж Санд. – И даже завидую этой тихой смерти. Что ж! Этот человек сделал мне много плохого. Он глубоко оскорбил меня. Правда, я чрезмерно чувствителен; то, что других царапает, меня раздирает». И заключает: «Подагра, во всем теле боль, непреодолимая меланхолия. Книга, которую пишу, кажется совершенно ненужной и рождает в душе бесконечные сомнения. Вот что со мной происходит! Добавьте к этому заботу о деньгах и печальные воспоминания о прошлом… Ах! Я давно съел свой белый хлеб, и краски наступающей старости далеко не веселы».[578] Мелкие неприятности, самые банальные происшествия воспринимаются им как роковые знаки. Он отдает себе отчет в этом умственном расстройстве и делится с племянницей: «Вчера, когда я выходил от тебя (в Париже), входная дверь за мной не захотела закрыться. Что-то ее держало. Напрасно я старался захлопнуть ее, она сопротивлялась: оказалось, твоя консьержка в то время, как я выходил, хотела войти. Так-то! Эта самая обычная вещь не помешала мне увидеть в темноте своего рода знак. Меня держало прошлое».[579]
Впрочем, у него есть реальный повод для беспокойства. Эрнест Комманвиль, который управляет его имуществом, пустился в рискованные спекуляции. Его дело заключается в том, что он распиливает на своем заводе в Дьеппе лес, который покупает в Швеции, России, Центральной Европе. Он взял за правило продавать лес, не расплатившись с поставщиками. В 1875 году неожиданное понижение курса расстраивает его расчеты и почти доводит до банкротства. «Если твой муж выпутается, – пишет Флобер в том же письме племяннице, – если я увижу, что он снова зарабатывает деньги и уверен, как и раньше, в будущем, если в Довиле я буду иметь десять тысяч ливров ренты, так, чтобы не бояться бедности, и если буду доволен Буваром и Пекюше, думаю, что больше не стану жаловаться на жизнь». Достаточно разыграться бури над Круассе, а он принимает ее за стихийное бедствие. Он в отчаянии, узнав о долгах Эрнеста Комманвиля. Миллион пятьсот тысяч франков. Где найти такую сумму? Не придется ли Каролине, доведенной до разорения, продать Круассе, владелицей которого она является, чтобы расплатиться с кредиторами мужа? «Всю жизнь я отказывал сердцу в самой необходимой пище, – пишет Флобер племяннице. – Я вел жизнь, исполненную труда, суровую. И что же! Я больше не могу! Я на грани сил. Слезы душат меня, я не могу себя сдержать. К тому же мысль о том, что у меня больше не будет собственной крыши над головой, моего home (дома), мне непереносима. Я смотрю теперь на Круассе глазами матери, которая, глядя на своего чахоточного ребенка, спрашивает себя: „Сколько он еще протянет?“ И не могу свыкнуться с мыслью о том, что мне придется, может быть, с этим расстаться навсегда».[580] Круассе настолько дорог ему, что, думает он, если у него отнимут эту спасительную раковину, он умрет. Он смотрит на стены, мебель, которые хранят воспоминания о матери, и вопрос – ради чего жить? – встает перед ним с трагической силой. Однако он не может требовать от Каролины, чтобы она отказалась от продажи. Счастье племянницы вполне оправдывает это расставание. «Твое разорение причиняет мне невыразимые страдания, дорогая Каро! Твое сегодняшнее разорение и твое будущее. Разорение – не шутка! Никакие высокие слова о смирении и жертвенности отнюдь не утешают меня, отнюдь!.. Я не говорю о переезде. Делай, как сочтешь нужным. По мне – все будет хорошо».[581]
Он рассказывает о своем беспокойстве в каждом письме. Когда объявят о банкротстве? Как они будут потом жить? «До конца ли ты искренна со мной? – спрашивает он племянницу. – Прости, но я становлюсь подозрительным. Боюсь, что ты жалеешь меня и не хочешь, поскольку не знаешь точно, сказать о катастрофе… Сколько времени еще продержится Эрнест? Мне кажется, что несчастье случится вот-вот, и я жду его с минуты на минуту… Ах! Я задыхаюсь от горечи! А ты, мой бедный волчонок, мне мечталось, что ты будешь более счастлива».[582] Он нехотя рассказывает о своем полном поражении нескольким друзьям. И признается Тургеневу 30 июля: «Мой зять Комманвиль окончательно разорен! Это затронет и меня самого. Положение моей бедной племянницы приводит меня в отчаяние. Мое (отцовское) сердце не выдержит этого. Наступают печальные дни: денежная нужда, унижение, жизнь, полная потрясений. Худшего и желать нельзя, я раздавлен и не оправлюсь от этого, мой дорогой друг. Я потрясен». И 13 августа Эмилю Золя: «Мой зять разорен, а я, оказавшись под рикошетом, нахожусь в очень затруднительном положении. Жизнь перевернулась. Мне всегда будет чем жить, но при других условиях. Что касается литературы, то я не в состоянии работать». Чтобы расплатиться с самыми неуступчивыми кредиторами, он продает за двести тысяч франков свою ферму в Довиле. Потом, отчаиваясь от унижения и печали, едет отдохнуть в Конкарно. И, хотя обещал себе там ничего не делать, уже через неделю после того, как устроился в гостинице «Сержан», мечтает написать небольшую новеллу, легенду о святом Юлиане Милостивом, «чтобы узнать, в состоянии ли я написать хотя бы одну фразу, в чем я очень сомневаюсь».
1 октября 1875 года – худшее позади, «честь спасена», разорение Комманвиля перешло в стадию ликвидации имущества по решению суда. «Я немного успокоился… уже переживаю меньше», – пишет Флобер Тургеневу. Однако его материальное положение остается трудным. Состояние Каролины защищено законом.[583] Она изымает часть своих доходов, чтобы оплатить долг в пятьдесят тысяч франков – операция, которая потребует гарантий двух друзей Флобера: Рауля Дюваля и Эдмона Лапорта. Чтобы откупиться от некоторых кредиторов, занимают в разных местах. Встревоженная Жорж Санд предлагает выкупить Круассе для того, чтобы оставить его в личном пользовании своего старого трубадура. Флобер благодарит, но отказывается от этого щедрого предложения и следующим образом описывает положение семьи: «Зять съел половину моего состояния, а на остальную я купил у одного из его кредиторов, который хотел его разорить, долговое обязательство. После ликвидации оно может вернуть мне приблизительно то, чем я рисковал. Теперь мы можем жить. Круассе принадлежит племяннице. Мы решили продать его только в крайнем случае. Оно стоит сто тысяч франков (пять тысяч франков ренты) и не приносит доходов, ибо содержание его стоит очень дорого… Племянница, которая вышла замуж по детальному закону, не может продать и куска земли, не заменив его немедленно другим недвижимым имуществом или мебелью. Следовательно, в случае разорения она не может отдать мне Круассе. Чтобы помочь мужу, она заложила все свои доходы, единственное, чем она может распоряжаться. Видите, вопрос очень сложный, поскольку мне для того, чтобы жить, нужны шесть или семь тысяч франков в год (самое малое) и Круассе… Я буду очень переживать, если придется оставить этот старый дом, с которым связаны самые нежные воспоминания. Боюсь, что ваша добрая воля будет бессильна. Сейчас все немного затихло, и я предпочитаю об этом не думать. Я трусливо отступаю или скорее хотел бы мысленно отстраниться от любого напоминания о будущем и о делах!»[584]
В Конкарно он принимает морские ванны, гуляет, смотрит на рыбок в животворном садке в лаборатории морской зоологии и время от времени пишет несколько строчек своей новеллы, вдохновленный витражами Руанского собора. Его компаньон Жорж Пуше, врач и естествоиспытатель, производит в аквариуме опыты. Гостиница тихая, еда – в основном морепродукты – обильная. Однако погода портится. «Поливает дождь, я сижу в уголке рядом с камином, в комнате моей гостиницы, и мечтаю, в то время как мой компаньон (Жорж Пуше) препарирует маленьких животных в своей лаборатории, – пишет Флобер госпоже Роже де Женетт. – Он показал мне внутренности разных рыб и моллюсков; это любопытно, но недостаточно для того, чтобы развлечься. Как хороша жизнь у этих ученых, я ей завидую!»[585]
В начале ноября Жорж Пуше должен вернуться в Париж, Флобер думает о том же. Несмотря на приступы слез, усталость, разочарование, пребывание в Бретани пошло ему на пользу. Он думает о возобновлении воскресных встреч с друзьями. Но хочет, чтобы впредь к ним присоединился молодой Ги де Мопассан, талант и приветливый нрав которого радуют его. «Договорились, каждое воскресенье этой зимой вы будете обедать у меня», – настаивает он.
