Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Очерки Крыма - Евгений Львович Марков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет, я один, да старичок со мною, работник, — отвечал мне монах, заметно задетый за живое тем, что я смешал его с простым работником.

Несколько времени разговор наш держался на Афоне, на монашеской жизни. Кастельский пустынник говорил как-то натянуто, без желания и без умения, и постоянно сворачивал на другую тему.

Видно, что эта тема слишком прискучила ему и мало интересовала его. Но когда свели беседу на хозяйственные вопросы, монах наш совсем разошелся. Откуда взялась болтливость, русская сметка и наблюдательность. Сквозь сонную физиономию афонского инока незаметно проглянула здоровая и умная рожа какого-нибудь русского старосты. Болезнь винограда, сенокос, дороговизна припасов — увлекли пустынника, как и всякого грешного хозяина.

Он очень плакался на барсуков и диких коз, которые жрут по ночам виноград, и рассказал нам свою охоту на них.

Цены на красное вино заинтересовали его более, чем самый важный вопрос церковной догматики. А одного из спутников наших, опытного винодела, пустыннослужитель слушал с таким благоговением, как будто ему открывалась вдруг тайна достижения царства небесного.

Наш русский народ, кажется по преимуществу практик, по преимуществу не способен к умосозерцаниям и платонизму всякого рода. Даже, когда вопросы наши относились к Афонским горам, он и тут сумел придать рассказам своим тот хозяйственный, прозаически-расчетливый тон, который был вообще свойственен ему.

Этот старец, отрекшийся от сует мира, с весьма обстоятельными подробностями и не без зависти, рассказывал нам, как много разного добра собирает игумен Пантелеймонова монастыря и как мало дает он монахам.

Желая слышать от него о внутренней жизни монастырей, о настроении духа иноков, о красоте афонской природы, мы услыхали, взамен, отчетливую табель местных рыночных продуктов и цен на них. Лук, капуста, ржаная мука были у него на первом месте, при сравнительной оценке удобств той или другой монастырской жизни. Между прочим, он говорил, что прежде Афона долго жил в одной из русских лавр.

— Где же было лучше? — спросил я.

— Да как вам сказать? Для души-то, оно, положим, там лучше, ну, а для тела будто бы здесь!

И тон его голоса ясно показал нам, какая из двух категорий жизненных удобств заслуживает его искреннее одобрение.

Мы все предполагали, глядя на его тихое, домовитое хозяйство, что он донельзя доволен своею участью: независимый, здоровый образ жизни, прекрасная природа и необходимая степень довольства — все, чего может желать человек, тем более монах, — дано ему в этой зеленой пустыньке.

Но на поверку оказалось, что отец-инок считает себя весьма несчастным: труды его просто каторжные; холодно, голодно, ничего нет, никто не помогает.

Мы хотели упомянуть о море, о скалах, но он их-то и выставил, как главные неудобства.

Сапоги изобьешь, шляясь к ключу, вниз да вверх, по скалам; а с моря ветры холодные, туманы.

Владельца, отдавшего монастырю имение, инок наш считал чуть не личным оскорбителем и притеснителем своим и беспощадно ставил ему на счет все то, чего не достает его имению.

Видно, он на своем Афоне позабыл старую русскую пословицу: "Дареному коню в зубы не смотрят".

Отдохнув в келье, мы попросили инока проводить нас к знаменитым Темир-хапу, о которых я уже говорил.

Беседа в келье навела меня на грустные мысли о нашем национальном характере.

Всегда всего мало, всегда все дурно, и ни одного шага к большему, к лучшему, эта ругня для ругни, это органическое недоброжелательство ко всем, соединенное с полнейшею собственною распущенностью — явление далеко не случайное. Если монаху неудобна кастельская пустынька, то я не знаю, где ему будет хорошо.

Для духа, который способен со страстностью и искренностью отдаться идеалам вечной жизни и разорвать свою связь с миром, для него это трижды блаженный уголок! Древние пустынножители, монахи-поэты, монахи-страдальцы, монахи-молитвенники, бежали в такие уголки издалека и вопреки всему. Здесь они обретали то, по чем томился дух их, подавленный суетным шумом и возмущающими неправдами мира.

Здесь над ними было теплое голубое небо, усеянное звездами, всегда открытое молящемуся взору; здесь кругом была тихая, свежая, прекрасная природа, смиряющая страсти, целящая душу и тело, природа, покорная первобытным законам своим, невозмутимым, не возмущающая. Здесь ждали их горы, с которых молитве ближе до неба, и до которых не достигало дыхание греха, пресмыкавшегося на земле.

Здесь готово им было море, этот вечный собеседник-философ, в котором, как в беспредельной книге мудрости, размышление черпает неисчерпаемую пищу… Тишина, здоровье, труд и свобода — с этими дарами не страшна пустыня…

У Темир-хапу мы простились с афонским иноком. Сам Темир-хапу оказался грудою беспорядочно накинутых друг на друга каменьев, или, вернее, утесов.

Нельзя себе представить, чтобы это было делом человеческих рук. Скорее это поток камней вырвался из кратера Кастели или обрушился с крайних утесов ее. Вообще, весь склон Кастели к морю усеян такими обвалами камней, впадающими в море, как ручьи. Между ними замечаются и несомненные развалины огромных стен; но главные потоки камней все-таки — следы геологических переворотов.

