Как это ни печально, я вынужден Вас разочаровать. Ваши пламенные речи в защиту природы не произвели на меня ни малейшего впечатления. Я родился, живу и умру в городе (хуже того, в нашей уродливой столице Лиме) и выбираюсь за его пределы очень редко, исключительно по работе или семейным делам, и неизменно с глубоким отвращением. Я не отношусь к обывателям, заветной мечтой которых становится домишко где-нибудь на южном берегу, где можно проводить отпуск и выходные в непристойной близости с песком, соленой водой и толстыми брюхами себе подобных. Мучительное еженедельное зрелище повального bien pensant[13] эксгибиционизма — самая отвратительная примета нашего стадного общества, лишенного духа индивидуализма.
Могу предположить, что вид коров, мирно пасущихся на лугу, или козочек, объедающих кустарник, волнует Ваше сердце и погружает Вас в экстатическое состояние, подобное тому, что испытывает подросток, впервые узревший обнаженную женщину. Что же до меня, то быка я предпочитаю видеть на арене, отданным на милость мулете, шпаге и прочим орудиям тавромахии; корову — разделанной и зажаренной на решетке, поданной на тарелке в виде бифштекса с жгучими приправами в сопровождении хрустящей картошечки и свежего салата; а козочку — мелко нарубленной и хорошо замаринованной, а потом поджаренной с корочкой — это, на мой вкус, одно из лучших блюд бесхитростной креольской кухни.
Я рискую оскорбить Вас в лучших чувствах, однако мне известно, что Ваши соратники — очередной коллективистский заговор — считают или, по крайней мере, вот-вот начнут считать, будто все без исключения представители фауны, от малярийного комара до полосатой гиены, кобры и пираньи, обладают бессмертной душой и должны пользоваться гражданскими правами. Буду с Вами откровенен: для меня звери и птицы представляют исключительно кулинарный, эстетический и отчасти спортивный интерес (хотя любители лошадей существа столь же презренные, сколь вегетарианцы; постоянное трение тестикул о седло постепенно превращает наездника в кастрата). Мне, безусловному стороннику сексуального разнообразия, ни разу не приходило в голову заняться любовью с курицей, индюшкой, обезьяной, кобылой или любой представительницей животного мира, а те, кто практикует подобные вещи, представляются мне по сути своей — только не принимайте это на свой счет — своего рода дикой разновидностью защитников природы, готовых в любой момент встать под знамена Брижит Бардо (кстати, в юности она мне нравилась) и отправиться на борьбу с натуральными шубами. Хотя в моих грезах время от времени возникает образ нагой женщины, простертой на постели в окружении котов, мысль о том, что в Соединенных Штатах живут шестьдесят три миллиона домашних кошек и пятьдесят четыре миллиона домашних псов, пугает меня гораздо больше, чем весь ядерный арсенал, расположенный на территории бывшего Советского Союза.
И коль скоро подобные чувства вызывает у меня вся четвероногая и крылатая фауна, можете вообразить себе, с каким раздражением я встречаю любое упоминание о девственных лесах, тенистых рощах, прозрачных родниках, глубоких долинах, заснеженных вершинах и прочих красотах. Все это природное сырье имеет для меня значение и оправдание лишь как материал для городской цивилизации, пригодный для обработки и переработки — можно сказать, даже для денатурализации, хотя я предпочел бы вышедший из моды термин «гуманизация», — писателем, художником, кино- или телеоператором. Дабы избежать непонимания с Вашей стороны, добавлю, что я готов отдать жизнь (это, разумеется, гипербола, и толковать ее буквально не стоит) за тополя Полифема, миндальное деревце, пустившее корни в «Уединениях» Гонгоры,[14] плакучие ивы эклог Гарсиласо,[15] медовый запах над подсолнухами и пшеницей Ван Гога, но не пошевелю и пальцем, чтобы отстоять никому не нужный сосновый бор, на месте которого хотят построить кемпинг, или потушить лесной пожар, хоть в Перу, хоть в Сибири, хоть в Альпах. Природа, не преображенная кистью или пером, природа как таковая, с москитами, крысами, тараканами, блохами и болотной тиной, — враг того, кто знает толк в изысканных наслаждениях, заботится о личной гигиене и любит хорошо одеваться.
