Заволочье
"Уже Pearl отмечает постоянно наблюдающуюся при работе с Decapoda косость кривых, объясняющуюся тем, что при промерах не различается возраст экземпляров. Этим обстоятельством несомненно объясняется и пораболическая регрессия. Необходимо особенно подчеркнуть, что мы наблюдаем здесь явление прогрессирующего с возрастом деформизма".
В. В. Алпатов, "Decapoda Белого, Баренцова и Карского морей".
"Полундра!" — значит по-поморски — "берегись!".
Даль. Словарь.
…На острове Великобритания, в Лондоне был туман и часы на башнях, на углах, в офисах доходили к пяти. И в пять после бизнеса потекла из Сити человеческая волна. Великая война отсмертельствовала, из средневековых закоулков Сити, где здравствовали до войны и священнодействовали в домах за датами 1547, 1494 только черные цилиндры, сюртуки и зонтики мужчин, черная толпа могильщиков, — теперь потекла пестрая толпа брезентовых пальто, серых шляп и женщин-тэписток, розовых шляпок, шерстяных юбок, чулок, как гусиные ноги, разноцветных зонтиков. Туман двигался вместе с толпой, туман останавливался в закоулках, где у церквей на тротуарах калеки рисовали корабли, горы, ледники, чтобы им кинули пенни на хлеб. И через четверть часа Сити опустел, потому что толпа — или провалилась лифтами под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона и предместий, — или вползла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жучками Ройсов и Фордов юркнула в переулки туманов. Сити остался безлюдьем отсчитывать свои века. Из Битлей-хауза на Мооргате-стрит, из дома, где за окнами были церквенка и церковный двор с пушками, отобранными с немецкого миноносца, а в нижнем этаже до сих пор от пятнадцатого века сохранилась масонская комната, — вышла девушка (или женщина?) — не английского типа, но одетая англичанкой, с кэзом и зонтом в руках, она была смуглолица, и непокорно выбивались из-под розовой шляпки черные волосы, и непокорно — в туман — смотрели ее черные глаза; у англичанок огромные, без подъема ступни, — у нее была маленькая ножка, и оранжевого цвета чулки не делали ее ног похожими на гусиные, — но шла она, не как англичанка, ссутулясь. У Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под землей, — лабиринтом подземелий она подошла к лифту подземной дороги и гостино-подобный лифт пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз, и там к перрону из кафельной трубы, толкая перед собой ветер, примчал поезд. Разом отомкнулись двери, разом свистнули кондуктора, разом разминулись люди, — и поезд блестящей змеей ушел в черную трубу подземелья. В вагонах — разом — лэди и джентльмены развернули вечерние выпуски газет, — и она тоже открыла газету. У Британского музея — на Бритиш-музэум-стешен — лифт ее выкинул на улицу, и за углом стала серая, облезшая в дождях, громада веков Британского музея, но музей остался не при чем. Девушка пошла в книжную лавку, где в окне выставлено письмо Диккенса, там она купила на английском языке книги об Арктических странах, о Земле Франца Иосифа, о Шпицбергене, там она задержалась недолго. И тут же рядом она зашла в другую книжную лавку — Н.С. Макаровой; там говорили по-русски, девушка заговорила по-русски; в задней комнате, на складе, на столе и на тюках книг сидели русские, один князь и он же профессор Кингс-колледжа, один актер и два писателя из Союза Социалистических Республик, бывшей России; они весело говорили и пили шабли, как отрезвляющее; Наталья Сергеевна Макарова сказала: "Познакомьтесь, — мисс Франсис Эрмстет". Девушка и здесь была недолго, она молчала, она купила русские газеты, поклонилась, по-английски не подала руки и вышла за стеклянную дверь, в сумерки, туман и человеческую лаву. Наталья Сергеевна сказала ей вслед, когда она вышла за дверь: — "Странная девушка!.. Отец ее англичанин, мать итальянка, она родилась и жила все время в России, ее отец был наездником, она кончила в Петербурге гимназию и курсы. Она всегда молчит и она собирается обратно в Россию". А девушка долго шла пешком, вышла на Стрэнд, к Трафалгер-скверу, к Вестминстерскому аббатству, — шла мимо веков и мимо цветочных повозок на углах улиц. Темзы уже не было видно во мраке и тумане, но был час прилива, шли ощупью корабли и кричали сирены. У Чаринкросса мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под землей, под Темзой, поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки с заводскими трубами и с перебивающими друг друга, фыркающими динамо мастерских. Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девушка неурочно стала читать газеты. В полночь заходил отец и сказал: — "Я все думаю, когда же напишет твой профессор? — Какие замечательные лошади были на петербургских бегах, какие лошади!.. Какие были лошади, если бы ты знала!" — В полночь она открывала решетчатое, однорамное, как во всех английских домах, окно, — рядом во дворе фыкало динамо маленькой фабрички и в комнату облаком пополз коричневый туман. Она решила, что завтра город замрет в тумане, не понадобится итти в оффис, — можно было не спешить. Она растопила камин, переоделась на ночь, белье на ней было по-английски — шерстяное. В халатике она ходила мыться, и долго потом лежала в кровати с книгой о Земле Франца-Иосифа, руки ее были смуглы и девически-худощавы: Земля Франца-Иосифа была в ее руках. — Где-то рядом на башне часы пробили три, и закашлял отец, не мог откашляться. —
