— Возможно.
— Послушайте, — говорю я. — Я здесь не для того, чтобы уничтожить ваше общество. Я здесь для того, чтобы освободить его. Ты сказала, что не хочешь, чтобы твоя дочь выросла в тюрьме.
— Мы не хотим также, чтобы она выросла и стала женой какого-то мужчины, — возражает Юинь.
Я качаю головой:
— Дело не только в вас. Ипполита лишь отдельная планета. А там живет полтриллиона женщин. — Я делаю жест в сторону потолка, пытаясь объять весь Полихроникон. — Вы думаете, они не заслуживают шанса получить то, чем обладаете вы?
По лицу Ливэн я вижу, что она начинает понимать.
— Ты не пытаешься искоренить Лихорадку Амазонок, — говорит она, — ты хочешь контролировать ее.
— Я все еще не понимаю, — произносит Юинь.
— Я же сказал вам, что здесь метафоры бессильны, — повторяю я. — Я не могу описать это при помощи чайных чашек.
— Тогда без чашек, — говорит Ливэн.
— Без чашек? — Я делаю глубокий вдох. — Я надеюсь использовать математические техники Халифата, чтобы установить метастабильное равновесие, которое позволит выпуклым областям с реальными и виртуальными предысториями сосуществовать в четырехмерном пространстве-времени, оставаясь топологически различными и смежными в пятимерном пространстве.
Юинь делает большие глаза.
— Не важно, что ты делаешь, — выговаривает она. — Что это будет означать? Для нас?
— Если у меня получится, то это будет означать, что ваша дочь сможет выбирать, как ей жить. Ваша дочь, — я снова делаю жест в пространство, — и дети остальных людей.
— А почему мы должны тебе верить?
— Какая разница, поверите вы мне или нет? — пожимаю я плечами. — В любом случае завтра я вас покину. Я направляюсь на север, в Эретею. — Я отхлебываю чай. — Если вы хотите меня остановить, уверен, это будет нетрудно.
Ливэн что-то говорит Юинь на тиешанском наречии. Разговоры на китайском всегда кажутся мне похожими на спор, но в ответе Юинь я различаю не просто несогласие, но презрение — и в то же время что-то вроде уступки.
Затем она поднимается и идет наверх.
— Сегодня можешь поспать на диване, — обращается ко мне Ливэн. — Я принесу тебе простыни. Баня снаружи, позади дома, если хочешь помыться.
— Спасибо.
— Я хочу извиниться за Юинь, — говорит она, убирая со стола. — Ты должен понять, что для нее Ипполита не просто место, где мы, женщины, можем жить без мужчин. Для нее важно также, что мужчины
— А для тебя? — спрашиваю я. Она пожимает плечами:
— Юинь пришла сюда по своей воле. А что до меня, я здесь счастлива, но ведь я здесь родилась. Если бы я родилась в другом месте, я, наверное, была бы счастлива там.
Она замолкает на минуту, словно размышляя, говорить ли дальше.
— Мне кажется, ты не понимаешь, во что ввязываешься, — начинает она.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты прав, Лихорадка всего лишь побочный эффект какого-то отклонения от обычного хода вещей. Каково бы ни было ее происхождение, центр ее там, в Эретее.
— Именно поэтому я и направляюсь туда, — объясняю я. Ливэн вздыхает, опускает взгляд и принимается рисовать на скатерти невидимые узоры.
— Я была там три раза, — говорит она. — Не в самом центре. — Она смотрит на меня. — Как объяснить это? Помнишь могилы, которые ты видел по пути в город, в южной части острова, Кладбище Мужчин?
Я киваю.
— Ты найдешь такие Кладбища Мужчин, такие могилы по всему югу. Но не в Эретее. В Мирине[13] — это первый большой город, если ехать вверх по реке, — в Мирине есть только кенотаф.[14] Никто не знает, что произошло с телами. В Фемискире даже этого нет; они говорят о мужчинах как о чем-то отвлеченном или как о мифических существах.
— Может быть, так лучше для здоровья, — улыбаюсь я. С губ Ливэн слетает смешок, и она качает головой.
— Может, и так, — соглашается она. — Скажи мне, неужели мы стоим того, чтобы умереть ради нас?
— Я не собираюсь умирать.
— Но ты знаешь, что это может случиться.