Пора переходить к выводам. Боюсь — хотя и не слишком, — что, если напасть, которую Вы называете чумой урбанизма, распространится по всей земле, если на месте лесов и полей воцарятся небоскребы, бетонные мосты, асфальтовые дороги, регулярные парки, искусственные пруды, каменные площади и подземные парковки, если вся планета покроется цементным панцирем и превратится в сплошной город без границ (наполненный, само собой, книжными магазинами, библиотеками, музеями, ресторанами и кафе), ваш покорный слуга, homo urbanus[16] до мозга костей, не слишком сильно опечалится.
В силу вышеперечисленных причин, я не пожертвую Ассоциации хлорофилла и навоза, которую Вы представляете, ни одного сентаво, а, напротив, сделаю все, что от меня зависит (а зависит от меня немногое, не пугайтесь), чтобы Ваше движение никогда не достигло своих целей, а буколическая философия, которой Вы придерживаетесь, бесславно погибла в столкновении с эмблематическим предметом культуры, которую я почитаю, а Вы ненавидите, а именно: под колесами грузовика.
В одиночестве своего кабинета, пропитанного утренней сыростью, дон Ригоберто повторял наизусть только что встретившуюся ему фразу Борхеса: «Адюльтер — плод нежности и самоотречения». И тут же перед глазами его предстало письмо, пылкость которого не потускнела от прошедших лет:
«Лукреция, милая,
Прочитав это письмо, ты наверняка удивишься и, скорее всего, станешь меня презирать. Что ж, так тому и быть. Если существует хоть один шанс на миллион, что ты примешь мое предложение, я должен испытать судьбу. К счастью, в письме можно кратко и внятно изложить то, что при встрече потребовало бы многочасовых разговоров со страстными объяснениями и выразительными жестами.
С тех пор как я (после того как ты меня отвергла) перебрался из Перу в Соединенные Штаты, моя жизнь складывается довольно успешно. За десять лет я сумел дорасти до управляющего на крупном массачусетском заводе по производству электрического оборудования. Будучи талантливым инженером и успешным предпринимателем, я пришелся ко двору в этой стране и вот уже четыре года пользуюсь всеми правами американского гражданина.
Дело в том, что я решил отказаться от должности и продать свою долю акций за шестьсот тысяч долларов, а если повезет, немного дороже. Мне предложили место ректора в ТИМ (Технологическом институте штата Миссисипи), учебном заведении, которое я когда-то окончил и в котором у меня сохранилось немало связей. Сегодня треть его студентов составляют Hispanics (то есть выходцы из Латинской Америки). Зарабатывать я буду вдвое меньше, чем сейчас. Но это не важно. Зато я смогу участвовать в формировании нового поколения, которое будет определять судьбу наших Америк в двадцать первом столетии. Мне всегда хотелось преподавать в университете, и если бы ты согласилась стать моей женой, я вернулся бы в Перу и взялся бы за преподавание.
«К чему все это? — спросишь ты. — Неужели Модесто спустя десять лет решил завести старую песню?» Сейчас объясню, моя дорогая.
Перед переездом из Бостона в Оксфорд, штат Миссисипи, я решил дать себе неделю отпуска и потратить сто тысяч из шестисот, вырученных от продажи акций. Кстати, это будет мой первый и последний настоящий отпуск, ведь я, как тебе известно, больше всего на свете люблю работать. Job[17] — вот мое единственное хобби и главное развлечение. Однако, если все пойдет как я задумал, эта неделя должна стать исключением. Я не планирую традиционный круиз по Карибскому морю и не собираюсь валяться под пальмами на гавайском пляже, наблюдая за серфингистами. Мне предстоит нечто совершенно особенное и глубоко личное: осуществление давней мечты. Тут-то и появляется главная героиня моей истории: ты. Я знаю, что ты замужем за весьма достойным лимским кабальеро, вдовцом и управляющим крупной страховой компании. Я тоже не одинок: жена моя американка, она врач из Бостона; я счастлив, насколько можно быть счастливым в браке. Я не прошу тебя разводиться и в корне менять свою жизнь. Я лишь предлагаю провести со мной эту удивительную неделю, волшебную неделю, о которой я мечтал всю жизнь, а теперь получил возможность прожить наяву. Поверь мне, ты ни на мгновение не пожалеешь, если согласишься разделить мою мечту. Обещаю.