И в этот же день на острове Новая Земля в Северном Ледовитом океане из Белушей губы должно было уйти в Европу, в Россию судно «Мурманск». Это было последнее судно, случайно зашедшая экспедиция, и новый корабль должен был притти сюда только через год, новым летом. Дни равноденствия уже проходили. Были сумерки, туман мешался с метелью, на земле лежал снег, а с моря ползли льды. Горы были за облаками. Команда на вельботах возила с берега пресную воду. Гидрографическая экспедиция шла от солнца в двенадцать часов ночи, от берегов Земли Франца-Иосифа, куда не пустили ее льды; она заходила под 79°30 сев. широты, чтобы взять там остатки экспедиции Кремнева; на Маточкином Шаре она оставила радио-станцию: через неделю она должна была в Архангельске оставить страшное одиночество льдов, тысячемильных пространств, мест, где не может жить человек, — через десять дней должна была быть Москва, революция, дело, жены, семьи; экспедиция была закончена. «Мурманск» еще утром отгудел первым гудком, матросы спешили с водой. — На всей Новой Земле жили — только — двадцать две семьи самоедов. Самоеды, ошалевшие от спирта, просочившегося на берег с судна, бестолково плавали на своих елах от берега к пароходу. Начальник экспедиции, который был помыслами уже в Москве, писал экспедиционное донесение. Каюта начальника экспедиции была на спардеке, горело электричество, начальник сидел за столом, а на пороге сидел самоедин, напившийся с утра, теперь трезвевший и клянчавший спирта, предлагавший за спирт все, — песцовую шкурку, жену, елу, малицу. Начальник молчал. Когда самоедину надоедало повторять одни и те же слова о спирте, он начинал петь, по получасу одно и то же:
Начальник обдумывал, какими словами написать в донесении о том, как север бьет человека: —
— на радио-станции Х, в полярных снегах, в полугодовой ночи, в полярных сияниях, зимовали пять человек, отрезанных тысячами верст от мира; они устроили экспедиции обед, начальник радио-станции положил себе в суп соли, — и тогда студент-практикант, проживший год с начальником, закричал: — "Вы положили себе соли, соли! Вы положили столько, что нельзя есть супа! Вылейте его! Иначе я не могу!" — начальник сказал, что соли он положил в суп себе и положил соли так, как он любил; студент кричал: — "Я не могу видеть, вылейте суп! я требую!" — студент заплакал, как ребенок, бросил салфетку и ложку, убежал и проплакал весь день. Пятеро, они все перехворали цынгой; они не выходили из дома, потому что каждый боялся, что другой его подстрелит, и они сидели по углам и спали с винтовками, — они, из углов, уговаривались итти из дому без оружия, когда метелями срывало антенны и всем пятерым надо было выходить на работу; все пятеро были сумасшедшими.
— «Мурманск» снял в самоедском становище на Новой Земле уполномоченного от Островного Хозяйства: это был здоровый, молодой, культурный человек; он прожил год с самоедами: и он сошел с ума: он бросил курить и запретил курить всему самоедскому становищу, — он прогнал от себя жену и запретил самоедам принимать ее, и она замерзла в снегу в горах, когда пешком пошла (собак он не дал ей) искать права и спасения за сто верст к соседним самоедским чумам; он запретил самоедам петь песни и родить детей; когда «Мурманск» пришел к бухту, он стал стрелять с берега, и ни одна самоедская ела не пошла навстречу кораблю; команда с корабля пошла на вельботе к берегу, — он заявил, что не разрешает здесь высаживаться, ему показали рейсовую путевку судна, — он ответил, прочитав: — "в бумаге написано — "на берега Новой Земли", — а здесь не берег, а губа", — и его, сумасшедшего, теперь везли, чтобы отдать в больницу.
— (гибели экспедиции Николая Кремнева посвящена эта повесть; Кремнев возвращался с "Мурманском").
Начальник обдумывал, как записать все это в экспедиционное донесение. Самоедин пел:
В бухте была зеленая вода, за бухтой в море синели льды. Берег уходил во мглу; снег на горах, сливаясь с облаками, был сер, и черною грязью вдали казались еще не заметенные снегом горные обвалы и обрывы. Самоедского становища в тумане не было видно. Была абсолютная тишина. Пришел матрос, сказал: — "Вода взята, ушел последний вельбот, капитан скомандовал в машину нагонять пары. Капитан спрашивает, давать второй свисток, чтобы все были на борту?" — «Давайте», — ответил начальник. Самоедин на пороге посторонился матросу, матрос весело сказал самоедину: — "Ну, а ты, Обезьян Иваныч, бери ноги в руки, катись на берег, а то увезем в Европу!.." — помолчал и добавил строго: — "катись, катись, надоел, — сейчас уйдем в море!" — Пароход сипло загудел, надолго, раз и два, — и в горах отдалось сиплое эхо, — вахта пошла на места. Начальник прошел к капитану на мостик. Самоеды — нырками — плавали около парохода. Через полчаса пароход должен был выйти в море, в неделю пути океанами и просторами, чтобы через десять дней была Москва: это был последний пароход с Новой Земли, Новая Земля оставалась на год во льдах, холоде и мраке. Экипаж был уже на борту, вельбот поднимали на палубу.
И тогда от берега по воде с быстротою полета птицы помчала ела, человек из нее кричал, останавливая. Ела ласточкой прильнула к шторм-траппу, и с ловкостью обезьяны на палубу влез самоедин, в малице, в пимах, испуганный и запыхавшийся. И на палубе сразу исчезла его ловкость и быстрота, — он стоял смущенный и растерянный. И те самоеды, что слезли-было с судна, вновь поднялись на него, стали у фальшборта, взволнованные, шумливые, враждебные. Тот, что влез первым, — вдруг раскис и заплакал, по-бабьи гугниво. Начальник спросил его: — "В чем дело, чего ты хочешь?" — Тогда зашумели все самоеды, и тогда узналось, что этот самоедин, прознав про стоянку судна, приплыл на еле из-за сотни верст, из своего становища, — что в прошлом году он заказал привезти себе из Европы десять семилинейных ламповых стекол — и ему привезли семь десятилинейных, он ждал стекол целый год, — он будет ждать еще год, — но — чтобы обязательно ему их привезли, иначе он не хочет России, она ему не нужна, ему все равно — леший там или царь, ему нужно десять семилинейных, а не семь десятилинейных, — и тогда он отдаст эти семь десятилинейных! — На судне не нашлось семилинейных стекол, но нашлась двухлинейная жестяная лампочка со стеклами, ее отдали самоедину. И еще на складе оказалась коробка с гривенничными компасами, такими, какие матросы любят вдевать в петлицу вместо брелока к часовой цепочке: каждому самоедину был дан такой компас. — Тогда капитан крикнул с мостика, облегченно и с напускною строгостью: — "Эй, тылки-вылки, марш с корабля, живо!" — И самоеды с ловкостью обезьян посыпались за борт на свои елы. Третий отревел гудок, загремела лебедка, принимая якорь.
