Беспросветно мрачной рисуется Златовратским судьба интеллигентов; они «рабы своего положения, рабы постыдные», так как закабалены «требованиями рынка и интересами фабриканта» («Господа Караваевы», 1885). Оставаясь в большинстве своем в плену прошлого, писатели-народники пытаются заслонить реальные факты «мечтами», подменить исторически отвергаемые убеждения «верой сердца» и «правдой настроения». Так, аллегория Златовратского «Безумец» (1887) создает романтическую апологию крестного пути «мечтателя», который, вопреки безжалостной действительности, обретает перед смертью «драгоценный клад» – мистическую «народную мудрость». Однако и этот «мечтатель» вынужден констатировать утрату героического идеала народнической интеллигенцией: герои наступившего безвременья – это «какие-то ученые без страсти к науке, идеалисты без веры в идеалы, народники без народа»[161] («Скиталец», 1884).
Попытка изобразить практическую деятельность героя-интеллигента ограничивалась обычно рамками мирного просветительства теории «малых дел» – «посильной помощи народу» («Весной», «В приморском городке» Нефедова и др.). Либерально-мещанская сущность этих попыток в условиях буржуазно-дворянского строя рассчитана была на то, «чтобы заштопать, „улучшить“ положение крестьянства при сохранении основ современного общества».[162]
В то же время в позднем творчестве писателей-народников заметно проявляется более углубленный интерес к рабочей теме. В нем возникают образы фабричных, приисковых рабочих, ремесленников. В народнической трактовке это угнетенная и обездоленная среда, подвергающаяся развращающему воздействию капитализма. Лишь в отдельных произведениях затрагивается вопрос об общественном самосознании рабочего, о его освободительных стремлениях. Герой романа Засодимского «По градам и весям» (1885), демократически настроенный землемер Верюгин, тайно работает в годы реакции над собиранием общественных сил, способных бороться за народное счастье. После долгих идейных исканий он скрывается «в одном из дальних петербургских предместий, где дымят высокие фабричные трубы и где толпы закоптелых рабочих встречаются на улице».[163] Автор придает символический «пророческий» смысл предчувствиям героя: «И мнилось ему, что над миром восходит солнце, блестящее и ярче того, что теперь поднималось над городом».[164] Но несмотря на эту оптимистическую декларацию общая тональность романа мрачна и трагична. В последней главе романа Верюгину снится сон, в котором современная действительность предстает как «мертвое царство».
Большинство писателей-народников отказывается от широких социальных обобщений. Произведения становятся нередко фрагментарными, обретая форму лирико-публицистических очерков (Златовратский) и натуралистических зарисовок (Наумов, Нефедов). Крушение идеалов утопического социализма усилило сентиментально-романтические черты народнической беллетристики. «Вера сердца» мечтателя-утописта зачастую побеждала «разум» исследователя народной жизни. И тогда реалистические зарисовки быта и социальных отношений заслонялись стихией настроения, в котором зачастую преобладали религиозно-этические эмоции и покаянно-жертвенная экзальтация. «Настроение» размывало социально-психологические очертания характеров. Писатели стали все чаще прибегать к поэтике чудесного, загадочного, легендарно-фантастического, что придавало их повествованию условно-романтический колорит.
Писатели-народники теряют интерес к изучению воздействия новых общественно-экономических условий на характеры героев. Эти последние для них – представители определенных и как бы застывших в своем развитии народных типов. При всем разнообразии конкретных ситуаций герои народнической литературы – крестьяне, ремесленники, фабричные, бродяги, опростившиеся интеллигенты – похожи друг на друга, все «на одно лицо». Их религиозно-нравственное обличительство, кротость, смирение, «не подлежащая точному анализу и определению» идея, одухотворяющая их поведение, – раскрывают, в понимании писателя-народника, самобытность русского национального духовного облика, который не зависит от пореформенной социальной ломки и противостоит ей.
В критике 80-х гг. художественную манеру Златовратского и близких к нему писателей называли сентиментальной.[165] В. И. Ленин, анализируя ошибки народников-экономистов, писал, что «открытое признание действительности отняло бы всякую почву у сентиментальной (народнической) критики капитализма».[166] «Экономический романтизм» народников, по словам Ленина, «заткнул соответствующей сентиментальной фразой»[167] противоречия теории и жизни, заменив анализ действительности «сентиментальными жалобами и сетованиями».[168] Сентиментально-романтическая манера позднего литературного народничества была родственна теоретическому методу народнической публицистики (хотя, конечно, далеко не тождественна ему) и питалась теми же идейными источниками. Но в своем историческом пессимизме писатели-народники более последовательны и субъективно прав– дивы. В основном они не покидали почвы реализма.