Мы встретимся в субботу, семнадцатого, в нью-йоркском аэропорту Кеннеди; ты прилетишь Люфтганзой из Лимы, а я — из Бостона. Лимузин отвезет нас в «Плазу», в давно забронированный, украшенный цветами сюит.[18] У тебя будет время отдохнуть, сходить в парикмахерскую или в сауну, сделать покупки на Пятой авеню в двух шагах от гостиницы. Вечером мы отправимся в Метрополитэн слушать «Тоску» Пуччини: Лучано Паваротти исполнит партию Каварадосси, а дирижировать Симфоническим оркестром Метрополитэн-Опера будет сам маэстро Эдуардо Мюллер. После спектакля мы поужинаем в «Ле Сирк», где ты, если посчастливится, сможешь увидеть Мика Джаггера, Генри Киссинджера или Шэрон Стоун. Завершим вечер среди шума ресторана «У Режины».
«Конкорд» вылетает в Париж в воскресенье в полдень, так что рано вставать нам не придется. После трех с половиной часов полета — довольно скучных, если не считать завтрака по рецепту Поля Бокюза,[19] — мы засветло прибудем в Город Света. Оставив вещи в «Ритце» (вид на Вандомскую площадь гарантирован), мы сможем погулять по мостам через Сену, наслаждаясь мягким сентябрьским теплом: если верить путеводителю, это лучшее время года, и дождь бывает не слишком часто. (Я не смог получить прогноз относительно количества осадков в Париже в это воскресенье, поскольку НАСА готово отвечать за капризы погоды лишь на четыре дня вперед.) Прежде я никогда не бывал в Париже и ты, насколько мне известно, тоже, так что на пути от «Ритца» к Сен-Жермен нас ждет немало удивительных открытий. На левом берегу (набережная чем-то напоминает Мирафлорес) расположено аббатство Сен-Жермен-де-Пре, где мы послушаем «Реквием» Моцарта и попробуем шукрут в эльзасской таверне «У Липпа» (что это за блюдо, я не знаю, но если в него не входит чеснок, мне должно понравиться). После ужина ты наверняка захочешь как следует отдохнуть, чтобы во всеоружии встретить полный новых впечатлений понедельник, поэтому на вечер мы не станем планировать ни дискотеку, ни бар, ни прогулку до рассвета.
Наутро мы отправимся в Лувр, чтобы выразить почтение Джоконде, позавтракаем в «Клозери-де-Лила» или в «Куполь» (весьма снобистские рестораны на Монпарнасе), днем нырнем ненадолго в Центр Помпиду[20] и наведаемся в Марэ, который славится дворцами восемнадцатого века, а в последние годы еще и сборищами геев. Выпьем чаю в кафе «Маркиз де Севинье» и вернемся в отель принять душ и немного передохнуть. Вечером нас ждут весьма легкомысленные развлечения: аперитив в гостиничном баре, ужин в ультрасовременном «Максиме» и под конец паломничество в храм стриптиза «Крэйзи Хоре Салун», где как раз запустили новое ревю «Ну и жара!» (Билеты заказаны, места зарезервированы, мэтр и швейцары заранее получили весьма щедрые чаевые и готовы устроить все по первому разряду).
Лимузин, поменьше, чем в Нью-Йорке, но элегантный, с шофером и гидом, доставит нас утром во вторник в Версаль, полюбоваться на дворцы и парки Короля Солнце. Перехватим что-нибудь типично французское (боюсь, это будет бифштекс с картошкой) в бистро по дороге, и до начала оперы («Отелло» Верди с Пласидо Доминго, разумеется) ты успеешь побродить по магазинам на улице Фобур-Сент-Оноре[21] недалеко от нашего отеля. Затем — из соображений чисто визуального и социологического характера — мы устроим себе нечто вроде ужина в «Ритце»: престиж в сочетании с изысканным обслуживанием — dixit[22] экспертами — сполна искупают невообразимую скудость меню. По-настоящему поедим после оперы, в «Ля Тур Д'Аржан», с видом на Нотр-Дам и Сену, в водах которой отражаются огни мостов.