Лес густой и яркий, с самыми красивыми природными беседками, группами, альковами, маскирует эти громадные каменные водопады и приобретает через них такой характер дикой живописности, которую не часто встречаешь даже в лесах Южного берега. Что ни шаг, то что-нибудь новое, оригинальное. Разнообразие отдельных лесных картин делает путешествие по этой части берега особенно занимательным.

Тропинка скоро пошла по великолепному карнизу скалы, висящему над морем.

Слева лес со своими пахучими и цветущими лианами, со своими друидическими камнями, убранными, как бархатом, зеленым мхом, лес, глядящий на нас своими черными нишами, полными сырости, краснеющий гроздями теребинта и ягодами кизила; справа, глубоко внизу — скалы и камни, засорившие в течение веков всю сплошь окраину моря.

Предание говорит, что камни эти насыпаны по велению царицы Феодоры, чтоб сделать берег недоступным для кораблей. Но мир не родил еще таких цариц, которые бы могли устраивать подобные насыпи. Тут не только громадные камни, но и целые обрушившиеся скалы.

Они опоясывают море на многие версты, вдоль всех изгибов Южного берега, далеко за пределы царства полумифической царицы. Волны шумят в темном лабиринте этих камней, даже в спокойное время.

В бурю здесь подымается дикая пляска пены и волн. Татры называют такие обвалы морского берега, большею частью, бурунами. В них гнездятся крабы, раковины пателли, говорят, даже змеи. Леса фукусово заполняют воду кругом их и между ними.

Мы искали теперь один из таких обвалов, известный под называнием Камыш-буруна.

В каменистом, безводном уголке нашем он славится прекрасною, всегда холодною водой, которая просачивается к морю, сквозь трахитовые и известковые толщи Кастели.

Хотя жар давно спал, и мы шли в прохладных лесных тенях, освежаемые дыханием моря, однако пить хотелось смертельно. Мы спустились к Камыш-буруну по целому хаосу камней; в самом низу, почти в уровень моря, в чистенькую ямку из голышей, звеня падала ледяная струя горного источника.

Среди сухих обломков сланца и трахита, оживляемые соседством воды, роскошно разбросались кусты ежевики, обсыпанной яркими ягодами, и полевые цветы. Они окружали цветущим и колыхающимся венком прозрачный бассейн, в который упадал ключ.

Было уже недалеко от дома, и мы, напившись, присели отдохнуть и полюбоваться вечером на море.

Единственная нимфа Камыш-буруна — девятилетний мальчуган с белыми откровенными зубами; он спустился с бочонком и кружкой из Боши-ера, через ограды и камни, за водою. Камыш-бурун он считает своим владением, и его никто у него не оспаривает.

Он проворно, как белка, прыгал в своих подкованных башмаках по острым и огромным камням, ни разу не оступившись и не пошатнувшись. Он ведет войну на них с крабами, рыбами и змеями.

Маленькие черные крабы, одни не больше паучка, другие с лягушку, осыпают обыкновенно все камни, пограничные с водою. Они так чутки и зрячи, что не дадут вам приблизиться на пять шагов: при первом звуке вашего сапога начинается тревожная беготня и скатывание с камня в воду. Бочком да бочком, они так проворно забирают лапками, как будто их сдувает ветром. Подошли, — и уж камень голый.

Но ундина Камыш-буруна знает, где искать их, и без малейшей церемонии вытаскивает их пригоршнями из подводных щелей в камнях.

Пресмешно смотреть, как искусно и тщательно он сковывает их злые клешни своими привычными пальчиками и увертывается от их щипков.

Мы сидели на хаотической груде обвала, над морем, в котором тихая волна колыхала густые леса фукуса, и любовались на догоравший вечер, а этот удалой дух гор стоял в кустах поспевающей ежевики, опутавшей родник, со своим бочонком и кружкою, и весело смеющимися зубами, и пугал нас рассказами о живущих здесь огромных и толстых змеях с красным пузом: как они пьют кровь из маленьких птичек, какую он ловит здесь вкусную рыбу, как обижают его тятю ежи и барсуки, лопающие виноград, и как они ходили с тятею на Кастель искать лисицину нору.

Он хвастался перед нами Кастелью, и морем, и барсуками точно так же, как своим бесстрашием, словно действительно все, что мы видели кругом, было в полновластном господстве его, этого крошечного дикаря.

Судакские горы на далеком горизонте — где холодели и темнели, где тепло вспыхивали зарею; родник Камыш-буруна звонко урчал за ежевикою в свой каменный бассейн, и наивная болтовня хохленка так незаметно сливалась с тихим плеском прибоя и с журчанием ключа.

XI. В горах и лесах

Значение древнего Алустона. — Корбеклы. — Внутренний быт татар. — Буковые леса. — Чаиры. — Татарский скот. — Въезд на Чатыр-даг.

Алушта должна была всегда считаться важным местом. Алушта — это ворота с моря, с Южного берега, внутрь полуострова. Титаническая каменная стена, которая тянется от Балаклавы к Отузам, и которую фланкируют титанические редуты, вроде Аю-дага и Парагильмена, обрывается над долинами Алушты. Бабуган, Урага, Паратла исполинскими контрфорсами подпирают этот край стены… По другую сторону долины — отвесный обрыв, тысячи в четыре футов, зачинает собою новый ряд сплошных укреплений, идущих к Феодосии.