Через час земля исчезла во мраке, была уже ночь и в облаках серебрела луна. Здесь был ветер, разводил волну; судно, покряхтывая, ложилось на волны, на бак заплескивалась вода, иногда в такелаже начинал ныть ветер. Судно замерло в ночи. На капитанском мостике в рулевой стояли вахтенный матрос и штурман. На румбе был юг, кругом были холод и мрак.
— Через неделю дома! — сказал матрос.
Начальник у себя в каюте писал вахтенное донесение. Рядом в каюте младшие сотрудники пели песни в предчувствии земли, Москвы. — А самоедин, тот, что год ждал семилинейных стекол, шел в этот час обратно к себе в становище. За пазухой у него были лампа и компас, за плечами висела винтовка системы Браунинг. Лед сгруживался у берегов; когда по пути вставали большие ледяные поля, самоедин вылезал на лед, взваливал себе на голову свою елу и шел пешком, — потом опять плыл по воде. О полночь он устроился спать на берегу, на снегу; за пазухой у него было сырое оленье мясо, он поел его; потом лег на снег, поджав под себя ноги, прикрыв себя елой. Лампочку, чтобы не раздавить, он поставил в сторонку.
И в этот же час — еще за полтысячи верст к северу — на Шпицбергене, на жилом Шпицбергене, в Айс-фиорде, в Коаль-сити, на шахтах — одиночествовал инженер Бергринг, директор угольной Коаль-компании. Здесь не было тумана в этот час и была луна. Домик прилепился к горе ласточкиным гнездом; вверх уходили горы и шел ледник; гора была под домиком, и там было море, и там, на том берегу залива, были горы, все в снегу, — была луна и казалось, что кругом — не горы, а кусок луны, луна сошла на землю. Была невероятная луна, диаметром в аршин, и блики на воде, на льдах, на снегу казались величиной в самую луну, сотни лун рождались на земле. И над землей в небе стояли зеленоватые столбы из этого мира в бесконечность столбы северного сияния, они были зелены и безмолвны. Домик был построен, как строят вагоны, из фанеры и толи, привезенных с юга, потому что на Шпицбергене ничего не растет, и он был величиной в русскую теплушку: такая теплушка прилипла к горе. И все же в домике было четыре комнаты, кабинет был завален книгами и там стоял граммофон, а в конторе стоял радио-аппарат, и в каждой комнате было по кафельному маленькому камину. Человечество не может жить на Шпицбергене — север бьет человека, — но там в горах есть минералогические залежи, там пласты каменного угля идут над поверхностью земли, — и капитализм. —
— ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли, — мальчик круглые сутки топит камин. За стенами — холод, то, что видно в окно, никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах, и Полярная звезда прямо над головой. Инженер Бергринг долго слушал граммофон, мальчик принес новую бутыль виски, — инженер Бергринг подошел к окну, там луна сошла на землю. В это время в канторе радио вспыхнул катодною лампочкой, оттуда, из тысячи верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные, космические пуанты и черточки: — ч-ч-чч-та-та-тсс… —
Глава первая
"Станция 18. φ 76°51 , λ 41°0 mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
Станция пропущена ввиду большого шторма. Ветер 6 баллов, волнение 9, судно клало на волну на 45°.
Станция 19. φ 77°31 , φ 41°35 , 372 mt, 13 час. 0 м. 22-VIII.
Подводные скалы с зарослями баланусов, гидроидов, асцидий и мшанок. Тралл Сигсби дважды. Оттертралл. Результаты: очень много Hyperammina subnodosa, Ophiura sorsi, много трубок Maldanidae, Ampharetidae, много Eupagurus pulescens, один экз. sabinea, 7 — carinata. В илу найдено до 20 видов корненожек, кроме Hyperammina преобладает Truncatulina labatula. Обильный мертвый ракушечник, при полном отсутствии живых моллюсков.
Станция 20. φ 77°55 , λ 41°15 , 220 mt, 0 ч. 40 м. 23-VIII.
Из-за льда драгажных работ не было.
Станция 20-bis. φ 77°50 , λ 40°35 , 315 mt, 4 ч. 15 м. 23-VIII.
Станция была сделана сейчас же по выходе из пловучего льда. Драга с параллельными ножами. Шестифутовый тралл Сигсби.
……………
Эти станции — за тысячу верст к северу от полярного круга, в штормах, во льдах, без пресной воды, в холоде — были единственной целью экспедиции в Арктику для биолога профессора Николая Кремнева, начальника Русской полярной экспедиции, — для того, чтобы через два года, вернувшись с холодов, в Москве, после суматошного дня, после ульев студенческих аудиторий, человеческих рек Тверской и лифтов Наркомпроса на Сретенском бульваре — пройти тихим двором старого здания Первого московского университета, войти в зоологический университетский музей и там сесть в своем кабинете — к столу, к микроскопу, к колбам и банкам и к кипе бумаг. — В кабинете большой стол, большое окно, у окна раковина для промывания препаратов, — но кабинет не велик, пол его покрыт глухим ковром, а стен нет, потому что все стены в полках с колбами, баночками, банками, банкищами, а в баночках, банках и банкищах — афиуры, декаподы, асцидии, мшанки, губки, — морское дно, все то, что под водой в морях, — все то, что надо привести в порядок, чтоб открыть, установить еще один закон один из тех законов, которыми живет мир. Каждый раз, когда надо отпереть дверь, — вспоминается, — и когда дверь открыта, — смотрит из банки осьминог, надо поставить его так, чтобы не подглядывал. — Это пять часов дня. От холодов, от троссов, от цынги — пальцы рук профессора Николая Кремнева узловаты, — впрочем, и весь его облик сказывает в нем больше бродягу и пиратского командора, чем кабинетного человека, — потому что он русский; но часы идут, полки с банками пыльны и — сначала стереть пыль, отогреть вар, раскупорить банку, промыть Decapoda'у — пинцеты, ланцеты, микроскоп — тихо в кабинете: и новые записи в труде, который по-русски начинается так:
"60 станций экспедиции 192* г. охватывают огромный район. Конечно, сами по себе работы экспедиции недостаточны для того, чтобы говорить о фауне и биоцинозах Северных морей во всей полноте, тем более что они еще не обработаны окончательно.