В среду, в полдень, с Сен-Лазарского вокзала отходит Восточный экспресс в Венецию. Целые сутки нам придется поскучать, хотя, если верить тем, кто пускался до нас в это захватывающее путешествие по железной дороге, изучать географию Франции, Германии, Австрии, Швейцарии и Италии, не покидая вагонов, в которых купе, рестораны и даже туалеты выдержаны в стиле belle epoque,[23] не только полезно, но и приятно. Я собираюсь захватить с собой роман Агаты Кристи «Убийство в Восточном экспрессе» на испанском и английском, чтобы воскресить в памяти подробности старой драмы. Как гласит рекламный проспект, к ужину au chandelles[24] принято выходить в вечерних туалетах.
Окна нашего люкса в отеле «Чиприани», расположенном на острове Джудекка, выходят на Гран-Канал, площадь Сан-Марко и причудливые башенки собора. Я заказал гондолу, и агентство обещало предоставить самого образованного (и любезного) гида во всем водном городе, готового потратить утро и день четверга на то, чтобы показать нам площади, церкви, монастыри, мосты и музеи с небольшим перерывом на ланч — ты любишь пиццу? — на террасе кафе «Флориан», в окружении голубей и туристов. Мы закажем аперитив — божественный напиток под названием «Беллини» — в отеле «Даниэли», а поужинаем в баре «Гарри», воспетом в бессмертном романе Хемингуэя.[25] В пятницу мы посетим Лидо[26] и отправимся в Мурано, жители которого с незапамятных времен выдувают удивительно красивое стекло (принося свои легкие в жертву традициям предков). У нас останется куча времени, чтобы накупить сувениров и полюбоваться на виллы, построенные великим Палладио.[27] Вечером на острове Сан-Джорджо будет концерт — I Musici Venetti[28] — барочной музыки, венецианской, разумеется: Вивальди, Чимароза и Альбинони. Ужин состоится на террасе отеля «Даниэли» под ясным ночным небом, «подернутым звездным пологом» (я вновь цитирую путеводитель), с видом на огни Венеции. Попрощаемся с городом и Старым Светом мы с тобой, милая Лукреция, по-современному: на дискотеке «Черный кот», где собираются взрослые, подростки и старики, объединенные любовью к джазу (сам я к нему равнодушен, однако на то и волшебная неделя, чтобы попробовать что-то новое).
На следующее утро — день седьмой, слово «конец» на черном экране — придется встать рано. В десять мы вылетим в Париж, чтобы не опоздать на «Конкорд» до Нью-Йорка. Над Атлантикой мы тщательно переберем в памяти все наши впечатления, чтобы отобрать самые достойные и запомнить их навсегда.
В аэропорту Кеннеди (самолеты в Лиму и Бостон вылетают почти одновременно) мы простимся навсегда. Едва ли наши пути пересекутся вновь. Я никогда не вернусь в Перу и не думаю, что ты в один прекрасный день решишь заглянуть в забытую богом дыру на дальнем Юге, в октябре этого года вступит в должность единственный в стране ректор-латиноамериканец (остальные две тысячи пятьсот сплошь гринго, африканцы и азиаты).
Приедешь? Билет ждет тебя в лимском офисе «Люфтганзы». Отвечать на мое письмо не нужно. Семнадцатого сентября я буду ждать в условленном месте. Твое присутствие или отсутствие станет ответом. Если ты не приедешь, я выполню нашу программу в одиночестве, представляя, что ты путешествуешь со мной, воплощая в жизнь мечты и капризы, которыми я тешил себя все эти годы, думая о женщине, которая разрушила мою жизнь и которую я никогда не забуду.