В позднем литературном народничестве гуманистические и демократические тенденции все еще продолжают играть значительную роль. Они обнаруживаются в критических элементах творчества Засодимского, Наумова (разоблачение кулаков, буржуазных дельцов, переродившейся интеллигенции). Объективируя в лирическом «настроении» крушение надежд на социалистическое переустройство общества на «общинных началах», произведения народников сохраняют познавательное художественное значение.
Иначе развивалось творчество писателей, которые в эпоху реакции и кризиса крестьянского социализма сохранили связь с революционно-демократическим идейным «наследством». Они глубже и объективней других сумели запечатлеть трудные и противоречивые условия пореформенного развития страны. Уже в конце 70-х гг. Г. И. Успенский, Н. Е. Каронин-Петропавловский и А. И. Эртель обратились к изображению новых явлений в жизни деревни, от столкновения с которыми «разлетаются в прах все „идеалы“ народников».[169]
Начав литературную деятельность в конце 70-х гг., С. Каронин (псевдоним Николая Елпидифоровича Петропавловского; 1853–1892) наиболее ярко проявил себя в последующие годы творческого развития. С грустной иронией воспроизвел писатель в «Рассказах о парашкинцах» (1879–1880) картину крушения «фантастических замыслов» патриархальных крестьян-общинников. Пролетаризация крестьянства изображается автором как неизбежное следствие пореформенных отношений. Очерки завершаются картиной бегства из родных мест вконец обнищавших парашкинцев. «Вместе с ними, – иронически замечает автор, – кончился и героический период деревни».[170] В «Рассказах о пустяках» (1881–1883) Каронин с суровой правдивостью показывает необратимость этого процесса: «ошеломленный» пореформенным разорением крестьянин отдан во власть «пустяков» – призрачной погони за удачей в условиях кулацкой и помещичьей кабалы. По наблюдениям писателя, расслоение деревни отзывается то в «восклицаниях радости» тех, «кто выплывал внезапно наверх», то в «криках о спасении» тех, кто «тонул».
В 1883–1886 гг. Каронин публикует в журналах «Отечественные записки» и «Северный вестник» цикл рассказов, из которых формирует затем роман-хронику «Снизу вверх» с подзаголовком «История одного рабочего». Это одна из первых в русской литературе попыток создать роман о формировании и развитии героя нового типа, прозревающего пролетария, который драматически остро переживает свою личную ответственность за угнетенных собратьев, стонущих в «черной пропасти». Г. В. Плеханов писал, что герой Каронина – Лунин представляет собой «новую, нарождающуюся, рабочую Россию», в которой исторический прогресс «не может приходить иначе, как только снизу».[171]
Со второй половины 80-х гг. Каронин обращается к проблеме «народ и интеллигенция». В повестях «Мой мир», «Бабочкин», «Места нет», «Борская колония», «Учитель жизни» изображен глубокий мрак бездуховного существования, раскрыта драма безысходности в исканиях интеллигенции, с горькой иронией показаны ее напрасные попытки сохранить достоинства в «век денежного мешка». В освещении Каренина идейный разброд и утопические толстовские мечтания, свойственные интеллигенции 80-х гг., а также ее попытки приспособиться к существующему порядку вещей своим истоком имеют кризис народнического движения, найти выход из которого и сам писатель не смог. Но Каронин никогда не покидал почвы последовательного критического реализма.
Противоречиво развивалось творчество Александра Ивановича Эртеля (1855–1908). Как писатель он формировался под воздействием народнических идей и настроений. Появлению в печати первых произведений Эртеля – рассказа «Переселенцы» (1878) и очерка «Письмо из Усманского уезда» (1879) – содействовал Засодимский. В конце 70-х гг., заведуя в Петербурге общественной библиотекой, вокруг которой группировалась народническая интеллигенция, Эртель поддерживал дружеские отношения с активными участниками освободительного движения.
Однако в последующем творчестве писателя углубляются сомнения в правильности народнических доктрин и устоев веры. Показав в «Записках Степняка» (1879–1883), что деревенский общинный «мир» распался, автор сопоставляет результаты этого «расщепления». С одной стороны, его привлекает трогательная и наивная фигура крестьянина Трофима, радетеля за общинные интересы («Мир – великое дело… чтоб, значит, сообча… по правде… по-божьему… к примеру – всем чтоб вдосталь, без обиды…»).[172] С другой стороны, он видит неизбежность распространения в деревне нового типа, подобного кулаку Василию Мироновичу, который стремится разбогатеть, торгуя свининой. «Ведь вот от одного корня, – думалось, – из одной стороны, из одной среды, из одной деревни даже, при одинаковых условиях росли, одинаковые напасти испытывали… И вышло какое-то недоразумение… С одной стороны: „главное дело – свинья“, с другой – „мир“… За кем победа? За кого „будущее“?..».[173] Образная логика «Записок» не оставляет сомнения в ответе на этот вопрос.