Этот обрыв, источенный и изрезанный сверху стихиями, кажется сооружением рук человеческих. Башни, зубцы, статуи смотря на вас с вершины; огромная каменная женщина сидит, закутанная в чадру, высоко над бездною. Солнце нигде не играет так капризно и так очаровательно, как на красноватых, голых изломах Демерджи. В Крыму нет горы красивее и громаднее на вид. Она кажется оттого особенно большою, что перед вашими глазами весь подъем ее, от пяток до макушки, от глубокой зеленой долины, где копошится деревня Демерджи, до резных утесов, купающихся в холодной синеве. За Демерджи идет высокая Караби-яйла, а далее горы уже сильно понижаются. Понижаются тоже и на запад от Алуштинской долины. Бабуган, Урага, Чатыр-даг, Демерджи — вот центр и высочайший пункт крымских твердынь. Чатыр-даг имеет более 5000 футов; Бабуган столько же если не более, Ялтинская Яйла немного менее.

А между тем, высочайшие пункты около Алупки, например, Ай-Петри, не доходят до 4000 ф.

Алуштинские долины образуются двумя речками, которые разделены невысоким перевалом. Улу-узень и Демерджи-узень… По низовью второй речки идет почтовая дорога, подымающаяся потом через Шумскую гору, на лесные крутизны, прилегающие к Чатыр-дагу и идущая в Таушан-базар.

По долине Улу-узень идет крутая дорога, через татарскую горную деревню Корбеклы, прямо на Палат-гору. Палат-гора (то есть Чатыр-даг) не связана ни с одной из каменных стен, защищающих Южный берег. Она стоит, отступив назад, в провале Алуштинской долины, отдельным редутом, обстреливающим проход. От этого положения Чатыр-дага, Алуштинские долины служат как бы отдушником или вентилятором, через который воздух степи прорывается к морю, а морской воздух в степь. В самом деле, в Алуште как будто постоянный сквозной ветер. Если из Чолмекчи, спрятанного в теплой пазухе гор, взберешься в Алушту, чувствуешь значительную разницу в температуре, хотя расстояние не более двух верст.

Оттого, может быть, так часто страдают алуштинские сады и виноградники, особенно во время таяния чатыр-дагских снегов. Чатыр-даг дышит прямо на Алушту, и холодные испарения его льда проносятся как раз над плодоносными долинами Узеней. Прокопий, византийский историк, упоминает, что Юстиниан возобновил замок Алустон. Стало быть, в VI столетии уже были там развалины древнейшего укрепления.

Легенды, занесенные в монашеские хроники, говорят об Алустоне, как о важной прибрежной твердыне. Иначе и быть не могло. Колонисты глубокой древности, бесстрашные обследователи и посельники черноморских берегов, основавшие Пантикапею, Феодосию и Херсонес, не могли, мне кажется, обойти такого важного пункта, как Алушта. Алушта дает ключ ко всему Южному берегу. Из нее так же легко пройти береговою дорогою в Судак, как и в Балаклаву; из нее же главный, почти единственный в восточной цепи гор путь внутрь полуострова. Чтобы запереть кочевникам доступ к морю и к колониям, необходимо было владеть алустонскими долинами. Кроме того, Алушта лежит в глубине значительной бухты, которой устье обращено на юго-восток; корабли могут удобно приставать к ней, особенно могли в прежнее время, когда береговые скалы менее засоряли море своими обломками, и когда корабли были с более плоским дном и небольшого размера.

В таких укромных уголках более всего любят селиться заморские пришельцы.

Что Алуштою действительно дорожили владельцы берега — это доказывают остатки укреплений. Собственно Алустон, укрепление, замок Алустон, сохранился яснее многих развалин древнего Крыма. Три высокие башни, будто расколотые молнией, уцелели своими наружными половинами почти до самой вершины. Целы и остатки стены. Татары заполнили всю площадку холма, господствующего над обеими речками, и тесная куча их саклей жмется теперь между обглоданных остовов башен и стены. Многие сакли сложены только наполовину из камней развалин, остальное прямо заменяется старою стеною. Только этим удобством постройки можно себе объяснить, почему татары взобрались вдруг в Алуште на высокий холм, когда их всегдашний вкус влечет их в долины и балки. Не знаю, как смотрят они на остовы башен, осеняющие их жилища. Что они рухнут очень скоро — в этом нельзя сомневаться; что, рухнув, они завалят пол деревни — это также, вне всякого сомнения. Поистине, нужно быть истинному мохамеданину, чтобы так бесстрастно ждать неминуемой катастрофы. Алустон, служивший посредствующим звеном между укреплениями собственно Южного берега и берега судакского, подававший руку с одной стороны Кастели, с другой стороны — Чобан-куле (башня пастуха), в то же время начинал собою ряд крепостей, защищавших приходы из степи.

У подножия Демерджи, как раз над долиною, до сих пор видны остатки довольно обширной крепости, называемой татарами Исарчик (исарчик значит вообще крепость). Предание говорит, что и на вершине Демерджи, во время генуэзцев, стоял замок. Это не было необходимо, хотя и было возможно. Гораздо несомненнее, что сплошная стена с укреплениями шла по восточной цепи Яйлы и переходила на Чатыр-даг. Проезжая буковые леса на юго-западных скалах Чатыр-дага, мы видели вполне уцелевшие обрывки стены. Татары в Корбеклы называют эту Стену Таш-хабах, что значит камена стена, и приписывают ее построение Темир-Аксаку. Именем же Темир-Аксака называются многие места на Караби-яйле, где заметны стены. Ясно, что предание приписывает Темир-Аксаку устройство всей оборонительной стены. Но именем Темир-Аксака называется в русских летописях знаменитый Тимур, или Тамерлан, а стена построена, как указывают византийские историки, не в конце XIV или начале XV столетия, а еще в VI веке.