Едва ли нужно объяснять, что я вижу в тебе только попутчицу. Я даже надеяться не смею, что во время нашего путешествия ты станешь — право, не знаю, к какому эвфемизму прибегнуть — делить со мной ложе. Лукреция, родная, мне будет вполне достаточно, если ты разделишь мою мечту. Я заказал в Париже, Нью-Йорке и Венеции двухкомнатные номера с отдельными ключами, однако, если этого недостаточно, ты вольна взять с собой кинжалы, топоры, револьверы и даже нанять телохранителей. Впрочем, все эти меры совершенно ни к чему: твой добрый Модесто, скромняга Плуто, как меня называли в юности, не посмеет пойти дальше, чем в те годы, когда я мечтал только о нашей свадьбе и не решался взять тебя за руку в темноте кинозала.
До встречи в аэропорту Кеннеди, или прощай навсегда, Лукре.
Дона Ригоберто охватила дрожь. Что ответила ему Лукреция? С негодованием отвергла возмутительное предложение? Или поддалась соблазнителю? В молочном утреннем свете дону Ригоберто померещилось, что картины на стенах ожили и вместе с ним с тревогой ожидают развязки.
Это приказ твоего раба, любимая.
Ты ляжешь ничком перед зеркалом на кровать, покрытую расписанными вручную шелками из Индии или индонезийским батиком с нарисованными круглыми глазами, нагая, разметав по подушкам длинные черные волосы.
Ты согнешь в колене левую ногу. Склонишь голову на правое плечо, разомкнешь губы, сожмешь правой рукой край простыни, опустишь ресницы и притворишься спящей. Вообразишь, что с потолка на тебя льется дождь из разноцветных бабочек и рассыпается вокруг золотой пылью.
Кто ты?
Естественно, Даная Густава Климта.[29] Не имеет значения, кто на самом деле позировал для этого полотна (1907–1908); художник видел тебя, догадывался о тебе, предчувствовал твое появление на свет спустя полвека, по другую сторону океана. Он писал героиню древнего мифа, а получилась женщина из будущего, любящая супруга и нежная мачеха.
В тебе, как ни в одной другой женщине, дивная пластика, присущие лишь ангелам легкость и чистота соединились с земным богатством форм. Я преклоняюсь перед упругостью твоих грудей и тяжестью бедер, прославляю твое лоно, этот о двух колоннах храм, под сенью которого я готов покаяться и принять любое наказание за свои грехи.
Ты одна властна над моими чувствами.
Бархатистая кожа, сладкий сок диких трав, неувядающая красота, проснись, посмотрись в зеркало, скажи: «Я любима и почитаема, как никакая другая, я прекрасна и желанна, как прохладная влага для изможденного путника, бредущего по пустыне».
Лукреция-Даная, Даная-Лукреция.
Это мольба твоего господина, о моя рабыня.
— Моя секретарша позвонила в «Люфтганзу»: твой билет ждет тебя, — сообщил дон Ригоберто. — Туда и обратно. Первым классом, как и было обещано.
— Милый, я правильно сделала, что показала тебе письмо? — встревожилась донья Лукреция. — Ты не сердишься? Мы ведь поклялись ничего друг от друга не скрывать, вот я и решила, что ты должен знать.
— Все верно, моя королева, — торжественно произнес дон Ригоберто, целуя руку своей супруги. — Я хочу, чтобы ты поехала.
— Ты хочешь, чтобы я поехала? — Донья Лукреция недоверчиво улыбнулась, помрачнела и снова улыбнулась. — Серьезно?
— Это моя просьба, — повторил дон Ригоберто, целуя ей пальцы. — Сделай это для меня. Право же, почему бы и нет? Программа, конечно, весьма вульгарна и отдает вкусом нуворишей, однако ни в воображении, ни в чувстве юмора твоему инженеру не откажешь, а для его круга это редкость. Ты отлично проведешь время, дорогая.
— Даже не знаю, что сказать, Ригоберто, — взволнованно проговорила донья Лукреция. — Это очень любезно с твоей стороны, но…
— Я это делаю из эгоистических соображений, — признался ее супруг. — Согласно моей философской концепции, эгоизм — подлинная добродетель. Благодаря твоему путешествию я получу новый опыт.