В размышлениях и горьких сетованиях рассказчика, Степняка-Батурина, проступает лирическая, автобиографическая интонация. Вместе с тем в судьбе Батурина раскрывается трагедия народнически настроенного интеллигента, изучающего жизнь «во глубине России», который вынужден признать крушение утопических представлений о деревне и связанных с ними надежд. В заключительном очерке («Addio») сломленный горьким опытом, тяжело больной Батурин подводит итог своим безрадостным наблюдениям:
«Повсюду примеры непосильной борьбы и ликующего свирепства. Боже, боже, где же выход из этой скорбной ночи, позабытой солнцем… Где же звуки, которым суждено пробудить эти деревни, изболевшие в дремоте, эту изнемогшую в косности степь!..».[174] Обобщенный образ «скорбной ночи» углублен введением в повествование исповеди других персонажей, близких к рассказчику по нравственно-психологическому складу. Это пошедшие «в народ» генеральский сын Ежиков и самоотверженная сельская учительница. Их самоубийство вызвано теми же причинами, что и нравственная драма Батурина. Они мучаются и бьются над проклятыми вопросами «что делать?», «куда идти?», неразрешимость которых в пору безвременья стала трагедией народнической интеллигенции. Художественное своеобразие обрисовки героев у Эртеля заключается в том, что воплощенная в их судьбе «скорбная ночь» народнического движения раскрывается прежде всего как и личная, субъективная трагедия, обреченность самоотверженного, но бесплодного порыва. Л. Н. Толстой, отметив в раннем творчестве Эртеля подражание Тургеневу, вместе с тем высоко отзывался о нем как художнике.[175]
В повести «Волхонская барышня» (1883) Эртель одним из первых в русской литературе сделал попытку изобразить столкновение воззрений народников и марксистов. Однако, далекий от понимания научного социализма, он создал образ буржуазного «культуртрегера», стремящегося осуществить «марксистское» учение о справедливом общественном устройстве мирным путем. «Марксисту» Захару Ивановичу противостоит романтик Тутолмин, бредящий «миссией русской общины». Паровой плуг и рациональное хозяйство «марксиста» одерживают в повести верх над мечтаниями «общинников», но плодами победы пользуются прежде всего богачи. Подобно многим писателям 80–90-х гг., Эртель воспринимал марксизм только как экономическое учение, вне сферы которого остаются вопросы этики и общественной борьбы. Он не видел в марксизме «идеального начала», но высоко ценил его как систему рациональной производственно-хозяйственной организации общества. Спор «марксиста» с «народником» помогает понять трагедию героини, Вари Волхонской, рвущейся из душной атмосферы дворянского гнезда к большому общественному делу. Варя вскоре убеждается, что идеалы народника противоречат жизни. В последнем объяснении с ним она восклицает: «Ах, укажите мне дело, за которое я могла бы умереть!». Углубляя это «настроение», в повести дальним планом проходит героический образ девушки-революционерки, «гневной Женни», погибшей за свои идеалы. Идейный кризис и смерть волхонской барышни связаны с тем, что она не нашла в настоящем соединения героических идеалов и «настроения», которыми жили Женни и мечтатель Тутолмин, с практическим, жизненным делом, возможность которого угадывается в принципах Захара Ивановича. Об этом соединении идеала и практики не менее наивно мечтал и сам автор. Недаром образы друзей-антагонистов – «марксиста» и «народника» – вызывают у писателя ассоциацию: Санчо Панса и Дон-Кихот. Г. В. Плеханов в книге «Наши разногласия», упомянув об образе «марксиста» в «Волхонской барышне», заметил, что народники-самобытники, подобные Эртелю, «не в силах были понять и оценить» научный социализм.[176]
В дальнейшем – в романе «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги» (1889) – писатель отказался от поэтизации общинных идеалов: крестьянская жизнь с ее обычным правом и бытовыми формами рисуется как царство кулацко-индивидуалистических вожделений. О ведущих борьбу за народное счастье революционерах-народниках в «Гардениных» говорится с уважением и даже с восхищением, но практические результаты их деятельности ставятся автором под сомнение. Трагедия бесплодной самоотверженности одного из героев романа, революционера Ефрема, раскрыта Эртелем как результат его отрыва от народа, который хотя и скован рабскими традициями, но в решении вопроса «Что же делать?» трезво стоит на почве действительности и не пойдет за «социалистом»-народником. Отсутствие «одинаковой почвы» с народом приводит революционного народника к мучительной рефлексии.