Однако на основании их мы можем наметить, хотя бы в целях программных и рабочей гипотезы, некоторые большие "естественные "районы Северных морей" —
— что звучит по-немецки, в другой папке:
Die Expedition im Jahre 192* hat 60 Stationen erforscht. Letztere sind auf der Weite des Weissen-, Barenz- und Karischen Meeres. Das zoologische Material, welches warend dieser Expedition gesammelt wurde, giebt uns das Recht, die eben erwanten Nordische Meere in gewisse Regionen einzuteilen" —
Профессор Кремнев писал свою работу сразу на двух языках, это так: но море Баренца у Земли Франца-Иосифа и Карское море позади Новой Земли, куда раз в пять лет могут зайти суда, невероятную арктику, тысячи верст за полярным кругом — он называл только северными морями, никак не Ледовитым Океаном, — точно так же, как, когда океан у восьмидесятого градуса бил волной и льдами, когда Кремнева било море и до судорог мучила тошнота и даже команда балдела от переутомления и моря, Кремнев говорил, не вылезая из своей каюты, не имея сил встать: — "как, разве плохая погода?" — и спардек на корабле он называл чердаком, а трюм и жилую палубу подвалом. — Но он твердо знал прекрасную человеческую волю познавать и волить. И часы в кабинете с микроскопом шли так же медленно и упорно, как они идут на Шпицбергене, и Никитская и Моховая за стенами отмирали на эти часы, безразлично, была ли там осень и фонари ломались в лужах, или шел снег, укравший звуки и такой, от которого Москва уходит на десяток градусов к северу и на три столетия назад вглубь веков, Decapoda устанавливала законы. — А в девять в дверь стучали, приходил профессор Василий Шеметов, физик, здоровался, говорил всегда одно и то же — "ты работай, я не помешаю", — но через четверть часа они шли по Моховой в Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива, поговорить, послушать румын; тогда за окнами шумихою текла река — Тверская, и было видно — осень ли, зима ль, декабрь иль март.
……………
В Судовой Роли было записано рукою Кремнева, начальника экспедиции
"Научное снаряжение экспедиции —
По гидрологии
Батометров разных систем….. 6 шт.
Лот с храпом, трубки Бахмана, глубомеры Клаузена, вьюшки Томпсона, шкалы Фореля, диски Секки, аппарат Киппа, и пр., и пр… в достаточном количестве.
По биологии
Микроскопов разных…… 20 шт.
По метеорологии —
Специальное оборудование и приспособления для зимовки во льдах —
Охотничье снаряжение —
— Экипаж экспедиции —
— Задание экспедиции —
От второго участника экспедиции, от художника Бориса Лачинова, осталась для Москвы только одна запись, которую он не послал:
"Слышать, как рождаются айсберги, — как рождаются вот те громадные голубые ледяные горы, которые идут, чтобы убивать и умирать по свинцовым водам и волнам Арктики: это слышать гордо! И это можно слышать только раз в жизни и только одному человеку на десятки миллионов удается услыхать это. И я не случайно беру глагол слышать: едва ли позволено человеку это видеть, как рождаются айсберги, как раскалываются глетчеры, — ибо человек заплатил бы за это жизнью. И это слышал здесь на Шпицбергене, в Стор-фиорде в Валлес-бае, и тогда в том громе в тумане мне показалось, что я слышу, как рождаются миры. — Это — за полторы тысячи верст к северу от полярного круга. — И я могу рассказать о том, что было в Европе, в России в начале Четвертичной эпохи, когда со Скандинавского полуострова ползли на Европу глетчеры, ледники, когда были только вода, небо, камень и льды, и холод, и страшные ветры, такие, которые снежинками носят камни с кулак и с голову человека: я это видел здесь в тысячах верст, — здесь в Арктике я видел страшные льды, льды, льды, тысячи ледяных верст, страшные ледяные просторы, — воду (вот ту, предательски-соленую, неделями плавая по которой, можно умереть от жажды, и такую прозрачную, почти пустую, сквозь которую на десяток саженей видно морское дно), — горы (огромные, скалами базальтов и холода, и ледников идущие из моря и изо льдов), — небо, вот такое, с которого в течение почти полугода не сходит солнце (я видел солнце в полночь!), и которое полгода горит Полярной звездой, — при чем Полярная стоит в зените, — при чем на полгода дня и на полгода ночи — за туманами, метелями, дождями, за всеми стихиями холода, вод и земли, в сущности, надо скинуть со счетов счет на солнце и звезды, оставив счета на извечные мрак, холод, льды и снега. Здесь не живет, не может жить человечество. Мы, покинув «Свердрупа», были у острова Фореланд, здесь мы жили, здесь умерло пять моих спутников: на этом острове — на памяти культурного человечества — до нас обследовала остров только одна экспедиция, Ноторста, в 1896-м году, — здесь нет человека, здесь не может жить человек, — когда Ноторст высаживался на берег, на шлюпку напала стая белых медведей, занесенных сюда льдами и здесь оголодавших. — Мне — никогда не уйти отсюда. Море, эти десятки дней в безбрежности и мои бреды, мои бредовые яви и явные бредни". —