Устроившись в новой парижской квартире в предместье Сент-Оноре, он продолжает писать «свой меленький средневековый пустячок, в котором будет страниц тридцать, не более», мечтая о современном романе. «Мне не дают покоя несколько идей, – пишет он Жорж Санд. – Хочется написать нечто краткое и сильное. Нити для ожерелья (то есть главного) у меня пока нет».[586] Его ободряет сердечное, уважительное отношение преданных друзей – Ивана Тургенева, Эмиля Золя, Альфонса Доде, Эдмона де Гонкура, Ги де Мопассана. В свои пятьдесят четыре года он, несмотря на горести, может сказать себе, что пользуется достойным уважением в кругу своих товарищей. Только Жорж Санд продолжает упрекать его за то, что он не высказывает своего мнение о ее романах. «Мне кажется, что твоя школа не проявляет своего мнения, она слишком много уделяет внимания внешнему, – пишет ему она. – От того, что вы увлечены формой, страдает главное. Форму могут понять образованные. Но, собственно, образованных нет. Мы прежде всего люди. И в любой истории и факте хотим видеть прежде всего человека».[587] Он возмущается: «Что касается отсутствия у меня убеждений, увы! Я от них задыхаюсь. Я вне себя от гнева и возмущения. Но, согласно моему идеальному представлению об Искусстве, художник должен скрывать свои чувства и обнаруживать себя в своем произведении не больше, нежели бог в мироздании. Человек – ничто, произведение – все!.. Что касается моих друзей, тех, кого вы называете „моей школой“. Да ведь я порчу себе характер, стараясь не иметь школы! Я a priori отвергаю их все; те, с кем я часто встречаюсь и на кого вы указываете, стремятся к тому, что я презираю, и слишком мало обеспокоены тем, что волнует меня… Превыше всего я ставлю красоту, которую мои сотоварищи не ищут. Они не чувствуют того, что восхищает или ужасает меня. Предложения, от которых я замираю, кажутся им самыми обыкновенными… Словом, я стараюсь хорошенько думать, чтобы писать. А хорошо писать – это моя цель, и я не скрываю ее».[588]
Он несколько раз возвращается в письмах к Жорж Санд к этой главной мысли: «Что касается того, чтобы обнаруживать свое личное мнение о людях, которых я изображаю, – нет, нет, тысячу раз нет! Я не считаю себя вправе это делать. Если читатель не извлекает из книги морали, которая должна быть в ней заключена, значит, или читатель болван, или же книга фальшива с точки зрения изображения жизни. Ибо, если что-либо правдиво, значит, оно хорошо… И, заметьте, я ненавижу то, что принято называть реализмом, даром что меня сделали одним из его столпов».[589] Или следующее: «Забота о внешней красоте, то, за что вы меня упрекаете, для меня – метод. Когда я вижу ассонанс или повторение в одной из своих фраз, я уверен, что что-то не так. Я стараюсь искать, нахожу верное выражение, единственное и вместе с тем гармоничное. Слово всегда придет, когда у тебя есть мысль».[590]
1876 год начинается с роковых знаков. Флобер озабочен здоровьем Каролины. Устав от забот, она болеет, у нее малокровие, ей нужно отказаться от живописи. Как и дяде, ей советуют гидротерапию. 10 марта он узнает о смерти Луизы Коле. Она умерла два дня назад. Он в отчаянии, несмотря на то, что любовница злобно преследовала его. Он мысленно возвращается к былым счастливым дням, к радостям юности, любовным ссорам и еще больше сознает свое сегодняшнее одиночество и незащищенность. «Вы, верно, поняли то потрясение, которое я пережил, узнав о смерти моей бедной Музы, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Воспоминания о ней ожили, и я поднялся вверх по течению моей жизни. Только ваш друг в последний год закалился в бедах. Мне пришлось о многое споткнуться, чтобы научиться жить! Словом, после того, как всю вторую половину дня я провел в давно ушедшем прошлом, я решил больше не думать об этом и снова принялся за работу».[591]
Эта «работа» – следующая повесть «Простая душа». Закончив «Легенду о святом Юлиане Милостивом», Флобер в самом деле не может заставить себя вернуться к «Бувару и Пекюше». Технические трудности этого тяжелого романа сдерживают его. Он предпочитает на какое-то время отложить эту изнурительную работу, чтобы описать нежную и трогательную историю, которая, кажется, должна успокоить его. Он даст такое определение ей в письме к госпоже Роже де Женетт: «„История простой души“ – всего лишь рассказ о незаметной жизни, жизни бедной деревенской девушки, набожной и суеверной, преданной и нежной, как цветок. Сначала она любит мужчину, потом детей своей хозяйки, потом племянника, затем старика, за которым ходит, и, наконец, своего попугая. Когда попугай умирает, она заказывает чучело, а когда приходит ее смертный час, она принимает попугая за Святой Дух. Это отнюдь не ирония, как вы думаете, но, напротив, очень серьезно и грустно. Мне хочется растрогать, вызвать слезы у чувствительных людей; у меня самого такая душа».[592]
Чтобы создать образ Фелисите, смиренной и преданной служанки, он сливает в своих воспоминаниях Леони, служанку своих друзей Барбе в Трувиле, со старой Жюли, которая служит в Круассе. Вернувшись в ностальгический мир своего детства, он описывает под другими именами дядюшек, тетушек, отношения в Онфлере или в Пон-л’Евек. Дочь и сын графа – это он сам и его сестра Каролина, которую он так любил. Маркиз де Греманвиль – его прадед Шарль-Франсуа Фуэ, который больше известен под именем советника Креманвиля. Даже попугай Лулу был в семье Барбе. Чтобы погрузиться в пейзаж своего рассказа, Флобер совершает в апреле путешествие в Пон-л’Евек и в Онфлер. Во время этого паломничества он снова глубоко переживает свою юность, посещает места, где жили предки по материнской линии, сознает всю силу горестного прошлого и делает записи. «Эта поездка вызвала в душе печаль, ибо, сам того не желая, я окунулся в воспоминания, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Неужели я стар? Бог мой! Неужели я стар?» Однако он не отчаивается, поскольку объявляет в том же письме: «Знаете, что мне хочется написать после этого? Историю святого Иоанна Крестителя. Подлость Ирода по отношению к Иродиаде не дает мне покоя. Это пока не более чем мечта, но мне очень хотелось бы покопаться в этом. Если я за нее возьмусь, то сделаю три повести, из которых осенью можно будет выпустить книжку довольно своеобразную. Когда-то теперь вернусь к двум моим чудакам?»[593]
В конце мая месяца он возвращается в Круассе и узнает о болезни Жорж Санд: непроходимость кишечника, от которой она жестоко страдает. Он телеграфирует Морису, сыну романистки, надеясь узнать последние новости. 8 июня Жорж Санд скончалась. Потрясенный Флобер спешит на похороны. «Эта потеря добавилась ко всем тем, которые пришлось пережить с 1869 года, – напишет он м-ль Леруайе де Шантепи. – Череду открыл мой бедняга Буйе; после него ушли Сент-Бев, Жюль де Гонкур, Теофиль Готье, Фейдо, близкий, менее знаменитый, но не менее дорогой Жюль Дюплан, я не говорю уже о матери, которую я нежно любил».[594] И принцессе Матильде: «Смерть старой подруги меня удручила. Сердце мое начинает походить на некрополь: в нем все больше пустоты! Кажется, так мало людей остается на земле».[595] И, наконец, Морису Санду: «Мне казалось, что я второй раз хоронил свою мать! Бедная великая женщина! Какой ум и какая душа!»[596]
Он едет в Ноан в компании с принцем Наполеоном, Александром Дюма-сыном и Ренаном. Дух поднимает то, что Жорж Санд, согласно своим убеждениям, «не приняла священника и умерла, не покаявшись». Однако родные покойной обратились к епископу Буржа, чтобы получить разрешение на католические похороны. После церковной церемонии траурная процессия отправляется на маленькое кладбище при замке, где покоятся уже прародители Жорж Санд и ее внучка Жанна Клезингер. Во время погребения идет сильный дождь. Жители деревни плачут, стоя вокруг могилы, шепотом читают молитвы. Флобер не может сдержать рыдания, видя, как опускают гроб, обнимает Аврору.