Я отвожу взгляд. Именно этот вопрос не давал всем покоя: моим учителям, моим ученикам, Гильдии физиков, Министерству иррациональных явлений, военному атташе Республики в Лондоне. Я отделывался от них вежливыми фразами и математическими выкладками, предоставляя им возможность самим подыскать объяснение — от альтруизма до нервной болезни.
— На раннем этапе развития западной психологии, — говорит Ливэн, — влечение женщины к существу того же пола считалось признаком неспособности различать «себя» и «другого». Подобно ребенку, который еще не отличает игрушки от частей своего тела — и тянет в рот то и другое. В этом случае альтруизм очень близок к нарциссизму.
Я надеялся больше поговорить с Мей Юинь о географии и демографической ситуации на Ипполите, чтобы получить более четкое представление о макроскопических эффектах причинно-следственной аномалии, но, когда я проснулся наутро, она уже ушла. Возможно, это и к лучшему.
Я кладу загорелую руку на запотевшие перила, выкрашенные белой краской, и ощущаю вибрацию двигателей, смотрю поверх канала Хаймингдао на мешанину огней, дымовых труб, резервуаров и зданий, на высокие платформы, с которых поднимутся в небо ракеты Ливэн.
Поднимутся и устремятся на верную смерть в лапах «Упорного» и его спутников, вооруженных лучевыми пушками. Интересно, как ко всему этому отнесутся лейтенант Эддисон и его здравомыслящие собратья офицеры.
Думаю, они будут восхищены безумной храбростью пилотов. Безумием, отражение которого Ливэн увидела во мне. А потом нажмут на кнопку и уничтожат их.
Север. «Джинг Ши» упрямо движется вперед против сильного течения, словно старуха крестьянка, согнувшаяся под тяжестью вязанки хвороста. Если верить медицинским показателям, я болен: температура повысилась на градус, подскочил уровень белых кровяных телец.
Это может означать начало Лихорадки. А возможно, я подцепил что-то, обедая у Мей Юинь.
Анализаторы возбуждены, они что-то бормочут, разговаривая сами с собой, но считают, что мой крошечный пузырек реальности, поборов вторжение Ипполиты, остался нетронутым. Я говорю с корабельной медсестрой и получаю флакон жаропонижающего — толстых белых пилюль, кислых на вкус, этот привкус остается во рту еще долго после того, как пилюли проглочены.
Я смотрю на свою собеседницу.
— Юинь была права, когда не поверила мне, — говорю я ей. — Я здесь не потому, что хочу помочь вам. Я здесь потому, что я из тех людей, которые, увидев узел, хотят обязательно распутать его.
— В «Дао дэ цзин»[15] есть такая строка, — замечает Ливэн. — Разумеется, ее можно толковать двояко, особенно на арабском, но один из вариантов перевода таков: «У совершенного узла нет конца, который позволил бы распутать его…»
— Меня не было бы здесь, если бы этот узел не был совершенным, — отвечаю я. — Если происшедшее на Ипполите могло случиться один раз, то, возможно, такие случаи происходят постоянно — только большинство аномалий не приводит к видимому эффекту. А когда такое случается, то Феноменологическая служба — или кто-то вроде них — прикрывает все, прячет информацию под замок. Если я хочу распутать тот узел, то Ипполита, возможно, мой единственный шанс.
— И ради этого ты готов умереть.
— Если без этого нельзя, то да, — пожимаю я плечами. — Мы живем во Вселенной, лишенной причинно-следственных связей. Разве это не достаточное оправдание для всего?
— Еще одна цитата гласит: «Тот, кто отделяет себя от всего мира, может получить его в дар, — продолжает Ливэн, — а кто считает себя всем миром, может принять его».
Она допивает чай и встает.
— Ты сумасшедший, — говорит женщина, глядя на меня сверху вниз. — Я уважаю эту черту в ученых. Доброй ночи.
— Спасибо, — отвечаю я. — Доброй ночи.
На пароме «Джинг Ши» пахнет чем-то сладким и холодным — словно ядом. Выхлопные газы от двух больших двигателей отдают паленой пластмассой.
Я возвращаюсь на «Джинг Ши» вечером и поднимаюсь на борт вместе с толпой новых пассажиров. Большинство из них — тиешанки, иммигранты или беженцы, несколько человек из Эретеи, у которых не хватило денег на поезд или быстроходное судно на подводных крыльях и которые ничего не имеют против небольшого приключения.