Этою стеною преграждался путь степовникам в алуштинское ущелье. Исторические разыскания, основываясь главным образом на Прокопии, обыкновенно приписывают императорам Анастасию и Юстиниану постройку крепости и стен Южного берега. Бесспорно, что они могли и должны были укреплять его. Но, кажется, что задолго до Юстиниана, и даже до Рождества Христова, должны были быть здесь подобные постройки. Кто видел своими глазами многие крымские развалины, тот не может отделаться от мысли приписать их народу, несравненно менее образованному и менее избалованному, чем византийцы VI века. Иногда развалин носят совершенно циклопический характер. Скорее их хочется прикинуть таврам или киммерийцам, первобытным обитателям Крыма; несомненно, так же, что и готы, жившие с IV столетия на Южном берегу, должны были принять участие в этих постройках. Малочисленный остаток готского племени, отказавшийся идти к Дунаю вместе со своими собратами, спасался в горах Южного берега от натиска гуннов, а потом от разных наследников их по степи; естественно им было заменять недостаток личных сил стенами, башнями и недоступными пещерами. Одни и те же развалины могут служить памятником многих народов.

Этим только и можно себе объяснить, почему на вершине Кастели, вместе с очевидными остатками зданий образованного народа, попадаются развалины грубых циклопических шалашей из камня, сложенных насухо. И греки, и тавры одинаково понимали, что в данном месте нет пункта неприступнее Кастели, и благочестивой царице Феодоре, с ее монахами и сановниками, поэтому не было никакого повода отказаться от места, в котором прежде могли укрываться скотоподобные дикари. Археологические исследования о Крыме, может быть, грешат именно тем, что добиваются слишком односторонних выводов, и что они не столько руководятся естественным течением исторических событий, сколько тем или другим отрывочным показанием летописца.

На Чатыр-даге едут долиною Улу-узень. Это громадный ореховый сад. Орехи тут такие, каких вы не увидите, читатель, в другом месте. Иногда кажется, что четверть десятины покрыта ветвями одного дерева. Не знаю, есть ли деревья с более обширным лиственным покровом; по моим измерениям, некоторые сучья протягиваются тут на 20 аршин параллельно земле; недоумеваешь, какою силою держатся они? И эти сучья толщиною в хорошее дерево. Под шатром их, высоко приподнятым и вместе тенистым, от густоты больших листьев и многочисленности ветвей, поместилось бы несколько татарских хат. Вид ореховых деревьев необыкновенно красив и оригинален. Листья правильно-яйцевидные, очень большие и очень яркие; орехи висят среди них чуть не гроздями и с первого взгляда похожи на наши незрелые яблоки.

Кто не видал ореховых садов, тот не имеет понятия об одном из удивительнейших растительных организмов; я смотрел на них с большим удовольствием и с большим удивлением.

Корбеклы лежит уже значительно выше Алушты, на подъеме к Чатыр-дагу. Это последняя, самая возвышенная деревня, выше — одни леса.

Корбеклы — голая татарщина; даже Алушта перед нею Европа. Из Алушты въезжаешь в Корбеклы, как из Симферополя в Бахчисарай. Ручей, составляющий главную улицу всякой горной, татарской деревни, бежит здесь довольно быстро навстречу лошадиным копытам, и подъем нельзя назвать очень легким. Только в горах, и притом в каменных горах и еще в таких жарких горах, как горы Крыма, человек способен понять, что значит для жизни вода. Ручей — здесь синоним всех удобств. Без ручья, поселение невозможно, потому что о колодцах, в этих трахитовых и сланцевых глыбах, трудно думать. Земля, где бежит ручей, стоит всегда в несколько раз более всякой другой.

Татары ищут ключей, как золота, и дорожат ими, как золотом. Они выстораживают всякое мокрое местечко в стенке скалы и разрабатывают его мало-помалу в ключ.

В горах вы не увидите лужи, из которой бы не сделано было бассейна в несколько уступов. Капля по капле, но все-таки наливаются эти скудные цистерны, а со временем родник успевает совершенно прососаться сквозь горную породу, и тогда ручей вам готов. Татары имеют такое же чутье подземной воды, как золотопромышленники чутье рудоносных жил. С необыкновенным искусством и терпением они сберегают воду и отводят ее на свои плантации и сады. Как бы высоко ни встретили вы табачную плантацию, будьте уверены, что она аккуратно орошается водами ближайшего ручья. Часто вы найдете на большой высоте прудки и каменные водохранилища с самодельными шлюзами, которые периодически питают всю окрестность своими водными запасами. Надобно видеть веселую суетню и торопливую деятельность хозяев, когда придет их черед, и вода, скрытая Бог весть где, хлынет по канавкам к их огородам и садам. Татарин — маэстро орошения и проведения вод. Поэтому же сам он так высоко ценит благодеяние оводнения.

Устроить на дороге фонтан — это высшая земная добродетель; оттого устроители фонтанов считают необходимым поместить на нем свое имя. Оттого же на фонтане, как на святыне, вы почти всегда найдете высеченным какое-нибудь изречение Корана.