13 июня он снова в Круассе и счастлив оттого, что вернулся в свою берлогу после стольких переживаний. «Эмиль ждал меня, – рассказывает он Каролине. – Не распаковав мой багаж, он достал кувшин сидра, который я к его ужасу опустошил целиком, а он только повторял: „Но, сударь, вы будете болеть!“
Я же ничего не почувствовал. За ужином я с радостью увидел серебряную супницу и старый соусник. Тишина, окружившая меня, казалась ласковой и умиротворяющей. Я ел и смотрел на твои пасторали над дверьми, на твой детский стульчик и думал о нашей бедной старушке, но не с грустью, а скорее с нежностью. Я никогда так тяжело не возвращался домой».[597]
На следующий после приезда день он принимается за «Простую душу» с воодушевлением, которое удивляет его самого. «Дела идут не блестяще, но все же терпимо, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Я уже пришел в себя, и мне хочется писать. Надеюсь на долгую полосу спокойной жизни. Большего и не следует просить у богов! Да будет хотя бы так! А по правде говоря, моя дорогая старая подруга, я наслаждаюсь тем, что снова у себя дома, точно какой-нибудь мелкий буржуа сижу на своих креслах, посреди своих книг, в своем кабинете, с видом на свой сад. Сияет солнце, птицы щебечут, как влюбленные, по речной глади бесшумно скользят лодки, и повесть моя продвигается. Закончу ее, видимо, через два месяца».[598] Чтобы окрепнуть и запастись настроением для работы, он занимается физическими упражнениями и каждый день плавает в Сене. Чтобы «всколыхнуть болото», он делает резкое движение, которое вызывает боль в левом бедре. Он более осторожно делает «водные упражнения», но не замедляет письма. «Что до меня, то я усердно работаю, не вижу ни души, не читаю газет и кричу в тиши кабинета как одержимый, – пишет он Ги де Мопассану. – Весь день и почти всю ночь я провожу, согнувшись над столом, и часто вижу, как зажигается заря. Незадолго до ужина, часов в семь, я резвлюсь в буржуазных волнах Сены». Он хочет, чтобы его «ученик», как и он, посвятил себя творчеству вместо того, чтобы терять время на женщин легкого поведения. «Советую вам в интересах литературы усмирить свой пыл, – пишет он ему в том же письме. – Берегитесь! Все зависит от цели, которую хочешь достичь. Человек, посвятивший себя искусству, не имеет больше права жить, как другие».[599] Однако время от времени он испытывает чувство сожаления оттого, что не пошел по общему пути. У слуги Эмиля, который женился на Маргарите, горничной Каролины, родился мальчик. Но через несколько дней ребенок умер. Однако, узнав о рождении малыша, Флобер испытывает странную нежность. «Эмиль в восторге оттого, что у него сын, и я понимаю эту радость, которую когда-то находил смешной, а теперь завидую»,[600] – пишет он Каролине.
Если радости семейной жизни пробуждают время от времени мечты (знак старости, думает он), то нравы парижской прессы все больше раздражают его. Когда «Репюблик де леттр» публикует статью о Ренане, полную коварных намеков на личность автора «Жизни Христа», он просит Катулла Мендеса вычеркнуть его имя из списка постоянных сотрудников издания и не присылать ему больше газету. «Пусть не разделяют мнения Ренана, очень хорошо! – пишет он Эмилю Золя. – Я тоже не разделяю его мнения! Но не считаться со всеми его работами, упрекать за рыжие волосы, которых у него нет, и называть его бедную семью прислугой наследников, вот этого я не понимаю! Я принял решение: ухожу с радостью и окончательно от этих низких господ. Их пошлая демократическая зависть мне отвратительна».[601] И Ги де Мопассану: «Какой следует сделать вывод? Отойти от газет! Ненависть к этим листкам – начало любви к Прекрасному. Они по сути своей враждебны любой личности, которая стоит хоть немного выше других. Оригинальность, в какой бы форме она ни проявлялась, их раздражает».[602] Между тем он спросил господина Пеннетье, директора Руанского музея, не может ли тот дать ему чучело попугая. Он пишет сейчас под взглядом такой птицы с изумрудным оперением и стеклянными глазами. «На моем столе вот уже месяц стоит чучело попугая, дабы я мог описывать его с натуры, – пишет госпоже Роже де Женетт. – Это зрелище начинает утомлять меня. Но пока я оставляю его, чтобы сохранился в голове образ».
7 августа он пишет последние страницы повести: «Продолжаю горланить, как горилла, в тишине кабинета, и даже сегодня у меня в спине или скорее в легких поднялась боль, у которой нет другой причины, – пишет он Каролине. – Еще несколько дней, и я взорвусь, как мина. На моем столе найдут мои куски. Но до того нужно блестяще закончить мою Фелисите».[603]
По истечении трех дней следующий документ о здоровье: «Из-за усердия в работе мой ум напряжен до предела. Позавчера я работал восемнадцать часов! Теперь очень часто работаю до завтрака или, вернее сказать, не останавливаюсь, поскольку даже когда плаваю, невольно обдумываю фразы. Нужно ли тебе говорить, на какие мысли меня это наводит? Наверное (не зная того), я был очень болен со времени смерти нашей бедной старушки. Если ошибаюсь, то откуда взялось то странное просветление, которое недавно снизошло на меня? Словно рассеялся туман. Физически чувствую себя помолодевшим. Я забросил фланелевую фуфайку (напрасно, наверное) и теперь хожу даже без рубашки».[604] Наконец 17 августа он объявляет Каролине о победе: «Вчера в час ночи закончил „Простую душу“ и переписываю ее. Теперь замечаю, что устал; дышу тяжело, как вол после пахоты». Он пишет копию текста для Тургенева, который после того, как перевел «Легенду о святом Юлиане Милостивом», обещает сделать переложение на русский язык «Простой души».
Две недели спустя, освободившись от груза работы, Флобер едет в Париж, где встречается с друзьями. Он рассказывает им о муках творчества, которые испытывал в течение двух месяцев, работая по пятнадцати часов в день в страшную летнюю жару с единственным развлечением – плаванием по вечерам в Сене. «И результат этих девятисот часов работы – новелла в тридцать страниц»,[605] – заключает Эдмон де Гонкур с сострадательной иронией. Флобер сожалеет о том, что Жорж Санд умерла, не прочитав повести. Она всегда упрекала его за чрезмерную сухость повествования. На этот раз она была бы взволнована, оценив свое влияние на стиль «старого трубадура». Жаль!