"Свердруп" вышел из Архангельска 11 августа, — вышел из черных августовских ночей, чтобы под семидесятым градусом прийти в белую арктическую ночь, в многонедельный день, когда небо в полночь темно — ночное небо только на юге. «Свердруп» стоял у Банковской набережной, потом его отвели на рейд; — потом он ходил на Баккарицу за углем, угля взял до отказа, под углем были и палубы, по фальшборты. Экспедиция задержалась на пять дней: Москва не выслала к сроку посуду — колбы, баночки, банки, банкищи, бидоны. Профессор Николай Кремнев, в морских сапогах до паха, в кожаной куртке и в широкой, как зонт, кожаной поморской шляпе, с можжевелевой тростью в руках, с утра и весь день ходил — на телеграф, в губисполком, в северолес, в береговую контору, на таможню, — в половине пятого он обедал в деловом клубе, выпивал три бутылки пива и шел в гавань, кричал в сгустившиеся сумерки: — "Со «Свердрупа», — шлюпку!" — уходил к себе в каюту и сидел там один с бумагами и счетами. Ночами в те дни поднималась луна, большая, как петровский пятачок, — Кремнев выходил на капитанский мостик и тихо разговаривал с вахтенным офицером, рассказывая ему, сколько и каких колб, банок и жбанов необходимо ждать из Москвы. — Часть научных сотрудников была занята уборкой, свинчиванием, прилаживанием для моря инструментария. Физик профессор Шеметов, метеоролог Саговский, врач Андреев и художник Борис Лачинов ездили осматривать Холмогоры и Денисовку, где возник Ломоносов, ездили на взморье к Северо-Двинской крепости, построенной Петром I, там в рыбачьем поселке заходили к ссыльным (это случайное обстоятельство надо очень запомнить, ибо оно чрезвычайно важно для повести), — дни стояли пустые, призрачные, солнечные, тихие, — радио приносило вести, что Арктика покойна. — Команда — и верхняя — «рогатики», и нижняя — «духи» — все свободное время проводила на берегу, главным образом в пивных. 9-го пришла посуда, отвал назначен был на 12 часов 10-го, и команда и научные сотрудники всю ночь провели на берегу в притонах. Утром «Свердруп» пошел на девиацию, и стал на рейде, — команда возвращалась на четвереньках, и в половине двенадцатого выяснилось, что главный механик захворал белой горячкой, ловил в машинном чертей. Механика ссадили на берег, скулы Кремнева посерели и обтянулись кожей еще крепче, — задержались на сутки, еще сутки команда лежала костьми на спирте. В 3 часа 11-го отгудел последний гудок, таможенный чиновник вручил путевые бумаги, взял выписку для береговой конторы, проводил до Чижевки. Флаг подняли еще с утра, включили радио, — военный тральщик отсалютовал — "счастливый путь" — и пьяная вахта долго путалась во флажках, чтобы отсалютовать — "счастливо оставаться". Архангельск ушел за Соломбалу. Новый механик стоял у борта, боцман из шланги поливал ему голову, — боцман мыл палубу, механик плакал о жене, оставленной на берегу. Радист принял первое радио-приветствие из Москвы и весть о том, что у Канина носа шторм в 8 баллов. — «Свердруп» уносил на себе тридцать восемь человеческих жизней, тридцать восемь человеческих воль. Было тридцать семь мужчин и одна женщина, химичка Елизавета Алексеевна, так не похожая на женщину, что матросы очень скоро приладились — и при ней и ее — обкладывать «большими» и «малыми» морскими «узлами»; — она была из тех женщин, которых родят не матери, а университетские колбы, для коих они и живут; богатырственная, сильнее и выше любого матроса со «Свердрупа», она стояла на спардеке у вельбота и плакала навзрыд, прощаясь с землей, как плачут тюлени. Слезы текли по сизому румянцу щек, точно она вымылась и не утерлась. Кепка съехала на затылок. Около нее стоял метеоролог Саговский, маленький, как гном, в фетровой шляпе, в демисезонном пальто английского покроя, в желтых ботинках, точно он отправлялся на пикник, он курил трубку и говорил:
— Бросьте, Елизавета Алексеевна! Самое большое проскитаемся год. Вы знаете, если установить причины циклонов и анти-циклонов, которые возникают в Арктике, — тогда можно сказать, что вопрос о предсказании погоды почти решен. Если бы мы знали, какое давление сейчас, какая температура, сколько баллов ветра — ну, хотя бы на нашем меридиане под 80-м градусом, мы могли бы знать, какая погода будет в России через две недели. —
Сумерки наползли медленно и безмолвно, на створах вспыхнули огни. «Свердруп» — двухмачтовое, деревянное, парусно-моторное пятисоттонное судно, построенное по планам нансеновского «Фрама» и седовского «Фоки», специально оборудованное, чтобы ходить во льдах — свинчивался, затихал, мылся перед морем. Пьяные ушли по каютам. Мудюгский маяк отгорел сзади, впереди возник Знаменский, — впереди было море.
И тогда «Свердрупу» суждено было еще раз вернуться к земле, к родной земле — последний раз. — Если человеку, живущему на земле, придется когда-нибудь услыхать вызов радио — S.O.S., — пусть он знает, что это гибнут в море человечьи души, страшно гибнут в этой страшной чаше вод и неба, где внизу сотни метров морских мутей и квадрильоны метров вверху бесконечностей, и больше ничего. S.O.S. — это пароль, который кидает радио в пространство, когда гибнет судно, и он значит: "- спасите нас, спасите наши души!" — В вахтенном журнале «Свердрупа» возникла следующая запись:
АКТ.