Наконец мы и в самом Корбеклы; ручей бежит уже не один. По сторонам его не то землянки, не то шалаши бобров. Вернее, и то и другое. В самом деле, трудно изобрести более диогеновскую систему постройки. Хаты так низки, что не надеешься войти в них прямо; до половины они в скале, остальное, большею частью, сплетено из хворосту и плотно смазано сверху глиною; дверочки — просто дырочки; окон почти совсем нет; такие блиндажи, может быть, и удобны в окопах крепости, но очень удивляют здесь, на горе, среди такого обилия леса. Интереснее всего крымские трубы. Крыша настоящая восточная, плоская и гладкая, как плита; с горы съезжают на них совсем с лошадью и даже с мажарою. Сверху она крепко убита глиною и, вероятно, не протекает даже в сильные дожди.

На ней всегда является особенного рода ручной каток, которым ее, при нужде, убивают плотнее. Я, со своей стороны, нахожу весьма экономным такое обращение кровли разом в балкон, в столовую, в сушильню и в улицу. Это даже необходимо в горах, где крыша единственная плоскость. Когда солнце не печет, нет ничего приятнее, как отдыхать на этой плоской кровле; особенно хорошо, должно быть, спать здесь в звездную летнюю ночью Я понимаю, почему старики мусульмане любят удаляться сюда на солнечном закате и, разостлав свой маленький коврик, обращаться с неслышною молитвою к далекой Мекке. На гладкой плоскости крыши стоит по одному, по два глиняных шалаша: это трубы. Они придают деревне наружный вид бобрового поселения. Такие же хворостяные, густо смазанные глиною шалаши, стоят у изб и посреди двора. Это печи для хлеба. Хотя кругом лес, хотя мы высоко на горе, однако заметно, что и здесь единственная забота человека сыскать прохладу. И она здесь действительно отыскана. Свет, по-видимому, не особенно нужен татарам; вероятно, их домашние занятия не сложны и немногочисленны. Татарин дома почти исключительно на своем войлоке. Лето так длинно, зима так коротка, работы в виноградниках и садах так много, что двор поневоле делается домом.

Сухой, каменистый грунт поддается обработке, только разрыхляясь зимними дождями. Поэтому вся зима проходит в перекопках и пересадках. Сбор винограда, давление вина продолжаются до глубокой осени. Я нарочно входил в некоторые хаты. Женщины обращаются к вам совершенно свободно и радушно, особенно старые; лицо не закрывают, как степные татарки, и только молоденькие девушки немного «стыдятся», то есть закрываются рукавом, когда вы пристально глядите на них, а иногда, пожалуй, спрячутся за угол. Но эта же история происходит и в наших русских избах. Наряд женщины довольно характерен, но не особенно красив: они носят на голове низенькие круглые шапочки с плоским дном, часто расшитые золотом и всегда очень яркие; волосы заплетены во множество тоненьких косичек, висящих змейками по плечам; от трехлетней девочки до седой старухи все заплетают так волосы. Голова — самая восточная часть всего наряда: остальная одежда довольно похожа на нашу: длинный, в обтяжку бешмет с узкими рукавами, и широкие шаровары, падающие на ступни. Лица совершенно европейские: белые, правильные, иногда красивые; глаза, исполненные темного огня, и тенистые ресницы. Особенно дети близки к нашим. В них нет, по-видимому, ни капли монгольской крови. Когда вспомнишь про многие обычаи южнобережных татар, свободу их женщин, почитание некоторых христианских праздников и памятников, их любовь к оседлым занятиям, и сопоставишь эти данные с их наружным видом, то не можешь не убедится с первого же взгляда, что эти так называемые татары, так же близки кавказскому племени, как и мы сами.

В хатах был прохладный полусумрак и замечательная чистота. Крепко убитый земляной пол был тщательно выметен; всякая посудина была или на полочке, или где-нибудь у места. Нигде не валялось ничего без пути.

Насиженных, належанных углов, в которых плодятся тараканы и клопы, и без которых не обойдется истинная русская изба, здесь совсем нет. Русскому человеку без такого привычного гнезда может даже показаться неприятно. В комнатах, в разных местах, лежат войлока; но, по-видимому, их переносят куда придется или куда захочется. Определенных спален не видно.

Но страннее всего для русского глаза — совершенное отступле¬ние от святого завета старины, от незыблемых распорядков еды и молитвы, установленных предками. Нет красного угла с иконами, нет лавок по стенам, солонки и ширинки на столе, — к татарину зашел, непременно думает русский человек. И вы видите, что он думает довольно верно. Отдельных комнат для женщин я не находил; без сомнений, их и не бывает у южнобережских татар. Женщины вполне приветливые к проезжим, показались мне злыми ругательницами в отношении своих домочадцев. Старухи кричали и грозились из-за пустяков на крошечных ребят, как настоящие ведьмы. Непонятный для меня и неприятный язык их придавал еще более сварливости тону их речи. Мужчины были, напротив, вполне спокойны и не обращали ни малейшего внимания на хриплую брань своих старух. С таким равнодушием хозяин проходит мимо беснующейся цепной собаки, твердо уверенный, что она не укусит его.