Я делю каюту с одной из этих путешественниц, молодой женщиной, студенткой из Антиопы[16] — это город неподалеку от Фемискиры, в Восточной Эретее, — она возвращается домой на каникулы. Она стройная, мускулистая и смуглая. На ночь она снимает свой кхимар, открывая очень коротко подстриженные черные курчавые волосы, как у Мусы. Она чем-то похожа на мальчика.
У коек есть занавески, но я не задергиваю свою — два крошечных иллюминатора едва пропускают достаточно воздуха. Студентка тоже не закрывается. Она не знает, что думать обо мне с моей буркой, акцентом эзхелер и седельным мешком из грубой ткани, от которого пахнет мулами и специями. Для нее я — нечто экзотическое и опасное и, как мне кажется, немного возбуждающее.
Как европеец, я продукт культуры — то есть истории, устной и письменной, — которая определенным образом сформировала мою сексуальность. В древние времена любовь женщин многими признавалась «второсортной», но все же иногда приемлемой заменой любви мужчин.
Возможно, для кого-то это и сейчас так, но не для меня. И даже если бы это было так, возможно, на Ипполите есть несколько женщин, которые не спят по ночам, мечтая о мужчинах, которых они никогда не видели. Но каким глупцом надо быть, чтобы ожидать, что эта студентка, похожая на мальчишку, окажется одной из них?
Ночью, при тусклом свете аварийных лампочек, я смотрю на противоположную сторону каюты, на затылок своей спящей соседки, и пытаюсь вспомнить ощущение, которое я испытывал, перебирая волосы Мусы. Чего бы ни хотела молодая женщина на соседней койке, наши желания расходятся.
Я рад, что на мне бурка. Наверное, у меня странное лицо — я не знаю, смеяться мне или плакать.
У Мирины реки сливаются — Ортигия,[17] текущая с запада, впадает в Отреру. «Джинг Ши» продолжит путь на северо-восток, вверх по Отрере до Фемискиры, но на ночь он остановится здесь, чтобы заправиться горючим и обменять один груз на другой.
Я провожу день на берегу, громыхающий электрический трамвай довозит меня из порта до старой части города.
Сидя в уличном кафе, я наблюдаю, как воробьи прыгают с земли на стол и на стулья, поджидая крошки. Разумеется, все они — самки, с однотонным коричневым оперением.
В Мирине чище, чем в Хайминге, и тише, хотя здесь тоже кипит жизнь. Улицы в этом районе узкие, созданные для пешеходов, застроены они старомодными домами еще до Лихорадки; на этих пестрых, веселых улочках полно небольших симпатичных магазинчиков, забитых покупателями — молодыми женщинами и девочками с каштановыми или светлыми волосами, они болтают на турецко-немецком наречии, почти понятном мне.
Тенистая площадь, на которую выходит кафе, — островок в этом море, островок тусклых красок и тишины. В центре площади располагается Кенотаф Мужчин. Не знаю, что я ожидал увидеть, — вероятно, какой-то фаллический обелиск или столб, увенчанный статуей мускулистого, щедро одаренного природой мужчины в классическом европейском стиле.
Вместо этого передо мной — кольцо из темных каменных глыб и остатков голой стены, от которого веет печалью. Издалека мне показалось, что на камнях высечены имена. Но, подойдя ближе, я увидел, что это лишь сетка трещин.
Тревога!
Я вскакиваю и больно ударяюсь головой о потолок. Анализаторы воплями пытаются привлечь мое внимание… Нет.
Вокруг тишина.
Я прошу у устройств подробный отчет, даю им время для его подготовки. Все идет гладко и спокойно, спокойнее, чем когда-либо с момента моего приземления, если верить анализаторам. Пузырек реальности, окружающий меня, кажется, растянулся до самого горизонта. Впечатление такое, словно я вообще не на Ипполите.
Неужели тревожное сообщение мне почудилось? В записях анализаторов нет ничего подобного.
До Фемискиры остался еще один день пути. Я снова устраиваюсь на койке, и мне не нужны медицинские мониторы, чтобы ощутить биение сердца. Голова болит — не только ушибленная макушка, но и все остальное. Под буркой на локтях, тыльной стороне рук, щиколотках и верхней части стопы появилась сыпь, превратившаяся в зудящие красные шишки. Я чувствую, что студентка на меня смотрит, и отворачиваюсь к переборке.