"192* года, августа 12 дня, мы, нижеподписавшиеся, капитан э/с «Свердруп», Алехин Павел Лукич и капитан и владелец парусного судна «Мезень», Поленов Марк Андреевич, в присутствии начальника Русской Полярной Экспедиции проф. Кремнева Николая Ивановича, составили настоящий Акт о нижеследующем: 11 авг. в 23 часа 30 мин. в 65°04 N и 39°58 0' W, идя компасным курсом N 39, общая поправка 10, э/с «Свердруп» наскочил на шедшее с грузом рыбы в Архангельск под полной парусностью при ветре NW силою в 1 балл, при видимости за темнотой ночи от 30 до 40 саженей п/с «Мезень», ударив его форштевнем в правый борт против форвант. При ударе получился пролом, от которого парусник начал наполняться водой и погружаться, ложась на левый борт. Команда «Мезени» перешла на «Свердрупа» в момент столкновения по бушприту, капитан же перешел на «Свердрупа» в тот момент, когда через несколько минут «Мезень» надрейфовала на нос «Свердрупа», при чем последовал легкий вторичный удар. После этого «Свердруп» отошел назад, была спущена шлюпка и послана команда со штурманом Медведевым для осмотра «Мезени» и выяснения способов спасения. По прибытии шлюпки было решено, по просьбе капитана «Мезени», подойти к ней и взять ее на буксир бортом; в это время «Мезень» постепенно ложилась на левый борт. При подходе, вследствие темноты и дрейфа, «Мезени» был нанесен «Свердрупом» третий удар, в корму, при чем «Мезень» уже лежала на левом борту. Видя, что взять бортом на буксир «Мезень» невозможно, «Свердруп» подошел к ней кормой и начал шлюпкой завозить на нее буксиры, которые были закреплены за правый становой якорь «Мезени». В 0 час. 40 мин. 12 авг. была закончена заводка буксиров и начали буксировать «Мезень» по направлению к пловучему маяку Северо-Двинский. В момент, следующий за столкновением, на п/с «Мезень» огней нигде, кроме окон кают-компании, не было видно, и этот огонь был виден, пока «Мезень» не погрузилась в воду. На «Свердрупе» никаких повреждений не оказалось. Настоящий Акт составлен в трех экземплярах и записан на страницу Вахтенного Журнала «Свердруп»
Так было. Экспедиционное судно «Свердруп» свинтилось, убралось, шло в море, чтобы месяцы не видеть ни людей, ни человеческой земли, маяк отгорел сзади, люди, после бестолочи Архангельска, расползлись по каютам и притихли. Художник Лачинов долго стоял у кормы, смотрел, как из-под винта выбрасывались светящиеся фосфорические медузы: от них эта черная ночь, ночной холод, беззвездное небо, ветер, тишина просторов и плеск воды за бортами были фантастичны, медузы возникали во мраке воды, всплывали вверх и вновь исчезали в мути, погасая. Потом Лачинов пошел в кают-компанию, многие уже ушли спать. Потому что судно было отрезано на месяцы от мира, было колбой, из которой никуда не уйдешь, Лачинову все время казалось, что все они здесь на судне — как в зиме в страшной провинции, где никто никуда ни от кого не уйдет и поэтому надо стремиться быть дружественным со всеми и за всех, и забыть все, что не здесь. В кают-компании перед вахтой и в полночь сидел второй штурман Медведев, остряк, играл на гитаре и пел о Шнеерзоне, о свадьбе его сына в Одессе, облетевшей весь мир. Кино-оператор, точно такой, какими судьба судила быть кинооператорам, разглагольствовал о разных системах киноаппаратов. Механик мотал очумевшей головой, ничего не понимая. — И тогда все услыхали отчаянный человеческий крик, и толчок, и треск, и то, как осел «Свердруп», и как он дернулся с полного хода вперед на полный назад. Кто-то пробежал мимо в одном белье. Лачинов и все, бывшие в кают-компании, побежали на бак. Ночь была темна и холодна, беззвездна, и ветер шел порывами. Во мраке перед носом «Свердрупа» стоял корабль, повисли над «Свердрупом» белые паруса, уже обессилившие. И из мрака, из-за борта «Свердрупа» на бушприте появились человечьи головы, людей, молодых и стариков, обезумевших людей, которые плакали и кричали, — орали все вместе, одно и то же, безумно:
— Что вы делаете, ааая?! что вы делаете?!..
Люди толпились раздетые; горели прожекторы, в клочья разрывая мрак, отчего мрак был только сильнее, — и нельзя было понять, кто приполз из-за борта, от смерти, кто — раздетый — прибежал с жилой палубы. Кто-то скомандовал полный назад, стоп, полный вперед, — во мраке под парусами гибнущего парусника, в свете прожекторов, бегал, как бегают кошки на крыше горящего здания, человек, махал руками, орал так, что достигало только одно слово — "под либорт! под либорт!" — ныл радио-аппарат, — и тогда ударил вновь «Свердруп» в борт парусника, и с ловкостью кошки возник из-за борта в свете прожекторов новый человек, бородатый старик, и из разинутой пасти летели слова: — "черти! черти! черти! голубчики! под либорт, под либорт! берите! берите!"…
А во мраке гибла белая шхуна, повисли бессильно паруса, клонились к воде. Ни одного огня не было на шхуне и только мирно, по-зимнему горела семилинейная лампенка на корме в кают-компании. Вскоре узналось, что старик, влезший на «Свердрупа» последним — капитан парусника, что он сорок семь лет ходит по морям, четырежды гибнул — и четыре громадных креста стоят на Мурмане, около сотен других, поставленных в память спасения от смерти в море; — и что судовую икону — Николу-угодника, — которой благословил отец сына сорок семь лет назад, — Николу успел взять с собой капитан [это обстоятельство настоятельно просил капитан Поленов внести в Акт, и поклялся при всех, что пятый поставит крест он у себя в Терибейке, на Мурмане]; — что «Мезень» выдержала пятидневный шторм, "держали бурю", и тут, переутомленные, в затишьи заснули, проспали вахту, — а «Свердруп» был пьян: тысячи верст просторов, сотни верст направо и налево, и вокруг, — и надо же было двум суднам найти такую точку в этих просторах, чтобы одному из них погибнуть; — одно утешение — теория вероятности — не «Мезень» — «Свердрупа», а «Свердруп» — "Мезень"! — Гудело радио, нехорошо, сиротливо. Белые паруса «Мезени» легли на воду, — и до последней минуты горела, горела сиротливым огнем в кают-компании на «Мезени» керосиновая семилинейная лампенка.