Между тем он воспрянул духом. Работа над «Простой душой» не истощила его, но пробудила аппетит. «Теперь, когда я закончил Фелисите, – пишет он Каролине, – появляется Иродиада, и я вижу (так же ясно, как вижу Сену) гладь Мертвого моря, искрящуюся на солнце. Ирод и его жена стоят на крыше дворца, откуда видны золоченые плиты храма. Я задерживаюсь с началом и этой осенью буду вкалывать так, как только смогу».[606] Как обычно, он начинает с чтения множества исторических книг, чтобы подготовить основу. И продолжает исследования в Париже в библиотеках. Он целиком погружается в сбор материала. Однако, пожертвовав какими-то дружескими традициями, идет на премьеру пьесы Альфонса Доде «Фромон младший»; рекомендует Ги де Мопассана Раулю Дювалю для работы в театральном разделе газеты «Насьон»; собирает друзей, чтобы прочитать им «Простую душу»; продает благодаря Тургеневу две свои повести русскому журналу «Вестник Европы»… Встреча со старыми товарищами воодушевляет его. Тем не менее он не одобряет последний роман Эмиля Золя «Западня». «Считаю это низменным, – пишет он принцессе Матильде. – Говорить правду жизни – не главное, по мне, условие Искусства. Главное – стремиться к красоте и достигнуть ее, если сможешь».[607] Он равно разочарован «Набобом» Альфонса Доде: «Нескладная вещь. Дело не только в том, чтобы видеть, нужно обработать и соединить то, что увидел. Реальность, по-моему, может служить только трамплином… Этот материализм возмущает меня… После реалистов пошли натуралисты и импрессионисты. Какой прогресс! Сообщество шутников!»[608]
В это время в его жизни снова возникает нежный образ прошлого: маленькая англичанка Гертруда Коллье, в замужестве миссис Теннан. Вернувшись в Круассе, он пишет ей с возродившимися забытыми чувствами: «Я скучаю по вас! Это главное, что хотел вам сказать. У доброго порыва, который побудил вас увидеться со мной после стольких лет, должны быть последствия. Было бы жестоко теперь снова забыть о вас… Как выразить радость от вашего посещения, вашего нового явления? Показалось, будто и не было прошедших лет, будто я обнимаю свою юность. Это единственное счастливое событие, которое произошло в моей жизни за многие годы».[609]
Еще одно «счастливое событие» – публикация в «Репюблик де леттр» лестной статьи о нем, подписанной «Ги де Вальмон» (временный псевдоним Ги де Мопассана). Флобер взволнован и благодарит ученика: «Вы отнеслись ко мне с сыновней нежностью. Моя племянница в восторге от вашей статьи. Она считает, что это лучшее из всего, что написано о ее дяде. Я тоже так думаю, но не смею сказать».[610] Эти одобрительные слова пришлись как нельзя кстати, став поддержкой его идеи написать «Иродиаду». Он уже рассказывал о своих сомнениях госпоже Роже де Женетт: «История Иродиады по мере того, как приближается время начать ее писать, вызывает библейский страх. Боюсь снова увлечься эффектами, которые были в „Саламбо“, поскольку мои персонажи принадлежат к той же расе и почти к той же среде».[611]
В последние дни октября месяца он закончил записи и в начале ноября погружается в лихорадочную и изнурительную работу над повестью, сложность которой «пугает его» и которая, по его словам, «может не получиться». В то время как он охвачен творческим порывом, возникают неожиданные трудности: «Слуга (Эмиль), которого я считал преданным, после десяти лет службы оставил меня и безо всякой на то причины, – пишет он принцессе Матильде. – Однако надо философски относиться к этим маленьким несчастьям, равно как и к большим».[612] Впрочем, он очень быстро находит замену своему слуге. Некая Ноэми кажется находкой: «Она служит очень приятно. Она живая, экономная и знает все мои причуды».[613] Он с облегчением вздыхает. В деревне его часто навещает друг Лапорт. Молодой человек мечтает «жениться на богатой особе», Флобер отечески разубеждает его: целибат – единственное состояние, которое позволяет честному человеку жить согласно склонностям своего характера, не считаясь с мнением другого. Однако признает, что иногда по вечерам одиночество угнетает его. Хотя со времени смерти матери прошло четыре года, воспоминания о ней преследуют его. Это наваждение похоже на фетишизм. Время от времени он роется в шкафах, чтобы найти и потрогать платья умершей. Ему кажется, что он прикасается к ней, трогая одежду, которую она часто носила. Пятидесятипятилетний, грузный, полысевший человек с ниспадающими усами, глазами навыкате мечтает снова почувствовать тепло и аромат матери. Однажды вечером он не смог прикоснуться к шали и шляпке умершей и сходит с ума, думая, что Каролина переложила или унесла их, когда его не было. Он пишет ей: «Что ты сделала с шалью и летней шляпкой моей бедной матушки? Я искал их в ящике комода и не нашел. Ты ведь знаешь, что я время от времени люблю смотреть на эти вещи и мечтать. Я ничего не забыл».[614] Неделю спустя, так как Каролина не ответила, он возвращается к тому же: «Что сталось, куда ты положила шаль и садовую шляпку моей бедной матери? Мне нравится смотреть на них и трогать иногда. У меня в этом мире не так много удовольствий для того, чтобы отказаться от этого».[615] Наконец 20 декабря mea culpa:[616] «Я ошибся: я искал не шаль, а старый зеленый веер, который был у матушки во время нашего итальянского путешествия. Кажется, я положил его рядом со шляпкой, на которую часто смотрю с тех пор, как узнал, где она лежит». Та же самая навязчивая идея о прошлом толкает его писать на Новый год Гертруде Теннан: «Спасибо за то, что вы ненавидите современный Трувиль. (Как мы понимаем другу друга!) Бедный Трувиль! Там прошли лучшие дни моей юности. С тех пор, как мы были вместе на пляже, сколько воды утекло. Но ни одна буря, дорогая моя Гертруда, не стерла те воспоминания. Не становится ли прошлое со временем прекраснее? На самом ли деле это было так замечательно, так хорошо? Какой это был красивый уголок земли! Какими красивыми были вы, ваша сестра и моя! О проклятие! Проклятие! Если бы вы были такой же старой холостячкой, как я, вы поняли бы меня лучше. Но нет, вы поймете меня, я это чувствую».
Несмотря на напряженную работу над «Иродиадой», он не уверен в успехе. «В ней чего-то, кажется, не хватает, – пишет он Каролине. – Правда, я уже не вижу ничего. Но почему я в ней не уверен, как это было с моими другими повестями? Как трудно!»[617] Чтобы отдохнуть от ежедневной борьбы со сложностями словаря и синтаксиса, он читает произведения своих собратьев. «Молитву на Акрополе» Ренана, опубликованную в «Ревю де Монд», он принимает восторженно. «Письма Бальзака», напротив, не понравились ему. «Судя по ним, он был хорошим человеком, которого можно было любить, – пишет он Эдмону де Гонкуру. – Но как озабочен денежными делами, и как мало любви к Искусству! Вы заметили, что он о нем ни разу не говорит? Он стремился к Славе, но не к Прекрасному. К тому же он был католиком, легитимистом, собственником, который мечтал о звании депутата и о Французской академии. И при этом невежественный, как пень, провинциальный до мозга костей: роскошь ошеломляет его. Больше всех остальных в литературе его восхищает Вальтер Скотт. В заключение скажу: он для меня – великий человек, но второго ранга. Его конец печален. Какая ирония судьбы! Умереть на пороге счастья». И помечает: «Я предпочитаю „Письма“ господина Вольтера. Его кругозор в них намного шире».[618] На Новый год, «чтобы не страдать от одиночества», он едет в Руан и, дойдя до угла родного сада с домом, едва сдерживает рыдания. Брат встречает его с хмурым видом. Флобер идет на кладбище. Однако присутствие матери больше чувствуется в Круассе, нежели под мрачной надгробной плитой.
Еще один повод для переживаний – разорен добряк Лапорт. Он объявляет об этом Флоберу по-братски: «Это еще одна родственная связь между нами». К счастью, он не собирается переезжать. «Он (Лапорт) решил, если ничего не найдет, остаться все-таки в Куронне и жить там как придется, лишь бы не оставлять своего дома, что я прекрасно понимаю, – пишет Флобер Каролине. – Но в мои лета изменять характер – смерть».[619] Он сам так свыкся со своим уединением, что находит удовольствие в том, что слушает рассказы старой Жюли, которая не работает больше много по дому, но продолжает здесь жить, оставаясь последним свидетелем счастливых времен. «Рассказывая о былых днях, она напомнила множество вещей – портретов, картин, которые тронули мое сердце. Это было похоже на порыв свежего ветра».[620] Увлекшись историей семьи, он отыскивает портреты предков, которые портятся на чердаке, и вешает их в коридоре. Что касается миниатюры деда Флерио, «возглавлявшего ванденские армии», то отныне он будет царствовать рядом с камином. Тем хуже, если Каролина, которая совсем не интересуется генеалогией, не одобрит этого изменения! Кроме того, он сообщает ей, что собирается скоро закончить «Иродиаду» и хочет поехать в Париж, где надеется найти «доброе вино, отличные ликеры, любезное общество, карманные деньги, веселые лица и хорошие цены».
Собираясь в эту поездку в Париж, он заказывает себе домашнее платье, бархатные тапки, белые галстуки, две «гигантские губки», одеколон, зубной эликсир, помаду «или, скорее, масло с запахом сена (на улице Сент-Оноре)», четыре пары серо-перламутровых перчаток и две пары шведских на двух пуговицах. И первого февраля отправляет друзьям шутливое приглашение следующего содержания: «Господин Гюстав Флобер имеет честь предупредить вас, что его салоны будут открыты со следующего воскресенья, 4 февраля 1877 года. Он будет рад принять вас. Приглашаются также дамы и дети».
По приезде он делает необходимые светские визиты, не оставляя при этом работы над рукописью. И 15 февраля может объявить госпоже Роже де Женетт: «Вчера в три ночи я закончил переписывать „Иродиаду“. Сделана еще одна вещь! Книга может выйти 16 апреля. Она будет небольшой, но, думаю, занимательной. Этой зимой я работал без устали, поэтому приехал в Париж в жалком состоянии. Теперь немного привел себя в порядок. Всю последнюю неделю я спал по десять часов (sic). Я поддерживал себя холодной водой и кофе».