Мы побывали сначала в нескольких простых татарских хатах, у кузнеца, у мясника; хотелось побывать у зажиточного татарина. Ос¬ман, проводник наш, пригласил заехать к его приятелю Селямет-Бею; уже одно прибавление к имени титула бея указывает на некоторую привилегированность положения. Это не дворянин, не мурза, а что-то среднее: зажиточного поселянина со значением, с дворянскою роднёю, называют обыкновенно беем; вероятно, и происхождение его дворянское, я не знаю наверное. Селямет-Бей встретил нас любезно: лошадей приняли, нас ввели в парадную комнату. Идея ее та же, как и всякой татарской хаты: возможность лежать в тени; комнатка низенькая, темная, но просторная; маленькие окна смотрят на галерею, нигде нет окон прямо на Божий свет. Весь пол в чистых разноцветных коврах, вдоль всех стен низенькие, сплошные, восточные диваны с подушками; они повыше наших подножных скамеечек. Круглый столик в углу той же высоты, просто доска на полу. Над диванами, кругом стен, такие же сплошные полки; тут же все богатство хозяев, вся их кладовая: ярко вычищенная оловянная посуда, платья хозяйки, опрятно сложенные. Сафьянные терлики, пояса тонкого серебряного филиграну, дорогие шапочки для головы, обложенные червонцами, словом, все, что есть в доме парадного.

Надо объяснить образцовою честностью татар этот оригинальный обычай раскладывать самые дорогие веши в приемной комнате, без замка, прямо на открытых полках. Хозяин, жирный татарин с лоснящимся красивым лицом, в мягких желтых мештах, которые он снял у порога, в куртке с позументами, смотрел барином. Он с полным достоинством усадил нас на диваны, усадил туда же друга своего Османа и начал с нами беседовать через его посредство. На низеньком столике поставлен свежий чернослив, на полу курильница с углем. Осман спросил длинную трубку и преважно стал курить, не обращая на нас ни малейшего внимания. Я спросил пить, принесли кружку с каким-то молочным питьем; хлебнул — такая гадость: как будто жидкое кислое молоко, немного протухшее, смешанное с мелом и разбавленное водой; едко и кисловато. Однако для приличия я выпил еще глоток, не зная, куда выплюнуть его. Это была язьма, кислый овечий творог с водою. Это любимое питье татар; при нем они не смотрят на воду; Осман накинулся на нее с такою жадностью, что хозяин был крайне доволен; он три раза наполнял ему кружку. После я видел, что татары, особенно чабаны, истребляют его невероятные количества; они уверяют, что ничто не утоляет так жажды.

Пришли посмотреть на нас рабочие Селямет-Бея: овчары, садовники. Они были одеты очень бедно и грубо, все в буйволовых сандалиях, которые оставляли все за порогом; но все они держали себя так же независимо, с таким же достоинством, как Осман и Селямет. Сказали тихо: сабан-хайрес, и уселись спокойно на диван, рядом с хозяином; один из них стал есть поставленный на стол чернослив с такою уверенностью, будто его поставили именно для него. Селямет не обращал на них внимания; видно было, что все это в обычае. Через несколько минут принесли кофе, но уже не в татарских чашках, а в русских стаканах; это меня несколько огорчило. Впрочем, он был с гущей и без сливок. Пришел молодой брат Селямета, одетый франтом, но, конечно, босой; на нем, поверх татарской куртки, была какая-то люстриновая накидка на городской манер. Это меня окончательно скандализировало. При разговоре Селямет и особенно цивилизованный брат его, обнаружили большой конфуз, что не знают ни слова по-русски; они смотрели на Османа, как на особенного счастливца, как на сверхъестественный талант, и не могли скрыть своего завистливого изумления, слыша, как бегло объяснялся он с нами. А Осман тут-то и задавал тону.

"Без русской речи татарин — дурак!", — передал нам через Османа брат Селямета, юный поклонник симферопольской цивилизации и городских бульваров. Когда мы вышли полежать на галерее, с которой была отлично видна вся деревня с террасами ее крыш и с живыми изваяниями, стоявшими на них, из окон других комнат, еще более темных, с хихиканьем и, прячась друг за дружкою, высматривали на нас женщины Селямета; одна из них была в нарядном бешмете, молода и красива: на смеялась и пряталась больше всех. Я несколько раз ловил взор ее больших пугливых глаз, но Селямету, кажется, это не нравилось, и он старался обратить мое внимание на другие предметы.

Прощаясь, мы, по совету нечестивого Османа, предложили Селямету деньги. Признаюсь, мне было очень совестно платить за гостеприимство, и я был вполне уверен, что мы оскорбим этим Селямета. Но как же стало скверно на душе, когда толстый бей принял от нас рублевую бумажку и поблагодарил нас, как христаславящий будочник. Вот тебе и татарское гостеприимство и патриархальная жизнь!..

Чем выше вы поднимаетесь в гору, тем дальше и шире видно море. Горы, которые стояли над вашей головою, когда вы были у моря, делаются дном глубоких долин, когда вы поднимаетесь в высший горный пояс; а этот высший пояс, в свою очередь, кажется неизменною приморскою плоскостью, когда вы взберетесь на какой-нибудь великан с именем. Только это последовательное изменение отношений между горами разной высоты и только пот, струящийся с вас при наблюдениях этого изменения, убеждают вас в действительной высоте и действительном расстоянии гор.

Природа наделила человека даром, вместе и дорогим и презренным — даром ограниченности. Он ничего не может обнять и постиг¬нуть во всей целости и полноте; его наука есть архив отрывочных документов, сшитых наудачу и на живую нитку; его искусство есть ряд лоскутков с изображением крошечных уголков мира. Его внут¬реннее миросозерцание ограничено таким же магическим непрохо¬димым кругом, как и созерцание внешнее.

Умственный горизонт мудрейшего человека, все-таки, есть гори¬зонт человека, и кажется нам широким потому, что превосходит наш собственный на несколько дюймов. Самый смелый и богатый дух в состоянии только уразуметь роковую границу и возмутиться против ее существования.