В 80-е гг. для литературы становится характерным отказ от «диктатуры» главного героя. В сюжетах произведений большой эпической формы намечается одновременное раскрытие множества судеб различных людей, создающее общую «панораму» социальной структуры эпохи. В ряду новых исканий находится и творчество Эртеля. В «Гардениных» он стремился запечатлеть процесс пореформенной перестройки общественного сознания различных слоев и социальных групп, «когда перерождаются понятия, видоизменяются верования, когда новые формы общественности могущественно двигают рост критического отношения к жизни, когда пускает ростки иное мировоззрение, почти противоположное первоначальному».[177] В основе сюжета романа лежит образное исследование «микромира» равноценных личностей, в характерах и судьбах которых отражается, по словам писателя, «огромная область жизни».[178] Это – представители народнической интеллигенции; сын гарденинского приказчика, сторонник мирных, «культурных» преобразований Николай Рахманный; поэт «власти земли» и домостроевский «жила» староста Веденей; раб по призванию конюший Капитон Аверьянович; «вольтерьянец» Агей; «эпикуреец» Агафон Ерник; сектант Арефий; «праведник» Иван Федотыч; рефлектирующий купец с «пробудившейся совестью»; цыган Ефим «с дурной кровью»; «недовольный мужик» Андрон. Каждый из персонажей романа «живет своей жизнью»; каждая глава в романе – это имеющая как бы самостоятельную художественную значимость эмпирическая картинка («осколок жизни») нравов, быта, социально-экономических отношений, идеологических веяний. Сюжет романа в целом складывается из ряда переплетающихся художественно равнозначных мотивов, тяготеющих к центральному заглавному образу: судьбе дворянской семьи Гардениных в пореформенные десятилетия, изображенной в ее отношениях к народу и к различным общественным слоям и группам.
Широта проблематики, сюжетно-композиционное новаторство, яркость и изобразительная сила образов романа обратили на него внимание современников. Л. Н. Толстой написал о «Гардениных» в дневнике (1889): «Прекрасно, широко, верно, благородно!».[179] Но самого автора его книга удовлетворяла не полностью. Ссылаясь на слова Толстого, что живописно запечатленные «факты, эпизоды, лица, характеры – это не что иное, как рама для картины» и «без картины она стоит немногого», Эртель в дальнейшем приходит к выводу, что в «Гардениных» «вставлена лишь незначительная часть картины и многое осталось в пятнах, набросках и пробелах».[180] Автора не удовлетворяло в его романе отсутствие широкой исторической перспективы («раскрытия горизонтов») и ясного нравственно-эстетического идеала, без которого невозможно осуществление важной цели искусства, заключенной «в подъеме жизнедействующего начала».[181]
Скептическое отношение Эртеля к народничеству все более возрастало. В 1891 г. он писал А. С. Пругавину, что народничество как партия и доктрина «решительно не выдерживает критики».[182] И все же писатель так и не смог окончательно расстаться с идеалами и мироощущением, характерными для «русских самобытников». В том же письме он скажет, что народничество «в смысле настроения <…> и хорошая и влиятельная сила». Поэтизация этого «настроения» привнесла в некоторые произведения Эртеля 80-х гг. черты сентиментальной идеализации («Жадный мужик», «Две пары»). Когда же писатель, наконец, расстался с народническими иллюзиями, преобладающей тенденцией в его творчестве становятся скептицизм и все более возрастающее чувство разлада с действительностью.
В романе «Смена» (1891) Эртель показал, что вместо революционеров и социалистов делом народа теперь занялись либеральные земцы, сторонники «малых дел». Этот процесс рисуется писателем на широком фоне «смены» вырождающейся дворянской культуры (крах Андрея Мансурова) буржуазно-просветительским «культурным типом». Отношение писателя к «новой силе» противоречиво. Одобряя теорию «культурной эволюции», он в то же время подчеркнул ограниченность и мелкий практицизм почитателей «мирных форм борьбы». Итоговая глава романа – «На гробах» – не оставляет надежд на будущее. Пессимизм Эртеля связан с его сомнениями в творческих силах народа. В письме к В. А. Гольцеву (1891), поясняя замысел романа, Эртель утверждал, что в его сюжете рядом с «процессом „смены“ в культурной среде – в народе будет происходить свое, отчасти нелепое и фантастическое, отчасти живое и весьма новое», но это «новое» пока остается «без всякого отношения» к исканиям интеллигенции.[183] Крестьянские волнения изображены в романе как результат «фантастических» надежд на раздел земли (образ Листарки-дикого, глупого и ожесточенного защитника «мирских» интересов). Представление же о «новом» ассоциируется с религиозно-нравственными исканиями народного самоучки Алеши Коняхина, в облике которого к концу романа отчетливо проступают черты равнодушного к людям богословского диалектика. Неопределенность перспектив общественного развития народных масс в связи с исканиями передовой интеллигенции ограничивает историческую конкретность и содержательность образной концепции «смены» у Эртеля.