По глазам и голосу дона Ригоберто Лукреция поняла, что он говорит серьезно. Женщина отправилась в путешествие и на восьмой день вернулась в Лиму. В аэропорту Корпак ее встречали муж с огромным букетом, завернутым в целлофан, и Фончито, который держал плакат «С возвращением, мамочка!». Оба нежно расцеловали ее, дон Ригоберто, чтобы помочь жене справиться с волнением, забросал ее вопросами о погоде, таможне, разнице во времени и джетлаге,[30] старательно избегая чувствительных тем. По дороге в Барранко донья Лукреция получила подробный хронологический отчет о делах в конторе, школьных успехах Фончито, а заодно о меню всех завтраков, обедов и ужинов за время своего отсутствия. Дом сиял чистотой. Хустиниана, не дожидаясь конца месяца, перемыла окна и подстригла живые изгороди в саду.
Вечер ушел на распаковывание чемоданов, ответы на звонки подруг, жаждавших узнать, как прошла поездка за покупками в Майями (такова была официальная версия) и прочую рутину. Донья Лукреция раздала подарки мужу, пасынку и домработнице. Дону Ригоберто достались французские галстуки и итальянские рубашки, а Фончито пришел в восторг при виде джинсов, кожаной куртки и спортивного костюма. Хустиниана примерила поверх фартука лимонно-желтое платье и осталась им вполне довольна.
В тот вечер дон Ригоберто, против обыкновения, не стал долго нежиться в ванне. В спальне было сумрачно, тусклый ночник освещал лишь две классические гравюры Утамаро,[31] на которых широкоплечий мужчина и хрупкая женщина в широких кимоно цвета грозовых туч совокуплялись среди циновок, бумажных фонариков и крошечных фарфоровых чашек на фоне пейзажа с кривым мостом над изогнутой рекой. Донья Лукреция лежала под одеялом, не нагая, а завернутая в новый шелковый пеньюар, — купленный и опробованный во время путешествия? — достаточно широкий, чтобы скрыть соблазнительные изгибы тела. Дон Ригоберто обнял жену и крепко прижал к себе, чтобы почувствовать ее всю. Потом он принялся с ненавязчивой нежностью целовать ее лицо, медленно приближаясь к губам.
— Если ты не захочешь рассказывать, я пойму, — солгал он, лаская ей ушко кончиком языка и тщетно пытаясь скрыть нетерпение за ребяческим кокетством. — Расскажи то, что хочешь сама. Или даже вообще ничего.
— Я все тебе расскажу, — пробормотала донья Лукреция, отвечая на его поцелуй. — Разве не за этим ты меня отправил?
— И за этим тоже, — признался дон Ригоберто, целуя ей шею, лоб, нос, подбородок и щеки. — Ты хорошо провела время? Тебе понравилось?
— Хорошо я провела время или нет, зависит от того, что теперь будет между нами, — резко произнесла Лукреция, и дон Ригоберто понял, что ей страшно. — Я веселилась. Наслаждалась жизнью. И боялась до смерти.
— Боялась, что я стану злиться? — Теперь дон Ригоберто ласкал соски жены кончиком языка, чувствуя, как они твердеют от его поцелуев. — Устрою тебе сцену ревности?
— Я боялась причинить тебе боль, — ответила донья Лукреция и обняла мужа.
«Она начала возбуждаться», — решил дон Ригоберто. Он ласкал жену, из последних сил сдерживая готовое поглотить его желание, и шептал ей на ушко, что любит ее, любит куда сильнее, чем прежде.
Донья Лукреция начала свой рассказ, медленно, тщательно подбирая слова — долгие паузы выдавали ее смущение, — но вскоре разоткровенничалась, ободренная нежностью супруга. Постепенно женщина совсем успокоилась, и рассказ потек плавно. Донья Лукреция прильнула к мужу и положила голову ему на плечо. Ее рука тихонько скользила по животу дона Ригоберто, неспешно приближаясь к самому низу.
— Твой инженер сильно изменился?