Утро. Анализаторы хранят раздражающее молчание — самодовольные, спокойные, они не желают признать существование противоречий между отличной от всей Вселенной природой Ипполиты и моей природой.
Вдобавок к этому медицинские мониторы отключились.
Совпадение? Или ночью паром пересек некую границу, линию, проведенную во времени, пространстве или вероятности, за которой не работают синхронные каналы?
Голова болит. У меня должна быть какая-то теория, но ее нет. Я одалживаю у служащей карандаш и некоторое время черчу графики и формулы, но Ипполита не такая штука, в которой можно разобраться с помощью частных дифференциальных уравнений, и скоро я теряю интерес к этому занятию. Весь день я сижу на скамье на палубе, в тени, наблюдая, как восточный берег медленно ползет мимо: шесть, восемь, десять оттенков зелёного, там и сям виднеются белые, желтые или голубые пятна домов. Я пью тепловатый ячменный настой и каждые три-четыре часа принимаю таблетку жаропонижающего, которое выпросил у сестры.
Что я могу сделать — повернуть назад? Прилетев сюда, я знал, что обратного пути не будет. Если анализаторы на самом деле неисправны, если они споткнулись о какой-то столбик уравнений, то тогда даже возвращение в Тиешан, даже бегство на земли Эзхелер не спасет меня. А если спасет, я все равно в один прекрасный день умру, но так и не узнаю правды.
Я чувствую, что почти начинаю понимать что-то. Скоро это понимание найдет путь ко мне, словно дикий зверь в поле, если только я буду сидеть тихо и не спугну его.
Фемискира. Город надвигается на нас в сумерках, деревья отступают от берегов, сменяясь полями, пастбищами, садами, дорогами, зданиями. На реке появляются другие суда, они поднимают волны, которые бьются в борта парома. Доносящийся издалека шум машин, усиливаясь, заглушает стук наших двигателей.
Когда я начинаю засыпать, загораются огни, ими покрыт весь берег.
Медсестра трясет меня за плечо.
— Все, кто хотел сойти на берег, уже на берегу, — улыбается она.
Я, дрожа, пытаюсь улыбнуться ей в ответ, на мгновение забыв, что она не видит моего лица. Когда я вспоминаю об этом — после того как встаю, опираясь на перила, и с некоторым усилием закидываю на плечи мешок — и оборачиваюсь, чтобы поблагодарить ее вслух, она уже уходит.
Теперь нас окружает город. Паром причалил в тени моста, широкого, прочного; возможно выкрашенный, сейчас, в темноте, он черной массой нависает над темной водой, скрывая ночное небо. Я одним из последних спускаюсь, волоча ноги, по мосткам и схожу на набережную и лишь после этого оборачиваюсь, чтобы взглянуть на реку. Оба берега сверкают огнями — лентами, арками и башнями сотни архитектурных стилей, они мерцают в ночи, словно драгоценные камни, отражаясь в темной воде, и мне кажется, что я в Петербурге, Багдаде или Хо-Ши-Мин-вилле, — только башня здесь — это просто башня, а арка — просто арка. Город больше и красивее, чем я ожидал. Вдоль набережной тянется широкий тротуар, заполненный женщинами всех возрастов, рас и национальностей.
Предположим, что миллиарды лет назад история изменила свой ход таким образом, что эволюция многоклеточной жизни пошла совершенно иным путем и привела к этому настоящему — настоящему, в котором эти женщины, бесспорно принадлежащие к роду человеческому, идут по улицам этого города, подобного любому знакомому мне населенному людьми городу, говорят на языках, которым я научился от мужчин. Я согласен с тем, что это предположение в приближении до многих, многих цифр после запятой просто невозможно.
Но в невозможном часто есть такая цельность, что просто отсутствия вероятности мало.
Я дошел уже до этого; произошло уже слишком много необратимых вещей.
Я останавливаю худощавую темнокожую женщину с широкоскулым лицом индианки, одетую в профессиональные черно-белые одежды, и спрашиваю ее по-арабски, в какой стороне находится север.
— Вон там, — указывает она. — Вверх по ступеням. Впереди, рядом с мостом, берег круто берет вверх, туда ведет
широкая каменная лестница.