Если в замечательной новелле «Простая душа» он вернулся к строгому письму «Госпожи Бовари», если в «Святом Юлиане Милостивом» он вспомнил о легендарном и религиозном мире «Искушения святого Антония», то в «Иродиаде» возродил жестокость, сладострастие и варварские краски «Саламбо». Трем главным героям даны великолепные характеристики. Ирод Антипа, трусливый и жестокий деспот, дрожит за свое положение тетрарха. Иродиада, его супруга, честолюбивая и коварная, не отступает ни перед чем ради сохранения своей власти. Саломея, юная грациозная девушка, очаровывающая мужчин, простодушно служит преступным замыслам матери. Танец этой девственницы, вдохновленный сладострастным покачиванием бедрами перед Флобером Кучук Ханем, трагически завершает судьбу святого и пророка Иоанна Крестителя. Задача автора заключается в том, чтобы на нескольких страницах воссоздать с поразительной точностью библейский мир. Таким образом, эти «Три повести», столь разные по своей фактуре, являются свидетельством абсолютной власти Флобера над вдохновением и словом. Изумительная экономичность рассказа, краткое и верное описание персонажей, декорация, созданная несколькими мазками, – все свидетельствует здесь о совершенстве. Безупречность и чистота бриллианта. Тем не менее Флобер не уверен в своей работе. Он, как обычно, хочет знать мнение друзей. Большая часть принимает повесть благосклонно. Однако после чтения «Иродиады» у принцессы Матильды Эдмон де Гонкур язвительно помечает в своем «Дневнике»: «Безусловно, есть колоритные картины, изящные эпитеты, интересные находки; но сколько в этом водевильной изобретательности и маленьких современных чувств, прилепленных к этой сверкающей мозаике архаичных заметок! Это, кажется мне, несмотря на рев чтеца, лишь безобидная игра в археологию и романтизм».[621] Флобер, в свою очередь, строг к своим друзьям. Так, задетый успехом «Западни», он не упускает случая прилюдно напасть на принципы натурализма, которые исповедует Золя. Тот спокойно отвечает ему: «У вас было маленькое состояние, которое позволило вам многое преодолеть… Я же зарабатывал на жизнь исключительно пером, вынужден был пройти через всевозможные бесчестные писания, через журналистику, поэтому приобрел… как бы вам сказать… что-то от ярмарочного зазывалы… Я, правда, как и вы, смеюсь над словом „натурализм“, однако буду повторять его без конца, поскольку вещам надо давать название, дабы публика запоминала их».[622]
В марте «Три повести» отданы издателю. Кроме того, «Простая душа» и «Иродиада» должны появиться одна за другой в «Мониторе» и принести каждая автору по тысяче франков. «Легенда о святом Юлиане Милостивом» будет опубликована в «Бьен пюблик». Вселяет надежду и то, что все больше и больше молодых авторов посылают Флоберу свои произведения. А Виктор Гюго, «великий старик», хочет, чтобы он представил себя во Французскую академию. «Он без конца пристает ко мне с Французской академией. Ну уж нет! Нет!» – смеется Флобер. Книги друзей разочаровывают его. «Читали ли вы „Девку Элизу“ (Эдмона де Гонкура)? – спрашивает он у госпожи Роже де Женетт в том же письме. – Это очень сухо и бледно, „Западня“ рядом с ней кажется шедевром. Ибо есть в этих растянутых грязных страницах подлинная сила и несомненный талант. Появившись после этих двух книг, я прослыву автором для девиц-пансионерок». Закончив исправление корректур, он перечитывает письма, полученные в юности, и сжигает большую часть переписки с Максимом Дюканом. Потом в порыве щедрости и расположения дарит Эдмону Лапорту рукопись «Трех повестей» в сафьяновом переплете: «Вы видели, как я писал эти страницы, дорогой старина, примите же это. Пусть они напоминают вам вашего гиганта Гюстава Флобера».
16 апреля шесть молодых писателей – Поль Алексис, Анри Сеар, Леон Энник, Ги де Мопассан, Гюисманс, Октав Мирбо устраивают в ресторане Траппа обед, на котором официально провозглашают Флобера, Золя и Гонкура «тремя мастерами настоящего времени». «Вот и формируется новая армия», – помечает с удовлетворением Эдмон де Гонкур. Однако Флоберу совсем не нужно стоять во главе «армии». Он – индивидуалист и не может принять роль духовного лидера. Реализм, натурализм – ни одна из этих этикеток не отвечает его представлению о романе. Литературные псевдотеории Золя вызывают лишь его негодование. Одинокий человек в жизни, он хочет быть им и в Искусстве. Таким образом, в течение всего обеда, целью которого было назвать его главой течения, он в который раз убеждается в верности своего нежелания иметь школу.
«Три повести» выходят 24 апреля 1877 года у Шарпантье. Пресса принимает их восторженно, в отличие от «Святого Антония». Эдуар Дрюмон говорит о «чудесах». Сен-Валери в «Ла Патри» – «об удивительном сочетании точности и поэзии». Госпожа Альфонс Доде (которая подписывается Карл Штейн) в «Журналь оффисьель» – «о заслуженном и безусловном успехе». Теодор де Банвиль в «Насьональ» – о «трех абсолютных и совершенных шедеврах, созданных силой поэта, уверенного в своем искусстве, о котором следует говорить только с уважительным восхищением, достойным гения». Последний даже советует членам Французской академии всем корпусом отправиться к Гюставу Флоберу, «чтобы расстелить под его ногами пурпурный ковер». Один лишь Брюнетьер в «Ревю де Монд» смеет напасть на автора, заявляя, что «Три повести» – «самое слабое из написанного им», и видя в этом «знак слабеющего воображения». Это желчное замечание потонуло в криках восхищения «молодежи».
Публика принимает повести более сдержанно. Впрочем, выход книги скрашен политическими событиями. Все взгляды обращены к маршалу Мак-Магону, который только что отправил Жюлю Симону, председателю Совета, письмо, дезавуирующее его республиканские тенденции. Кризис заканчивается назначением 16 мая консервативного правительства, которое возглавляет граф Брогли. Однако общество взволновано. Говорят о предстоящем роспуске Палаты и новых выборах. «Шалости нашего современного Баярда (Мак-Магона) вредят всем делам! Литературе в их числе, – пишет Флобер одному другу. – Издательство Шарпантье, которое обычно продает триста томов в день, в минувшую субботу продало пять. Что касается моей бедной книжицы, то ей не повезло. Мне остается только затянуть потуже ремень».[623] Флобер рассчитывал на хорошую продажу, надеясь выйти из затруднительного положения. Он едва сводит концы с концами, а дела Комманвилей не улаживаются так, как хотелось бы. Таким образом, несмотря на безусловный успех у критиков и писателей своего времени, он заканчивает письмо на печальной ноте: «К неурядицам в общественных делах добавляются печальные личные. Мой горизонт черен». Для того чтобы успокоить себя, есть один метод: работа. Бувар и Пекюше ждут его в Круассе. Он в который раз пытается забыть жизнь в их обществе.