В последнем значительном произведении – повести «Карьера Струкова» (1894–1896) – Эртель под воздействием развернувшейся полемики между народниками и марксистами вновь пытается сопоставить фигуры «самобытников» и «русских учеников», но обнаруживает недостаточное знание и понимание предмета своего изображения. Заглавный герой, «русский дворянин с европейским дипломом», называющий себя «марксистом», – по существу заурядный кабинетный теоретик «мирного» буржуазного прогресса и «малых дел». Его попытки «перекинуть мостик от Маркса к русской деревенской действительности» напоминают скорей те либеральные прожекты, которые предлагали «друзья народа», т. е. переродившиеся либеральные народники 90-х гг. Жена Струкова безуспешно стремится осуществить в деревне его теоретические построения. Практические опыты обнаруживают полную несостоятельность программы и моральный крах ее проповедников. Духовную драму переживает и революционер-народник доктор Бучнев, имя которого в прошлом «было замешано в самых дерзких предприятиях». Незадолго до трагической развязки Струков говорит ему: «Ах, дорогой мой, какие мы все несчастные… и больные!».
Творческая судьба Эртеля раскрывает одну из тенденций развития позднего литературного народничества. Талантливый художник, он запечатлел выразительные картины духовной драмы демократической интеллигенции в эпоху кризиса революционного народничества и вырождения буржуазной интеллигенции «в нечто худосочное, бессильное и несчастное».[184] В годы роста рабочего движения и полного краха народнических иллюзий, особенно во второй половине 90-х гг., Эртель, мучительно переживавший утерю им исторической перспективы, что мешало ему видеть новое в жизни («мне всегда была нужна сознательная уверенность, что то́, что пишу – ново и интересно», – утверждал он),[185] приходит к решению уйти из литературы и фактически осуществляет его.
Литературное наследие Эртеля значительно обогатило критический реализм конца века. Глубокая искренность и объективность творчества писателя, широкий охват им жизненного материала и трезвый, вдумчивый его анализ, большая изобразительная сила завоевали Эртелю признание современников. О художественном мастерстве Эртеля, особенно выделяя его язык и дар пейзажиста, сочувственно отзывались Л. Толстой и А. Чехов. Как писателя его ценили В. Короленко, И. Бунин, М. Горький и другие выдающиеся современники.
Особое место в позднем литературном народничестве занимает творчество Г. И. Успенского.[186] В очерках «Из деревенского дневника» (1877–1879) и в последующих своих произведениях Успенский «незаметно для самого себя пришел к тому, что подписал смертный приговор народничеству».[187] Его произведения 80-х гг. помогали русским социал-демократам «конкретно выяснять и себе и другим свою практическую теорию».[188] Успенский со вниманием и сочувственным интересом отнесся к трудам К. Маркса. Имя Маркса встречается в его очерках «Без определенных занятий» (в «рукописи» героя очерков – Лиссабонского). В статье «Горький упрек» (1888) Успенский высоко оценивает направленное против народнических иллюзий письмо К. Маркса в редакцию «Отечественных записок», в котором, по его словам, автор «с безукоризненной точностию и беспристрастием <…> осветил весь ход нашей экономической жизни, начиная с <18>61 г.».[189]
Успенский остался в стороне от начавшейся уже в те годы борьбы марксистов с народниками. Будущее своей родины он продолжал видеть прежде всего в судьбах крестьянства. Писатель разделял свойственное народнической демократической интеллигенции трагическое восприятие наступления капитализма, но поняв историческую неизбежность буржуазного развития страны, обратился в своем позднем творчестве к образно-публицистическому исследованию его последствий. В его произведениях с большим сочувствием изображаются новые черты облика рабочего («С конки на конку», «Петькина карьера»). В творческом сознании писателя складывается замысел очерковой эпопеи народной жизни в эпоху капитализма – «Власть капитала». Этот замысел был частично реализован в очерках «Живые цифры» (1888).
Кризис народничества заставил Успенского с начала 80-х гг. искать в жизни и труде народных масс устойчивых закономерностей и нравственных ценностей, определяющих смысл исторического прогресса и гуманистическое содержание личности. Итогом поисков явились очерковые циклы и отдельные очерки о «власти земли»: «Крестьянин и крестьянский труд», «Власть земли», «Из разговоров с приятелями», «Трудами рук своих», «Мечтания» и др. Писатель создал очерково-публицистическую эпопею крестьянского земледельческого труда в драматичных условиях развития буржуазных отношений в деревне.
В последний период своего творчества Успенский, по словам Короленко, «с лихорадочной страстностью среди обломков старого <…> искал материалов для созидания новой совести, правил для новой жизни или хотя бы для новых исканий этой жизни».[190] Вместе с тем кризис народничества отзывался в позднем творчестве писателя все возрастающим трагизмом.