Лачинов чувствовал себя весело и покойно, но руки чуть-чуть дрожали. И самым страшным ему был огонек в кают-компании на паруснике, этот домашний, мирный огонек, точно по осени в лесной избушке, — этот огонек бередил своей неуместностью. Лачинов думал, что, если бы он прочел в книге об этой страшной ночи, когда в ветре и мраке никто не спал, а старики-поморы, которые появились из-за борта, плачут от лютого страха смерти, — об этом паруснике, который на глазах, вот с лампенкой в каюте, затонул и повалился на борт, — вот о той лодке, которую «Свердруп» спускал на воду и которая пошла к тонущему судну, а ей кричали, чтоб осторожней, чтобы не затянуло в воронку, если корабль пойдет ко дну, — если бы Лачинов прочел это в книге, ему было бы холодновато и хорошо читать. И он думал о том, что любит читать книгу Жизни — не на бумаге. Лачинов стоял у борта, в воде возникали и меркли фосфорические медузы, начинало чуть-чуть светать, «Свердруп» шел к берегу. К Лачинову подошел Саговский, сказал:
— А у меня новый друг появился. Смотрите, какой котишка славный. Его штурман Медведев привез с «Мезени», — в руках у него был котенок. — Перепугались?
— Нет, — не очень, — ответил Лачинов. — Смотрите, какая медузья красота, — но, — вот тот огонек у кормы у меня все время смешивается со скверненьким маленьким человеческим страшком!
— А мы можем послать еще по письму, мы идем к берегу, — сказал Саговский. — Я уже написал.
— Нет, я никому ничего не буду писать, — ответил Лачинов.
— --
…А потом было море, в труде и штормах. Шторм бил семнадцать дней.
Еще в горле Белого моря встретил шторм. «Свердруп» по 41-му меридиану шел на север, к Земле Франца-Иосифа, с тем, чтобы сделать высадку на Кап-Флоре, в этой Мекке полярных стран, где дважды повторилось одно и то же, когда гибнущий Нансен, покинувший свой «Фрам», встретил на Кап-Флоре англичанина Джексона, — и когда гибнущий русский штурман Альбанов, покинувший далеко к северу от Земли Франца-Иосифа гибнущую, затертую льдами «Анну» Брусилова, два месяца шедший по плывущему льду на юг к Земле Франца-Иосифа, ушедший с «Анны» с десятью товарищами и дошедший до мыса Флоры только с одним матросом Кондратом [ибо остальные погибли во льдах], — встретил на Кап-Флоре остатки экспедиции старшего лейтенанта Седова — уже после того, как Седов, в цынге, в сумасшествии, с револьвером в руках против людей, на собаках отправился к полюсу и погиб во льдах.
Начальника экспедиции профессора Кремнева — одного из первых свалило море ("море бьет"), но он выползал на каждой станции из своей каюты, серый, бритый, с обесцвеченными губами, — лез на спардек, стоял там молча и, если говорил, то говорил только одну фразу:
— Мы делаем такую работу, которую до нас не делало здесь человечество, — мы идем там, где до нас не было больше десятка кораблей! —
Через каждые шесть часов — через каждые тридцать астрономических минут — на два часа были научные станции, и семнадцать дней — до льдов был шторм. Жилая палуба была в трюме, в носовой части корабля; все было завинчено, люки были закупорены; судно — влезая на волны и скатываясь с них — деревянное судно — скрипело всеми своими балками и скрепами; судно шло уже там, где вечный день, и в каютах был серый сумрак. Люди, по-двое в каюте, лежали на койках, когда не работали, в скрипе и духоте. На судне было привинчено и привязано все, кроме людей, — и все же не было торчка, с которого не летело бы все; люди, лежа в койках, то вставали на ноги, то вставали на головы: — качая, кренило на — больше, чем на 45°, ибо больше не мог уже показывать кренометр, сошедший в капитанской будке с ума. Сначала были ясные, упругие, синие дни под белесо-синим небом [ночью неба не было, а была муть, похожая на рыбью чешую и на воду], потом были метели, такие метели, что все судно превращалось в ком снега, потом были туманы, и тогда спадал ветер. И кругом были небо, вода — и больше ничего в этих холодных просторах. Иногда ветер так свирепо плевался, так гнал волну, что «Свердрупу» приходилось вставать, итти полным ходом против ветра, рваться в него — и все же ветер гнал назад. Ветры были нордовые и остовые. Семнадцать дней под-ряд только рвал ветер, выл ветер, свистел ветер — и катила по «Свердрупу» зеленая волна.
Если стоять на капитанском мостике, где всегда в рубке у руля два вахтенных матроса и штурман, и смотреть оттуда на судно, — мертво судно: вот выполз на палубу метеоролог Саговский, полез на бак, к метеорологической будке, качнуло, обдало водой, и Саговский ползет на четвереньках, по-кошачьи, лицо его сосредоточенно и бессмысленно, и на лице страх, но вот еще качнуло, и ноги Саговского над головой, и он топорщится, чтобы не ползти вперед, а пиджак его залез ему на голову, — и потом Саговский долго мучится у метеорологической будки, запутав ногу в канате, чтобы не слететь. — Одним из первых слег Кремнев, потом повалились все научные сотрудники, предпоследним свалился Лачинов, последним Саговский; первый штурман хворал, "травил море"; кают-компания опустела, хворал и стювард. Нельзя было ходить, а надо было ползать; нельзя было есть, потому что не хотелось и потому что ложка проносилась мимо рта, и потому что все тошнилось обратно [матросы требовали спирта]; нельзя было умываться, потому что воды до лица не донесешь, не до мытья и — стоит только выйти на палубу, как сейчас же будешь мокр, в соленой воде, которая не моет, а ссаднит сбитые места. Нельзя было спать, потому что раза четыре за минуту приходилось в постели становиться на голову и за постель надо было держаться обеими руками, чтобы не вылететь. И над всем этим — этот — в этих мертвых просторах визг, вой и скрип, которым визжало, выло и стонало судно, — такой визг и скрип на жилых палубах в трюме, в котором пропадал человеческий голос. — Через каждые тридцать астрономических минут — через каждые тридцать морских миль по пути к северу приходил на жилую палубу из штурвальной вахтенный матрос, стучал в двери кают и орал, чтобы перекричать скрип и вой:
— На вахту! Кто в очереди? Через пятнадцать минут станция! — На вахту! —
В половине восьмого утра, в двенадцать дня, в четыре дня, в восемь вечера на жилую палубу приползал и бил в гонг к чаю, обеду, кофе, ужину стювард, — но столы в кают-компании были похожи на беззубые челюсти стариков, где одиноко торчали штурмана, механик и Саговский, — гонг бессильно надрывался на жилой палубе. И через каждые четыре часа от полночи отбивала вахтенная смена склянки. И часы обедов, и часы вахт — были астрономически условны в этих неделях белесой мути.