Глава XXI
Возвращение к «Бувару и Пекюше»
Новый сезон в Круассе начинается со вздохом облегчения. «Да, мой волчонок, – пишет Флобер Каролине. – Я так рад, что снова оказался в своем старом кабинете… Вчера вечером я наконец вернулся к „Бувару и Пекюше“. У меня в голове множество хороших идей. Всю медицину можно будет сделать за три месяца, если только я не двинусь с места. Дела, кажется, налаживаются, и, может быть, мы выберемся из стеснения и беспокойства… Как я жалею, котик, что ты в Париже. В Круассе так хорошо! Такой покой! К тому же не надо больше надевать сюртук! Подниматься по лестницам».[624] И некоторое время спустя ей же: «Два дня я усиленно работал. Временами эта книга ослепляет меня грандиозностью притязаний. Получится ли? Только бы мне не ошибиться, только бы вместо возвышенной она не получилась простоватой. И все же нет, не думаю! Что-то говорит мне, что я на верном пути. Но это либо безусловно так, либо совсем наоборот. Я повторяю любимые слова: „О! Мне ли не знать муку созидания“».[625] В июле 1877 года к нему в Круассе приезжает Каролина и «увлеченно занимается живописью». После уроков у Бонна она решила выбрать этот путь и зарабатывать, быть может, кистью, как дядя – пером. Флобер одобряет ее, не слишком в это веря. Несмотря на то что в доме племянница, он не снижает темпа работы. «Жизнь моя (суровая по сути своей) внешне тиха и спокойна, – пишет он принцессе Матильде. – Это жизнь инока и работника. Один день похож на другой; заканчивается одно – начинается другое чтение; белая бумага покрывается чернилами, я гашу лампу в полночь, незадолго до ужина плаваю, как тритон, в реке, и т. д. и т. д.».[626]
В его уединение приходит любопытная новость: королевский экс-адвокат Эрнест Пинар, который обвинял «Госпожу Бовари» в посягательстве на мораль и религию, сам – автор похотливых стихотворений. «Это меня не удивляет, – восклицает Флобер. – Нет ничего более грязного, чем эти представители судебной власти (их гениальное сквернословие для них столь же обычная вещь, как их платье)… Как Пинар мог возмущаться описаниями „Бовари“!»[627] Сильная августовская жара пробуждает в нем слабые сладострастные воспоминания, и он пишет своей дорогой госпоже Бренн: «Как мы далеки друг от друга; я не могу быть ласковым с вами, значит, буду говорить комплименты – та же ласка, только издалека… Вот так. Вы – красивая брюнетка, умная, утонченная, восприимчивая. Мне нравятся ваши глаза, брови, ваша добрая улыбка, красивые ноги и руки, ваши плечи, ваша манера разговаривать, особенность одеваться, ваши черные блестящие, словно у наяды, выходящей из волн, волосы; край вашего платья, носок туфельки, все…»[628] Когда в двадцатых числах августа племянница уезжает на лечение на воды в О-Бонн, он позволяет себе маленькие каникулы и отправляется в Сен-Грасьен повидаться с принцессой Матильдой. Там позволяет себе отдых, рано ложится спать, поздно встает, долго отдыхает после обеда и заканчивается это тем, что начинает смертельно скучать. «Я не развлекаюсь в Сен-Грасьене, отнюдь! – признается он Каролине. – Я ни на что не гожусь, едва меня вытаскивают из кабинета».[629]
Тем не менее он не торопится в Круассе. Его манит Париж, несмотря на то, что он так упорно защищается от него. В последние месяцы он стал плохо слышать, во рту осталось мало зубов, в углах губ появляется беловатая пена – следствие лечения ртутью. Он сознает это физическое разрушение и испытывает еще больше презрения к себе подобным. «То ли я становлюсь необщительным, то ли другие глупеют? – говорит он. – Не знаю. Но я теперь не переношу общество».[630] Тем не менее он заставляет себя пойти на похороны Тьера, затерявшись в толпе почетных приглашенных. «Я видел похороны Тьера, – пишет он Каролине. – Это было нечто невиданное и великолепное. Миллион людей под дождем с непокрытыми головами! Время от времени раздавался крик „Да здравствует Республика!“, потом „Тише! Тише!“, чтобы не подстрекать».[631] И уточняет госпоже Роже де Женетт: «Я не любил этого короля Прюдомов; что из этого! Он был гигантом по сравнению с окружающими. Кроме того, он обладал редкой добродетелью – патриотизмом. Никто так, как он, не представлял Францию».[632] Политические события не дают ему покоя. Он боится, как бы на предстоящих выборах большинство буржуа, из страха перед Гамбеттой, не стали голосовать за «этого болвана маршала». Что касается местного уровня, то ему в любом случае жаловаться не следует. После восьми лет ходатайств муниципальный совет сдался: у Луи Буйе будет свой фонтан и бюст у стены новой Руанской библиотеки.
Вдохновленный победой над глупостью чиновников, Флобер решает отправиться в новое путешествие в Нижнюю Нормандию с Лапортом, чтобы пополнить материалы для «Бувара и Пекюше». С посохом в руке, в мягкой шляпе, обмотав шею большим красным платком, чтобы уберечься от туманной сентябрьской погоды, он чувствует, что помолодел в предвкушении дружеской поездки. Переезжают из города в город, из деревни в деревню, осматривают замки, церкви, кабачки, объедаются, пьют, смеются, делают записи. «Встаем в шесть утра и ложимся в девять вечера, – пишет Флобер племяннице. – Весь день едем, чаще всего на маленьких открытых повозках, из-за чего лицо мерзнет от холода… Чувствуем себя прекрасно и не теряем времени. За столом развлекаемся только рыбой и устрицами. Лапорт очень предупредителен – какой хороший парень!»[633] И пять дней спустя ей же: «Это и есть край Бувара и Пекюше… Я увидел вещи, которые мне очень пригодятся. Словом, все идет хорошо. У меня довольное выражение лица и отличный аппетит, который пугает Валера (Лапорта). Единственное происшествие – мой разбитый монокль».
Вернувшись в Круассе, он переписывает заметки о путешествии и делится с Эмилем Золя своей тревогой: «Из-за этой чертовой книжищи я живу в постоянном беспокойстве. Значение ее будет ясно только в целом. Никаких кусков, ничего блестящего, и все время одна и та же ситуация, которую нужно рассматривать с разных сторон. Боюсь, как бы это не оказалось смертельно скучным».[634] Однако он равно обеспокоен будущим страны. Победа Мак-Магона на выборах, которые должны состояться через несколько дней, будет настоящей катастрофой! Но провинция, кажется, сомневается. «Баярд наших времен, этот знаменитый человек из-за своих поражений стал объектом всеобщего осуждения, – утверждает Флобер в том же письме. – В Легле (Орне), где я был позавчера, забросали портреты своих кандидатов дерьмом».
На выборах 14 октября 1877 года республиканская оппозиция получает на 120 мест больше. Мак-Магон дезавуирован, но остается на своем посту. «Всеобщее избирательное право (прекрасное изобретение) наделало дел!» – восклицает Флобер. Пережив это политическое волнение, он набрасывается на работу, просит Ги де Мопассана написать точные сведения об очертаниях нормандского побережья, продолжает читать «до потери зрения» научные и исторические труды, умоляет Лапорта помочь ему классифицировать записи и заключает накануне своего пятидесятишестилетия: «Какой труд! Временами чувствую, что раздавлен тяжестью этой книги».
Чтобы набраться сил, нет ничего лучшего, чем Париж. Один из его друзей, Аженор Барду, депутат от Пюи-де-Дом, назначен министром народного образования в кабинет Дюфора, сформированный 14 декабря 1877 года. Флобер несколько раз обедает в министерстве, прикрепив бант Почетного легиона в петлицу пиджака. Однако 18 января 1878 года ему предстоит более важная встреча. На обеде у Шарпантье, где он присутствует вместе с Эдмоном де Гонкуром, он завязывает разговор с Гамбеттой. «Обед закончился, – пишет Эдмон де Гонкур. – Флобер уводит Гамбетту в гостиную и закрывает дверь. Завтра он скажет: „Гамбетта – мой лучший друг“. Действие любого знаменитого лица на этого человека в самом деле удивительно. Ему просто необходимо приблизиться к нему, знаться с ним, добиться его внимания». Поскольку госпожа Роже де Женетт хочет знать его мнение об этом великом республиканском трибуне, Флобер признается не без некоторой гордости, что они почувствовали симпатию друг к другу: «Гамбетта (раз уж вы спрашиваете мое мнение о вышеупомянутом сире) показался мне на первый взгляд необычным, потом – рассудительным, потом – приятным и в конце концов очаровательным (именно так). Мы разговаривали с глазу на глаз двадцать минут и знаем друг друга так, как если бы виделись сто раз. Мне нравится то, что он не говорит банальных вещей и кажется мне человечным».[635] Зато ему не хватает слов, чтобы осудить абсурдность войны на Востоке: «Я возмущаюсь Англией, возмущаюсь настолько, что впору стать пруссаком! Ибо что же ей, в конце концов, нужно? Кто на нее нападает? Эти разговоры о защите ислама (что чудовищно само по себе) выводят меня из равновесия. Я требую во имя человечества, чтобы растолкнули Черный камень, чтобы пыль от него пустили по ветру, чтобы разрушили Мекку и осквернили могилу Магомета. Только это способно поколебать фанатизм».[636]
Выставка в Париже кажется ему ужасной, несмотря на то, что общий вид с холма Трокадеро восхищает его. Получив приглашение на празднование столетия Вольтера, он, несмотря на восхищение автором «Кандида», не собирается ехать туда, боясь встретиться с неприятными людьми. Он думает теперь написать роман, действие которого будет происходить при Наполеоне III. «Я, кажется, уже представляю его себе. Поначалу назову его „Парижское семейство“. Однако прежде мне необходимо освободиться от моих чудаков».[637] А для этого ему нужно одиночество Круассе.