Значительным явлением поздней народнической литературы стали попытки создания образа революционера. В трудных условиях воцарившейся реакции, после того как «революционеры исчерпали себя 1-ым марта»,[191] народнические беллетристы в поисках героического образа борца и подвижника обращались к недавнему прошлому. Они стремились осмыслить его трагический опыт в свете новых исторических условий и задач, стоящих перед освободительным движением. Но революционная тема могла быть отражена в легальной печати лишь намеками, с помощью иносказания (А. О. Осипович-Новодворский). Изобразить революционера «во весь рост» могли лишь те писатели-народники, которые непосредственно участвовали в освободительной борьбе, близко знали ее героев и могли наблюдать их революционную деятельность. Однако произведения, посвященные этому образу, смогли появиться лишь за рубежом и в вольной печати.
Автором известного романа о герое-борце «Андрей Кожухов» стал выдающийся революционер и писатель-народник Сергей Михайлович Кравчинский (литературный псевдоним – Степняк; 1851–1895).[192]
Литературная деятельность Степняка-Кравчинского началась в 70-е гг. с создания пропагандистских сказок, в которых в доступной для народа, фольклоризованной форме излагались основы народнического утопического социализма («Сказка о копейке», «Мудрица Наумовна»). Находясь в эмиграции, Степняк-Кравчинский публикует в 1881–1882 гг. книгу очерков «Подпольная Россия», знакомящую зарубежного читателя с наиболее важными явлениями русского пореформенного освободительного движения (вводные главы: «Нигилизм», «Пропаганда», «Террористы»). Писатель увлекательно рассказывает о борьбе революционных народников и ярко воспроизводит эпизоды из собственной «нелегальной Одиссеи». В центре книги «революционные профили» Софьи Перовской, Веры Засулич, Дмитрия Лизогуба, Валериана Осинского и других выдающихся деятелей периода второй революционной ситуации. Романтизированный образ народовольца характеризуется писателем как высшее воплощение героического гуманистического идеала:
«Среди коленопреклоненной толпы он один высоко держит свою гордую голову, изъязвленную столькими молниями, но не склонявшуюся никогда перед врагом.
Он прекрасен, грозен, неотразимо обаятелен, так как соединяет в себе оба высочайшие типа человеческого величия: мученика и героя».[193]
В романтическом дифирамбе революционеру отразилась и героическая целеустремленность и утопическая наивность народнических представлений о передовом деятеле истории. Титанические черты этого образа – последний отголосок теории «героев и толпы» П. Л. Лаврова. Но в 80-х гг. уже ясно обозначилась историческая трагедия революционного народничества. Нельзя также недооценивать и воздействие на писателей-народников еще разрозненных стихийных выступлений крестьян и рабочих. Они придали глубокую драматичность образам: героев народнического «подполья», заставив общественно-литературную мысль напряженно искать путей сближения революционной интеллигенции с пробуждающимся народом. Примыкающий к «Подпольной России» очерк «Степан Халтурин» (1883) завершается раздумьями автора о трагической судьбе выдающегося рабочего революционера, ставшего «непримиримым террористом», которого при подходящих условиях народ признал бы «своим естественным, законным руководителем».[194] Еще более глубоко последствия начинающейся идейной «переоценки ценностей» отразились в романах Степняка-Кравчинского «Андрей Кожухов» (1889), «Штундист Павел Руденко» (1893) и в его повести «Домик на Волге» (1889).
Народнический роман о революционерах в бесцензурной «вольной» печати претерпел значительную эволюцию. Так, в романе В. В. Берви-Флеровского «На жизнь и смерть» (1877) подробно развертываются политические программы и социально-философские концепции, распространенные в освободительном движении 70-х гг. Художественная слабость этого пропагандистского романа была прежде всего обусловлена тем, что характеры и судьбы его героев заслонены «исповеданием веры», изложением основ утопического социалистического учения, размышлениями над опытом и ошибками его практического претворения в жизнь. В творчестве революционных восьмидесятников – иная расстановка акцентов. От «программ» и «основ веры» они обращаются к изображению деяний и внутреннего мира героя-борца.
В романе «Андрей Кожухов» идеалы и цели борьбы революционеров как бы подразумеваются. Борьба с деспотизмом за освобождение народа, защита личности и месть за погибших товарищей – вот начала, которые вдохновляют его героев. Автор предупреждает, что в его романе читатели «увидят революционеров только как людей, а не как политических деятелей».[195] Некоторые черты «политических деятелей», проступающие в облике изображенных революционеров, порой противоречат героической концепции автора, ибо принадлежат отвергнутому историей прошлому. В неопубликованной записной книжке Степняка-Кравчинского, относящейся к началу 90-х гг., он признается: «Я меньше всего думаю проповедовать абсурдную доктрину терроризма».[196] Но для недавнего прошлого она была историческим фактом. Изображение террористической тактики революционеров мотивировалось тем, что «в вихре этой ужасной борьбы действующие лица романа могли во всей полноте проявить свои наиболее характерные особенности».[197] Однако как политическая доктрина терроризм («ужасная борьба») отделяется автором от гуманистической сущности характера героя-революционера, а следование ей накладывает на него печать обреченности. Готовящийся к покушению на царя Кожухов испытывает ощущения «человека, покончившего счеты с жизнью, которому нечего более ждать впереди, нечего бояться и нечем поделиться с другими». Он понимал, что «все, связывавшее его с жизнью, отошло на громадное расстояние».[198] Мучительно переживаемый им «эгоизм самопожертвования становился всепоглощающим и все более и более повелительным».[199] Накануне покушения сомнения Андрея в правильности избранного им пути выражаются в условных формах «вещего сна»: ему видится призрачное шествие погибших террористов «к молочным рекам с кисельными берегами». В фантастическом шествии участвует и либерал Репин, внезапно оборачивающийся царем, которому суждено умереть. Он к «молочным рекам» идет, «не нарушая законов Российской империи». Таким образом, иллюзорным, ведущим к гибели оказывается и путь террора, и путь либеральных реформ. Положительной альтернативы той и другой концепции прогресса в «вещем сне» нет, как нет ее и в романе в целом.