Прометеи, Манфреды и Фаусты — только мятежники, но не по¬бедители. Какое бы великое горе ни обрушилось на нас, какое бы безмерное счастье ни осенило нас — мы все-таки остаемся сущест¬вами, слепленными из глины. Мы чувствуем одни кончики этих при¬коснувшихся к нам огромных крыл, одну за одною все точки их про¬тяжения.

Мы не можем созерцать божества иначе, как в образе несгораемой купины или в образе голубя.

Фауст падает в изнеможении при появлении духа земли. Нам не по силу все то, что не человек и не человеческое. Точно также и с явлениями природы. Мы только отвлеченным соображением постигаем громадность океана и высоту горных масс. Мы никогда не видим, не ощущаем их. Мы видим их по клочкам, по маленьким порциям сообразно размеру наших духовных желудков, и уже из клочков, силою отвлечения, строим идею целого.

Океан и озеро для нашего взгляда одинаково беспредельны. Но, разумеется, что в этом бессилии часто спасение наше. Взвесивши практически все шансы жизни, согласишься помириться на этих мещанских условиях, не столько почетных, сколько покойных.

В картинах и гравюрах Калама читатель, наверное, не раз наслаждался необыкновенною игрою лесных теней на светло-серых пнях и стволах самых капризных очертаний. Признаюсь, я не раз удивлялся, откуда брал Калам эти прекрасные, никогда мною невиданные стволы? Наконец, я нашел ответ: в первый раз в жизни я въезжал в буковые леса.

Нам, жителям ракитового царства, простительно незнакомство с этим весьма обыденным деревом Европы.

После горячего голубого зноя сверху и раскаленного острого камня внизу, вы вдруг вплываете незаметно в глубь тихого лесного мо¬ря… Вы движетесь среди невообразимых серых колоннад, охваченные кругом зеленою колыхающейся сеткою, равно необозримою… Высоко над вами и далеко вокруг вас дышат миллионы зеленых уст и мерцают миллионы золотых глаз… По стволам, по земле, по листве, по вас самих, бесшумно перепалзывает что-то дрожащее, мигающее и осеняющее. Тихо на мягком дне этого живущего моря…

Ковры сухих листьев выстлали широкие, покойные лощины, кото¬рые неглубокими чашами идут вниз и вверх от дороги. В этих мягких и безмолвных лощинах растут прекрасные деревья, о которых я говорю.

Много есть на свете прекрасных деревьев, и много прекрасного есть в каждом дереве для человека, у которого есть орган для чувства прекрасного. В сфере этой деревенской красоты не забудьте бука. Красота бука совсем оригинальная. Она почти вся в стволе, в пне. На Чатыр-даге есть буки в два или в три обхвата; они, наверное, помнят генуэзцев и первых сподвижников Батыя, если еще не жили при таврах. Ствол таких стариков особенно живописен: вам кажется, что целый букет стволов сросся вместе, перевившись и перепутавшись.

Округленные наплывы древесины, странные повороты и сочетания ветвей, толстых, как деревья, темные дупла, наконец, изгибы таких же толстых и таких же серых корней, которые со всех сторон лезут из земли, горбами и клубами, будто семья удавов, придавленных землею — вот что преимущественно мне понравилось в буке. Почти всегда он растет при глыбе дикого старого камня, с которым кажется нераздельным: так схож их цвет, стушеванный мохнатыми лишаями, которыми тот и другой обильно обрастают, и так тесно обнимают камень, врастая во все его трещины, жилистые корни. Лист бука самой простой формы, без вызубрин, без складок и вместе такой же железистый, как лист дуба, вполне идет к его мощному стволу. Кроны распростерты густыми, широкими шатрами, высоко наверху, и маститые стволы стоят довольно редко друг от друга, всякий видный и доступный сам по себе, как подобает благородной расе. Оттого в буковом лесу вместе и очень тенисто, и видно далеко кругом…

Эту просторную сень особенно оценишь, путешествуя по горам в горячий полдень. Кавалькада всадников и всадниц, в разноцветных костюмах, с белыми развевающимися повязками на шляпах, рассеявшись по прихотливым скатам лесной дорожки, то воинственными группами, то одинокими мирными путниками, мелькает сквозь стволы и чрезвычайно оживляет ничем ненарушимую торжественную тишину горного леса.

Но глаз, радуясь на эти веселые краски и на эти красивые фигуры, искал другой красоты, не столь ему знакомой. Эти прохладные рощи, пребывающие в таинственном молчании, как священные дубравы языческих богов, приподнятые так высоко в горные пространства над последними обиталищами человека, не лишены жизни. Сюда укрываются, тревожимые охотниками и людскими хозяйством, вечные аборигены гор и лесов — олени и козы. Их несложная, бесхитростная жизнь неслышно течет под этими мирными шатрами буков. Они здесь наслаждаются тем счастием, которое человек отнимает и у себя, и у животных: наслаждаются покоем, прохладою, красотою природы и любовью. Здесь, с зари до зари, пасутся они, счастливые дикари, не знающие ни прошедшего, ни будущего, со своими самками и телятами; здесь они растут, любятся и плодятся. Жары их угоняют выше в гору, холода — опять гонят поближе к равнине. Пастухи говорили мне, что часто встречают целые семейства оленей, штук по 15, по 20 в стаде.