«Наконец-то я вернулся к своим Ларам,[638] – пишет он 29 мая 1878 года Каролине. – Слава богу, меня ждали!.. Я приехал сюда в половине двенадцатого в страшный холод. Завтрак был готов. Жюлио (собака) прыгает передо мной, ласкается. С часа до трех я наводил порядок, потом до пяти спал. Теперь могу засесть за книгу». Погрузившись в работу, он удивлен тем, что Тэн и Ренан стремятся получить кресло во Французской академии. «Что может добавить им академия? Когда ты уже кем-то являешься, зачем стремиться стать чем-то?»[639] Он так взволнован и возмущен, что для того, чтобы забыть об этом, пьет ликер, «как католическая девица», и бикарбонат натрия. Испытывая денежные затруднения, он завидует Золя, книги которого расходятся так хорошо, что он только что купил себе дом в деревне. А он сам продолжает сражаться с интеллектуальными исследованиями двух своих чудаков. Явно у подобной книги нет никаких шансов на успех у публики. Для главы, которую он сейчас обдумывает, ему необходимо описание столовой в доме священника. Он просит Лапорта узнать об этом. Есть ли в ней «распятие, образ Отца Небесного?». Лапорт старается. Несмотря на то что он генеральный советник, он всецело и всегда находится в распоряжении Флобера. Благодаря его содействию Каролина получает заказ на копию портретов Корнеля кисти Минара и Лебрена. Эти холсты должны будут украсить отреставрированный дом в Пти-Куронн, в котором родился самый знаменитый руанский писатель. Еще один влиятельный друг Флобера – министр народного образования Аженор Барду. Флобер рассчитывает на его поддержку, надеясь наконец увидеть на сцене свою феерию «Замок сердец», которую не взял ни один театральный директор, и помощь в присуждении креста Почетного легиона Эмилю Золя. А поскольку министр не спешит, Флобер пишет с возмущением: «Что до моего товарища Барду, то он – п… Обещаю сказать ему это».[640]
В августе месяце с наступлением жары он, как обычно, вспоминает о женских соблазнах. И в эти минуты в его разгоряченном воображении всегда возникает образ г-жи Бренн. «Думаю, было бы очень приятно искупаться с вами в море, вдалеке от посторонних взглядов, – пишет он ей. – Отсюда – мечтания, поэтические картины, желания, сожаления и в конце грусть… Я представляю (так как вы купаетесь), представляю себе большую ванную со сводами, как у мавров, с бассейном посередине. Вы стоите на краю, одетая в большую рубашку из желтого шелка, и кончиком ноги пробуете воду. Паф! Рубашка упала, и мы плаваем рядом, недолго, поскольку в уголке стоит удобный диван, на который дорогая красавица ложится, и под шум воды… ваш Поликарп и его подруга проводят отличные четверть часа». Однако читает строгие проповеди о воздержании своему ученику Ги де Мопассану: «Вы жалуетесь на то, что женские зады скучны. От этого есть очень простое лекарство: забыть о них… Нужно – слышите, юноша? – нужно больше работать… Слишком много шлюх, слишком много гребли, слишком много упражнений! Вы рождены писать стихи – пишите же их! Все остальное – суета сует начиная с развлечений и здоровья. Зарубите это у себя на носу… Вам недостает принципов. Следует ли говорить, что они нужны. Спрашивается какие. Для художника есть только один – всем жертвовать ради Искусства. Он должен смотреть на жизнь, как на средство и не более того, и первое, от чего он должен отказаться, – от самого себя».[641]
Относясь с презрением к материальным условностям, он страдает из-за того, что его книги плохо расходятся. Шарпантье не думает о новых тиражах, а роскошное издание «Святого Юлиана», намеченное на зиму, не принесет автору много денег… Чтобы сократить расходы, Комманвили вынуждены продать свою квартиру в Париже, надеясь на единственное пристанище – маленькую квартиру Флобера. «Кончено! – пишет он. – На двери вывешена надпись „продается“».[642] Он рассчитывает на то, что Аженор Барду сделает важный заказ Каролине, и надеется даже, что благодаря снисходительности министра сможет получить почетное и доходное место для Лапорта. Но для себя не просит ничего. Он, кажется, перестанет себя уважать, если согласится на другой заработок вместо того, который очень нерегулярно приносит литература. Его упорство в работе раздражает Эдмона де Гонкура, который помечает в своем «Дневнике»: «Его произведения становятся превосходными не из-за затраченного на них времени, как думает Флобер, а из-за лихорадки, которая трясет его, когда он пишет. Что значат какое-то повторение или небрежность синтаксиса, если произведение ново, если замысел оригинален, если то тут, то там появляется эпитет или фразеологический оборот, которые дают только ему одному сто страниц безупречной прозы особенного качества». Этот вопрос сотни раз волновал этих двух людей. Несмотря на аргументы Гонкура, Флобер с пеной у рта защищает необходимость совершенной формы, единственно способной обеспечить равновесие, красоту и непреходящую ценность произведения. Однако споры на этих дружеских обедах часто приобретают менее возвышенный характер. «Сегодня вечером разговор заходит о дурном запахе от ног, из носа, изо рта, в котором Флобер находит удовольствие и расцветает, – пишет Эдмон де Гонкур. – Флобер очень приятный товарищ, если лидирует, даже в том, что постоянно открывает и закрывает окно, чтобы первому схватить насморк. Его веселый детский смех заразителен, а в ежедневном общении он приятно любвеобилен».[643]
В октябре Флобер, продолжая беспокоиться о безупречных материалах для «Бувара и Пекюше», едет в Этрета. Он встречает там свою старую подругу Лауру де Мопассан, мать Ги, и в отчаянии, видя, что она постарела, больна и почти ослепла: «Она больше не может переносить свет и вынуждена жить в темноте. Она кричит от света лампы. Это ужасно! Какими мы стали!»[644] Плохие новости следуют одна за другой: Шарпантье откладывает роскошное издание «Святого Юлиана», несмотря на участие Аженора Барду, постановщика для «Замка сердец» не находится, а лесопильня Комманвиля будет продана, судя по всему, очень невыгодно. Покупатели редки и нерешительны. «Когда ты оказался на дне пропасти, бояться уже нечего, – пишет Флобер принцессе Матильде. – Я плохо управлял своей лодкой, ибо слишком идеально относился к жизни; я наказан за это. Вот и вся загадка».[645] Эдмон де Гонкур, обеспокоенный бедностью друга, помечает 10 декабря: «Удручающие новости о бедняге Флобере. Он, кажется, полностью разорен; и люди, из любви к которым он разорился, будут упрекать его за сигары, которые он курит, а его племянница скажет: „Мой дядя – особенный человек, он не умеет противостоять ударам судьбы!“»
На самом деле Каролина далеко не безразлична к переживаниям дяди. Однако она сама на грани нервного расстройства. Они стартовали в одной лодке (он и она), которая дала течь. Из-за ошибки Комманвиля. «Я расстроен оттого, что вижу, как рядом со мной страдают те, кого я люблю, и оттого, что это мешает моей работе, – пишет Флобер принцессе Матильде. – Сияет солнце, а на земле и на крышах лежит снег. Я живу, как медведь в своей берлоге! До меня не доходит никакой шум, и, чтобы забыть о несчастьях, я изо всех сил тружусь. За четыре месяца сделал три главы, что при моей обычной медлительности удивительно».[646]
К Новому году госпожа Бренн, «дорогая красавица», посылает ему коробку шоколада. Он взволнован ее вниманием: «Вы, я чувствую, любите меня, и я благодарен вам от всего сердца». Но в письме, сопровождающем подарок, она дает ему совет искать достойную и хорошо оплачиваемую работу. Он возражает: «Прошу вас, дорогая моя, не говорите больше со мной о службе или каком-либо положении! Сама мысль об этом наводит на меня скуку или, точнее, унижает меня, понимаете?»[647]
Несколько дней спустя, поскольку она возвращается к той же теме, он говорит еще более откровенно: «Что касается места, должности, моя дорогая подруга, то я на это не соглашусь никогда! никогда! никогда! Это равнозначно тому, что он захотел бы мне подарить офицерский крест. Когда дела идут из рук вон плохо, можно жить в гостинице на тысячу пятьсот франков в год. Я скорее соглашусь на это, нежели получу хоть сантим из бюджета… Да и, по правде говоря, разве я способен занять должность, какой бы она ни была? Меня завтра же выставят за дверь за дерзость и неповиновение. Несчастье не сделало меня более уступчивым, наоборот! Я больше чем когда-либо неисправимый идеалист и скорее сдохну от голода и злобы, нежели пойду на самую незначительную уступку».[648] Его максима: «Почести бесчестят, звание унижает, должность отупляет». А между тем Альфонсу Доде признается: «Жизнь моя тяжела. Мне нужно быть сильным, как вол, дабы не сдохнуть».[649]
Он досадует на то, что доктор Фортен не дает ему принимать опиум, чтобы уснуть. Вечером после ужина он зовет Жюли, одетую в старое платье в черную клетку, которое когда-то носила госпожа Флобер. Он теряется от неожиданности. Ему кажется, что это мать вернулась на землю и занимается своими домашними делами. «Я думаю о матушке, да так, что на глаза наворачиваются слезы, – пишет он Каролине. – Вот и все мои радости».[650] 21 января продажа лесопильни откладывается, он снова пишет племяннице: «Мы не можем ничего говорить, ни строить какие-либо планы, даже на ближайшее будущее, до тех пор, пока не состоится продажа! Мне хочется, чтобы это произошло как можно скорее! Когда все кончится, у меня будут хоть какие-то несколько тысяч франков, которые позволят мне довести до конца „Бувара и Пекюше“. Стесненные обстоятельства, в которых я нахожусь, все больше выводят меня из равновесия, и от этой затянувшейся неизвестности я впадаю в отчаяние. Несмотря на огромное усилие воли, я чувствую, что не могу избавиться от тоски. Со здоровьем все было бы в порядке, если бы я мог спать. Но у меня постоянная бессонница; когда бы ни лег – поздно или рано, – засыпаю только в пять утра. А потом после обеда у меня все время болит голова… Жаловаться бесполезно! Но еще более бесполезно – жить! Какое у меня теперь будущее? Не с кем даже поговорить. Я живу совершенно один, как злобный дикарь». Ему хочется поехать в Париж, чтобы пополнить материалы, но Комманвили занимают его квартиру, а втроем там жить невозможно. «Здесь меня хотя бы ничто не раздражает, а там – как знать», – пишет в заключение он.