Героический идеал воплощается автором в нравственно-этическом облике революционера. «Общий интерес, представляемый этого рода изучением, – писал Степняк-Кравчинский, – отдалил меня от политических целей: моей единственной задачей было – верно изобразить известный тип современных людей, повторяющийся в наш благородный век повсюду в сотнях разнообразных форм». Задача «выставить человеческие элементы в жизни революционеров»[200] оказалась отвечающей потребностям общественного развития конца века.
Роман впервые вышел на английском языке в Лондоне под названием «The career of a nihilist» («Карьера нигилиста»). На русском языке главы из романа печатались в журнале группы «Освобождение труда» «Социал-демократ» (Женева, 1890, № 2). Полностью на русском языке роман под названием «Андрей Кожухов» был опубликован в Женеве в 1898 г. Таким образом, «Андрей Кожухов», как и другие произведения Степняка-Кравчинского, непосредственно не влиял на литературный процесс 80-х гг. Но позднее роман все же стал доступен русскому читателю. Он попал в рабочую среду и вызвал сочувственное внимание ранней марксистской критики.[201]
В романе «Андрей Кожухов», поэтизирующем подвиг революционеров, в то же время показаны изолированность заговорщической деятельности народников, их отрыв от народа. Степняка-Кравчинского с конца 80-х гг. особенно остро волнует отношение революционеров к народу. В романе «Штундист Павел Руденко» писатель рассказал о жестоких преследованиях духовными и светскими властями крестьян-сектантов, в верованиях и поступках которых проявляется протест против социальной несправедливости. Он задумывается о причинах пассивности крестьянских масс. В тяжелых испытаниях герои романа – религиозный «искатель правды» крестьянин Павел и революционный интеллигент Валериан – находят путь к взаимопониманию. Повесть «Домик на Волге» рисует эпизод дерзкого побега из-под стражи революционера Владимира Муринова, которого спасает юная мечтательница Катя Прозорова. Их споры о борьбе с социальным злом завершаются победой революционных убеждений Владимира над религиозно-этическими воззрениями девушки. Степняк-Кравчинский фиксирует внимание на том, что революционное подвижничество оказывает благотворное влияние на окружающих и увлекает на путь борьбы новые силы.
Образ революционера в подцензурной печати воссоздавался нередко через отражение его в восприятии друзей, знакомых и близких людей. Необходимость обращения к «рикошетной» поэтике при раскрытии «запретной» темы А. О. Осипович-Новодворский обосновал в рассказе «Роман». Герой рассказа, революционер Алексей Иванович, увлекающий на путь борьбы молодую девушку, рассуждает вместе с ней о воплощении в современном романе передовых идеалов. Идеалы должны найти выражение в герое, но такого героя невозможно «публично» показать из-за цензуры. Значит, надо изобразить его в отраженном свете. Парадоксальность авторского освещения заключается в том, что в предполагаемом «романе» акцент ставится на преходящем, утопическом характере «исторической иллюзии», под влиянием которой действует герой. Автор подчеркивает, что практические результаты подвига революционера-народника в современных условиях – «чахотка, а не то за́мок» («развязка романа»). Но сама обусловленность эпохой подвига и трагической судьбы героя-революционера предполагает прямое или косвенное воздействие на «среду». В народнической литературе 80-х гг. художественным фокусом изображения «исторической иллюзии» стало не столько само революционное подвижничество, сколько «отклики» на него, ведущие, по словам Осиповича-Новодворского, «в океан» народной жизни. Идейно связанные с освободительным движением писатели стремились уловить общественный резонанс, который породила самоотверженная борьба революционных народников. Значение этих попыток возрастало по мере того, как все более очевидной становилась историческая обреченность народничества.