— Он стал одеваться как настоящий гринго и все время сыпал английскими словечками. И все же, несмотря на лишний вес и седину, это был прежний Плуто, робкий и рассеянный, с унылым вытянутым лицом.
— Представляю, что сделалось с этим Модесто, когда ты пришла.
— Он так побледнел! Я даже испугалась, что он упадет в обморок. Сунул мне огромный букетище, в полтора раза больше его самого. Лимузин и вправду был прямо из фильма про гангстеров. С баром, телевизором, стереосистемой, а сиденья — не поверишь! — из шкуры леопарда.
— Бедные экологи! — воскликнул дон Ригоберто.
— Кошмарная безвкусица, я знаю, — признался Модесто, пока шофер, высоченный афганец в гранатовом мундире, укладывал чемоданы в багажник. — Но это самый дорогой лимузин, который у них был.
— А он умеет посмеяться над собой, — отметил дон Ригоберто. — Очень мило.
— По дороге в «Плазу» он сделал мне невинный комплимент и покраснел, как помидор, — продолжала донья Лукреция. — Сказал, что я прекрасно сохранилась и стала еще красивее, чем в ту пору, когда он делал мне предложение.
— Так и есть, — перебил дон Ригоберто и прильнул поцелуем к губам жены. — Ты с каждым днем, с каждой минутой становишься все краше.
— Ни одного двусмысленного словечка, ни одного рискованного намека, — добавила женщина. — Он так меня благодарил, что я почувствовала себя чуть ли не добрым самаритянином из Библии.
— Ты знаешь, о чем он думал, пока любезничал с тобой?
— О чем? — Ступня доньи Лукреции скользнула Ригоберто между ног.
— Увидит ли он тебя голой в тот же вечер, в «Плазе», или придется дожидаться первой ночи в Париже, — объяснил дон Ригоберто.
— Он не увидел меня голой ни в тот же вечер, ни первой ночью в Париже. Только если подглядывал в замочную скважину, пока я принимала душ и одевалась в оперу. Мы и вправду жили в разных комнатах. Моя была с видом на Центральный парк.
— Но он, конечно, тискал твою руку во время спектакля или в ресторане, — жалобно проговорил разочарованный дон Ригоберто. — «У Режины» он осмелел от шампанского и чмокнул тебя в щечку, когда вы танцевали. Сначала в щечку, а потом в шейку или в ушко.
Ничего подобного. В тот вечер Модесто так и не отважился ни поцеловать ее, ни взять за руку, только расточал любезности, держась на приличном расстоянии. Он был очень мил, остроумно шутил над собственной робостью («Стыдно признаться, Лукре, но за шесть лет брака я ни разу не изменял жене»), признался, что никогда прежде не слушал оперу и не бывал в таких местах, как «У Режины» или в «Ле Сирк».
— Кажется, здесь принято долго обнюхивать вино в бокале и заказывать блюда с французскими названиями.
И посмотрел глазами печальной собаки.
— Сказать по правде, Модесто, меня привело сюда тщеславие. И любопытство, конечно. Возможно ли, что спустя десять лет, не видя меня и ничего обо мне не зная, ты продолжал меня любить?
— Любить — не совсем точное слово, — возразил Модесто. — Я люблю свою американку, Дороти, она меня понимает и позволяет петь в постели.
— Его отношение к тебе гораздо сложнее, — пояснил дон Ригоберто. — Ты — его воспоминание, мечта, фантазия. Хотел бы я любить тебя так, как он. Постой.
Он бережно поднял край легкой рубашки и, развернув жену поудобнее, устроился сверху, так, чтобы их тела полностью соприкасались. Укрощая желание, он попросил жену продолжать рассказ.
— Когда меня стало клонить ко сну, мы вернулись в отель. Модесто простился со мной на пороге. Пожелал сладких снов. Он вел себя как настоящий рыцарь, и наутро я решилась немного пофлиртовать.
К завтраку, накрытому в гостиной, она вышла босой, в коротеньком пеньюаре, открывавшем ноги почти до бедер. Модесто уже сидел за столом, одетый с иголочки и гладко выбритый. При виде доньи Лукреции он раскрыл рот от изумления.