25 января, отправив письмо, Флобер упал на обледеневшей дорожке в саду, когда шел открывать дверь в ограде, и сломал ногу. Первое, что нужно сделать, – успокоить Каролину: «Боюсь, как бы „Нувеллист“ не поместил заметку, которая тебя взволнует. В субботу, поскользнувшись на обледеневшей дорожке, я вывихнул ногу, есть трещина в малой берцовой кости, но нога не сломана. Фортен (которого я ждал двое суток) хорошо лечит меня. Ко мне часто приезжает Лапорт и остается здесь на ночь. Сюзанна[651] ухаживает за мной. Я читаю и курю в кровати, придется пролежать полтора месяца… Когда мне сделают доску, чтобы писать в кровати, напишу тебе подробнее».[652]
Преданный Лапорт, несмотря на то, что является генеральным советником, присматривает за ним, остается время от времени ночевать в Круассе и даже под его диктовку пишет письма. Флобера трогает эта забота, он называет его «сестрой». В Круассе приходят послания, в которых выражается сочувствие. Флобер рад и в то же время раздражен: «Вчера я получил пятнадцать писем, сегодня утром – двенадцать, на них нужно отвечать или просить отвечать. Какие расходы на марки!» Но больше всего его возмущает «Фигаро», опубликовавшее информацию о случившемся: «Вильмессан посчитал, видно, что оказывает мне честь, доставляет удовольствие и служит мне. Как бы не так! Я во-о-о-змущен! Мне не нравится, когда публика что-то знает о моей особе. Скрывай свою жизнь (максима Эпиктета)»,[653] – пишет он Каролине.
Как только с ноги сходит опухоль, он надеется через пару недель сесть в кресло. Ему сделают «сапог из декстрина». Едва он надевает его, как начинается страшный зуд, который не дает спать. Во время бессонницы он только и думает, что о «проклятых делах». «Это так далеко от того, в чем я был воспитан, – пишет он племяннице. – Какая разница! Мой бедный батюшка не умел составить счет до самой своей смерти, а я не видел бумаги с печатью. Мы жили в таком презрении к занятиям и денежным делам! И под такой защитой, в таком благосостоянии!»[654] Когда ночью он закрывает глаза, начинаются кошмары: «Я полз на животе, а Поль (консьерж) оскорблял меня. Мне хотелось проповедовать ему религию (sic), но меня все покинули. Я был в отчаянии оттого, что ничего не мог сделать. И все еще думаю об этом. Только прекрасный вид реки меня немного успокаивает».[655]
Несчастья Флобера вызывают сочувствие у друзей. За несколько недель до этого у Тэна родилась хорошая идея. Узнав о том, что академик Сильвестр де Сасси, хранитель библиотеки Мазарини, умер, он подумал о Флобере, который мог бы получить это место благодаря поддержке Аженора Барду, министра народного образования. Это назначение обеспечило бы Флоберу достойное жалованье и хорошую служебную квартиру. Однако Флобер сомневается, раздумывает, а когда Аженор Барду в январе оставил пост из-за изменений, которые произошли в правительстве, дело и вовсе остановилось. В феврале за дело решают взяться друзья Флобера. Тайно совещаются Иван Тургенев, Эдмон де Гонкур, Альфонс Доде, Жюльетта Адан. Обращаются к Жюлю Фери, новому министру народного образования, и к Гамбетте, председателю Палаты.
3 февраля Тургенев едет в Круассе и умоляет Флобера проявить благоразумие: «Гамбетта попросил узнать, не согласитесь ли вы занять место г-на де Сасси: восемь тысяч франков и квартира. Ответьте». Взволнованный Флобер не спит всю ночь, взвешивает все «за» и «против» этого предложения. И утром, не выспавшийся, раздраженный, говорит Тургеневу: «Согласен!» Тургенев, удовлетворенный, уезжает. Однако, вернувшись в Париж, он, поразмыслив, отправляет другу следующую телеграмму: «Забудем это. Отказано. Подробности письмом. – Тургенев». На самом деле Гамбетта ничего не обещал. Встретив Тургенева у Жюльетты Адан, он даже дал понять, что против этого назначения. 15 февраля «Фигаро» публикует ироничное сообщение о встрече председателя Палаты и русского романиста. Читая статью, Флобер негодует. Тем более что уже успел узнать, что место было обещано его другу детства Фредерику Бодри, библиотекарю в Арсенале, зятю Сенара, председателя коллегии адвокатов, который некогда защищал «Госпожу Бовари». Тот, будучи депутатом республиканского большинства, старается устроить мужа дочери. И 17 февраля добивается положительного исхода дел. Флобер, прикованный к постели, задыхается от стыда и негодования. Не потому, что упустил завидное место (он скорее вздохнул с облегчением оттого, что не стал служащим), а потому, что друзья своим неловким усердием позволили всем узнать о его нужде и одиночестве. «Пишут о моей нищете! – говорит он племяннице. – И эти-то людишки жалеют меня, говорят о моей „доброте“. Как это жестоко! Как жестоко! Я этого не заслужил! Будь проклят тот день, когда в голову мне пришла роковая мысль поставить свое имя на обложке книги! Если бы не мать и не Луи Буйе, я бы ее не опубликовал. Как я теперь жалею об этом! Хочу одного – чтобы меня забыли, оставили в покое, чтобы никогда не говорили обо мне! Я сам себе жалок! Когда же я околею, чтобы мной больше не интересовались?.. У меня сердце разрывается от ярости, я не смогу перенести унижений… Что ж, поделом мне! Я был трусом, отступал от своих принципов (а они у меня всегда были) и наказан за это… Потеряно достоинство – главное в моей жизни… Чувствую, что посрамлен… Часто кажется даже, что не смогу больше писать. По моей бедной голове так долго стучали, что сломалась большая рессора. Чувствую, что разбит, и хочу только уснуть и не могу уснуть, так как ужасно чешется кожа. Да и зубы болят или скорее единственный зуб наверху, который остался у меня. Вот так-то! Грустно! Печально».[656]