Вот этой-то, еще мало знакомой, красоты я ждал, проезжая спешно, по бесконечным галереям серых стволов… Ждал, что вот-вот где-нибудь на пустынной полянке увижу сквозь эти стволы группу встрепенувшихся ветвисторогих головок с черными дикими глазами и по том быстрый, как молния, взмах звонких ног. Но чтобы дождаться этого несравненного зрелища, мало проехать несколько верст по лесной дороге. Хотя убивать оленей здесь строго воспрещено, однако записные охотники не стесняются законов. Именно около Чатыр-Дага съезжаются в свое время любители этого благородного кровопролития.

Иногда прерывались буковые леса, и зеленые травянистые террасы открывались на пути.

Они лежали тысячи три футов над поверхностью моря, и прохлада воздушного слоя сказывалась роскошною луговою растительностью. Точно вы въехали в благословенные, черноземные пастбища Малороссии. Знакомая яркость трав, знакомые цветы, знакомая равнина — среди скал, сухости и чуждой флоры — заставили сердце весело засмеяться… Видно, как волка ни корми, а все в лес смотрит! Впрочем, как сердцу не смеяться… С этих свежих лугов, окаймленных с одной стороны живописными купами, рощами и сплошными лесами бука, с другой стороны открывается вид, каким не всякому доставалось любоваться. Огромные горы, обросшие лесом, как густою травою, волнами, шатрами и пирамидами, теснятся у подножия нашей яркой равнины.

Изза них поднимаются другие, высочайшие горы с голыми хребами и макушками. Тонкий синий туман, признак той дали, которой человек не способен различать в высоких горах, все гуще и гуще оттеняет эти волнующиеся хребты, по мере отхода их к морю. Темно-зеленая пирамида Синаб-дага у базиса своего плавает в тумане, как остров на воде. Партла резко отделяется теперь от матовой зелени Биюк Ураги, заслоненной прозрачным, знойным туманом.

Кастель рисуется на фоне моря, маленькая и далекая, глубоко внизу. Только море, как небо, то же самое. Ярко и нежно-синее, оно поднимается высоким горизонтом к синему небу. Никогда еще я не видал так много моря, такой огромный обхват его. Холм Алушты выступал мысом в эту яркую синеву, и ее белые татарские домики резко выделялись из зелени садов… Хотя лошадь бежала довольно скоро по ровному лугу, я не отрывал глаз от широкой, ни с чем несравнимой панорамы гор, лесов и моря, развернувшейся под моими ногами.

Между тем, прекрасные душистые чаиры провожали нас справа. Лес то подходил к дороге круглыми полуостровами, то отливал к самым подножиям голых утесов, на которые еще предстояло нам подниматься. У чаиров и у опушек иногда встречались нам уединенные стада буйволов. Черные, как железо, и крепкие, как железо, они лежали в грязи полуиссохших дождевых луж и изумленно следили за нами, вытянувши шеи. В другом месте, таком же уединенном, встретилось стадо коров. Их никто не сторожил и об них никто не заботился. Охранял их длинный, седлистый от старости бугай со свирепыми глазами, налитыми кровью. Он стоял в стороне от своего сераля, ближе к дороге; при нашем приближении, он нагнул к земле свой короткий упрямый лоб и сердито стал взрывать копытами землю. Нужно думать, что волк не поживится в этом стаде.

Вообще отношение крымских хозяев к своему скоту не лишено занимательности. Делается понятным, как образовалась эта бесконечно выносливая и бесконечно умеренная порода, которую мы называем крымской лошадью. Татарин живет еще во многих отношениях на девственном лоне природы. Как из жилища своего он норовит сделать только чисто выметенную землянку, нисколько не устраняя от нее ее природных свойств, так и со скотиною своею, он обращается со строгой простотою матери-природы. Летом "под каждым кустом ей готов и стол и дом", а зимою, как зимою; что же делать! он не в силах изменить вре¬мен года. И лошадь, и корову, и овцу он пускает круглый год на волю. Овцу с чабаном, благо на одного можно прикинуть целую тысячу, а корову и лошадь просто под защитой Мохамеда.

Летом иногда месяца четыре сряду хозяева не видят табунных лошадей. Они бродят по лесам и горным оврагам, поедая сначала траву, потом листья, взбираясь все выше и выше, по мере высыхания трав. Редко табун сойдет с гор в гости к хозяину, попросит у него с голодухи сенца посвежее, повидается с родным двором и опять в лесные пустыни! Коровы ведут такую же независимую кочевую жизнь. Только дойные раз в день являются к обычному доенью. Когда хо¬зяину понадобится лошадь или корова из стада, ему стоит не мало труда сыскать их. Горский образ жизни сделал крымскую лошадь и крымскую корову истинными горцами. Крымская корова легко перепрыгивает заборы и карабкается по скалистым крутизнам, как коза; лошадь и подавно. При этих привычках нелегко предвидеть, куда заведет их в течение летних дней дух предприимчивости и голодухи. Оттого вы увидите тропинки в самых, по-видимому, недоступных местах лесных гор. Их пробивает частью сам скот, а еще больше татары, его отыскивающие. Чтобы не потерять надолго след своего стада, хозяева по временам ходят на разведки и в общих чертах, стало быть, все-таки следят за его кочевкою. Этот патриархальный, дешевый способ содержания скота возможен только при патриархальной честности татарского нрава. Я почти не слыхал жалоб на покражу, а отбившиеся лошади иногда отыскивались очень далеко.

Экономическая теория, laissez faire, liassez passer, не может достигнуть более блистательного применения; может быть, эти гражданские права крымского скота навели бы на размышление некото¬рых ярых любителей бюрократической опеки.



Поделиться книгой:



Регистрация