— Тебе хорошо спалось? — едва выговорил Плуто, вставая, чтобы помочь ей сесть за стол, уставленный тарелками со свежими фруктами, тостами и мармеладом. — Ты не обидишься, если я скажу, что ты очень красивая?
— Подожди минуту, — перебил жену дон Ригоберто. — Дай мне поцеловать ножки, которые свели с ума этого Плуто.
По дороге в аэропорт и позже, на борту «Конкорда», Модесто продолжал выказывать своей спутнице робкое обожание. Спокойно, без мелодраматических эффектов, он поведал донье Лукреции о том, как после ее отказа решил бросить университет и бежать в Бостон. Чужой город с холодными зимами и темно-красными викторианскими домами встретил молодого перуанца неласково: прошел не один голодный месяц, прежде чем ему удалось найти постоянную работу. Он настрадался, но упорно шел вперед. Постепенно он обрел прочное положение в обществе, повстречал хорошую женщину, которая любила и понимала его, и собирался вернуться к преподавательской деятельности. Но оставался давний каприз, мечта, которая влекла его и утешала: волшебная неделя, игра в богача, путешествие по Нью-Йорку, Парижу и Венеции с Лукре. После этого он мог бы умереть спокойно.
— Наша поездка действительно обошлась тебе в четверть сбережений?
— Из собственных средств я потратил триста тысяч, остальное — деньги Дороти, — ответил Модесто, глядя ей в глаза. — И заплатил я не за поездку. А за возможность видеть тебя за завтраком, с голыми руками, ногами и плечами. Я в жизни не видел ничего прекраснее, Лукре.
— Интересно, что сказал бы этот бедолага, доведись ему увидеть твои груди и попку, — усмехнулся дон Ригоберто. — Я люблю тебя, милая, я тебя обожаю.
— Тогда я решила, что в Париже он увидит остальное. — Донья Лукреция уклонилась от навязчивых поцелуев мужа. — Пилот как раз объявил, что мы преодолели звуковой барьер.
— Это самое малое, что ты могла сделать для столь любезного сеньора, — заметил дон Ригоберто.
Бросив вещи в номере — спальня доньи Лукреции выходила окнами на Вандомскую площадь, посреди которой высилась темная колонна, и сияющие витрины ювелирных магазинов, — путешественники отправились на прогулку. Модесто выучил маршрут наизусть и точно рассчитал время. Они миновали Тюильри, переправились на левый берег Сены и по тесным улочкам спустились в Сен-Жермен. В аббатстве они оказались за полчаса до концерта. Стоял блеклый и теплый осенний вечер. Модесто с планом города в руках то и дело останавливался под начинавшими облетать каштанами, чтобы дать Лукреции соответствующие исторические, архитектурные или искусствоведческие пояснения. Спутники высидели весь концерт на неудобных церковных лавках, крепко прижавшись друг к другу. Скорбное величие «Реквиема» захватило Лукрецию. После концерта, расположившись за столиком на первом этаже ресторана «У Липпа», она похвалила Модесто:
— Даже не верится, что ты раньше не бывал в Париже. Ты так хорошо знаешь все эти улочки и памятники, словно прожил здесь много лет.
— Я готовился к нашему путешествию, как к выпускному экзамену, Лукре. Читал книги, изучал карты, консультировался в агентствах, расспрашивал знакомых. Я не собираю картины, не развожу собак, не играю в гольф. Много лет моим единственным хобби была подготовка к нашей неделе.
— И ты всегда мечтал провести ее со мной?
— А ты заметно продвинулась по дорожке флирта, — отметил дон Ригоберто.
— С тобой, и только с тобой, — покраснел Плуто. — Нью-Йорк, Париж и Венеция, рестораны и опера — все это setting,[32] не более. Главные действующие лица — ты и я.
В «Ритц» они вернулись на такси, усталые и слегка пьяные от шампанского и коньяка. Прощаясь с Модесто на пороге спальни, донья Лукреция, нимало не смущаясь, объявила:
— Ты такой милый, что мне тоже захотелось поиграть. Я решила сделать тебе подарок.
— Правда? — оторопел Плуто. — А какой, Лукре?