Кинооператор, которого всего истошнило, который стал походить на смерть, просил, чтобы ему дали револьвер, чтоб он мог застрелиться. Доктор говорил о морфии. Зоолог — он замолчал на все дни; Лачинов, который был с ним в одной каюте, наблюдал, как он провел первые пять суток: он лежал на четвереньках на койке, подобрав под себя голову и ноги, держась руками за борта, — пять дней он не вставал с койки и не сказал ни слова; потом он уполз из каюты и два дня пролежал у трубы на спардеке, это были дни метели, — Лачинов зазвал его в каюту, он пришел, лег, — вскочил через четверть часа и больше уже не возвращался в каюту — до льдов, когда качка прошла, — он говорил, что он не может слышать скрипа жилого трюма, скрип ему напоминал о его «страстях»: тогда, пять первых суток на четвереньках, он ждал смерти, боялся смерти! — скрип трюма напоминал ему те мысли, которые он там передумал, — он не любил об этом говорить. — Лачинов видел со спардека, как Саговский пошел к своей будке, — качнуло, окатило водой, — и человек стал на четвереньки и пополз, и лицо его исказилось страхом.
"Свердруп" шел вперед, на румбе был норд —
— на жилую палубу пришел вахтенный матрос, дубасил в двери, кричал:
— На вахту! Кто в очереди?
Встали в половине первого ночи. Стальное небо, снег, ветер, все леденеет в руках. Гидрологи, трое, в том числе Лачинов, поползли на корму, кинули лот, триста метров. Потом стали батометрами брать температуру и самое воду с разных глубин: триста метров, двести, сто, пятьдесят, двадцать пять, десять, пять, ноль; температуру с поправками записывали в ведомости, воду разливали по бутылкам; химик в лаборатории определял состав воды, ее насыщенность кислородом, прозрачность. Батометр надо нацепить на тросс, опустить в глубину, держать там пять минут, — и потом выкручивать вручную тросс обратно: плечи и поясница ноют. Гидрологи кончили работу в половине четвертого, пошли по каютам обсыхать, — загремела лебедка, бросили тралл. Второй раз скомандовали на вахту в 11 дня, снега не было и был туман, — кончили в час дня, пошли по каютам, обсыхать. В половине восьмого вечера опять пришел вахтенный матрос, задубасил, заорал:
— На вахту! Кто в очереди?
и тогда к начальнику экспедиции пошла делегация, половина экипажа научных сотрудников не вышла на работу. Кремнев один сидел на спардеке около трубы, руки он спрятал рукав в рукав; губ у него не было, ибо они были землисто-серо-сини, как все лицо; он горбился и его знобило, и он смотрел в море. К нему на спардек приползли научные сотрудники, впереди полз профессор Пчелин, не выходивший из каюты с самого Канина носа; сзади ползли младшие сотрудники; люди были одеты пестро, еще не потеряли вида европейцев, еще не обрели самоедского вида; все были злы и измучены. Профессор Пчелин, без картуза, в меховой куртке и брюках на выпуск, поздоровался с Кремневым, сел рядом, поежился от холода и заговорил:
— Николай Иванович, меня уполномочили коллеги. Никаких работ в такой обстановке вести нельзя, мы все больны, это только трата времени, — мы предлагаем итти назад, — и замолчал, ежась.
Кремнев смотрел в море, медленно пожевал безгубыми своими губами, тихо сказал:
— Пустяки вы говорите. Тогда не надо было бы и огород городить, — понимаете, — городить огород? Все в порядке вещей — море, как море.
— Тогда высадите нас на Новую Землю в Белужью губу, — сказал Пчелин. — Ведь мы все перемрем здесь.
— Конечно, в Белужью губу, — ну ее к чорту, вашу экспедицию, товарищ Кремнев! — закричал, толкаясь вперед, кинооператор.
Кремнев все смотрел в море, тихо сказал:
— Пустяки вы говорите. Итти вперед необходимо. Что же, вы будете целый год жить у самоедов?
— Станции мы делать не будем, не выйдем на вахту. Мы все больны! Смотрите, какая качка. Мы не можем!
Накатила волна, судно накренилось, покатились брызги, — кинооператор полетел с ног, пополз к борту, заорал в страхе:
— Ну вас всех к чорту, — ведь он, сволочь, виляет, как сука… в Белужью губу!
— Ну, разве это сильная качка? — спросил Кремнев.
— Да это уже не качка, а шторм! Мы станции делать не будем, мы не можем!
— Тогда отдайте приказ, чтобы стали отштормовываться. Станцию сделать здесь необходимо, будем ждать, когда море ляжет. Меня самого море бьет не хуже вас. Выкиньте меня за борт, тогда делайте, что хотите —
От этого разговора в экспедиционном журнале осталась только одна запись:
"Станция 18. φ76°51 , λ41°0 ,? mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
"Станция пропущена ввиду сильного шторма. Ветер — 6 баллов, волнение — 9, судно клало на волну на 45°".
На румбе был норд.
В этот день выяснилось, что радио «Свердрупа» уже никуда не достигает, рассыпаясь, теряясь в той тысяче слишком верст на юг к полярному кругу, что осталась позади «Свердрупа». Ночью штормом сорвало антенны, утром их натягивали заново, матросы лазили по вантам, качаясь в воздухе над морем, — и, когда натянули, радист начал шарить радио-волнами в просторах: просторы молчали, безмолвствовали. Но в этот день было принято последнее радио с земли — из Москвы с Ходынки. Оно гласило следующее: дошло так —