Произведения писателей-народников правдиво запечатлели разрушение под натиском капитализма патриархальной деревни, нарастание идейного разброда в среде интеллигенции. Они образно свидетельствовали о бесперспективности поисков выхода на старых путях, выдвигая перед общественной мыслью вопросы о капиталистическом развитии России и о судьбах крестьянства в условиях пореформенного развития, о трагедии революционного народничества и об отношении передовой интеллигенции к народу. Правильная постановка и разрешение этих вопросов были возможны лишь при условии преодоления утопических иллюзий.
Литературное народничество рассматривалось современной ему критикой как особое течение в литературе. Но в 80-х гг. его общественно-литературное значение начинает падать, в 90-х гг. оно прекращает свое существование. Ранняя марксистская критика (Г. В. Плеханов, В. И. Засулич, а затем и В. И. Ленин) обращалась к анализу и оценке творчества писателей-народников, сосредоточивая внимание на реалистических достижениях и противоречиях их мировоззрения и художественного метода. Статьи Засулич о Степняке-Кравчинском, Плеханова о Г. Успенском, Каронине, Наумове, Быстренине, ленинский отзыв о творчестве Г. Успенского, их ссылки на произведения Златовратского, Эртеля и других народнических беллетристов давали объективную научную оценку народническому направлению в литературе. Марксистская критика ставила перед писателями-народниками вопрос о необходимости глубоко понять смысл «поворотной эпохи, чтобы придать своим произведениям высокое общественное и литературное значение».[202]
Поэзия 1880–1890-х годов
Русская поэзия двух последних десятилетий XIX в. представляет переходный этап, когда накопившиеся в течение длительного времени различные тенденции подготавливают качественные взрывы, когда идут упорные поиски новых путей, когда возникают новые направления и течения в условиях острой идейной борьбы, когда старое не отошло и продолжает оказывать сильное воздействие на литературный процесс, а новое еще не успело получить достаточно отчетливое очертание. От понимания своеобразия этого переходного, переломного периода, соотношения движущих сил внутри литературного процесса зависит и правильное определение закономерностей развития русской поэзии на рубеже XX в.
Господствующее положение в 80-е гг., как и в предыдущее десятилетие, принадлежало прозе. Она занимала передовую позицию в литературном движении переходного времени. Она более, нежели поэзия, была способна отражать специфику эпохи, идейное брожение, упорные поиски новых путей, когда в передовых слоях русского общества все больше назревало сознание необходимости коренных перемен, когда вырабатывалось новое отношение к самой литературе, ее социальной функции, ее назначению и месту в общественной борьбе, когда с особой остротой встала перед писателем проблема гражданской ответственности.
Это было время распада народнической идеологии, ее эволюции в сторону либерализма, кризиса крестьянского утопического социализма после разгрома «Народной воли», когда обнажалась вся иллюзорность «устоев», время растерянности и пессимизма, разброда и «шатаний», проповеди теории «малых дел», оживления обывательских настроений.
Процесс внутреннего развития поэзии переходной эпохи представлял сложное переплетение различных тенденций и течений. При этом в многочисленной и пестрой группе поэтов с особенной отчетливостью выделились представители двух основных линий: поэтов-демократов и поэтов, которые продолжали развивать традиции «чистой лирики».
Поэты демократической ориентации, опиравшиеся на традиции русской вольнолюбивой поэзии (Пушкин, поэты-декабристы, Лермонтов), продолжали разрабатывать в новых исторических условиях темы и мотивы поэзии Некрасова. Однако их творчество в целом свидетельствовало о снижении пафоса гражданской лирики. Поэты 80-х гг. даже в лице своих лучших представителей не достигли уровня предыдущего блестящего этапа развития революционно-демократической поэзии, озаренной именами Некрасова, Шевченко и отчасти Никитина. Это прекрасно ощущал С. Я. Надсон, один из наиболее чутких поэтов эпохи. Он не без горечи писал:
Словом «назад» автор обозначил два предыдущие десятилетия, период подъема общественной мысли и освободительного движения, когда звучало смелое слово Чернышевского и Добролюбова, когда сатира Щедрина, обличающая социальное зло, и поэзия Некрасова, призывавшая к подвигу за «лучшую долю» народа, достигли своего зенита.
В эту эпоху немало было людей, которые, не страшась тюрьмы и каторги, становились участниками революционной борьбы. В эти годы возникает особая поэзия, которую можно назвать «тюремной лирикой». Она рождалась в одиночных камерах, в мрачных казематах, отражая скорбные думы, мечты и страдания мужественных борцов за «дело народное». Стихи писали В. Н. Фигнер (1852–1907), Г. А. Лопатин (1845–1918), Ю. Н. Богданович (1850–1888) и другие. Типичным по своим мотивам является стихотворение Богдановича «Завещание», в котором воспето «священное знамя свободы», обагренное кровью павших бойцов.[204]
В стихотворениях В. Н. Фигнер, написанных в 80-е гг. в Шлиссельбургской крепости, много грустных размышлений, тоски, но в них мы находим также отражение воли и мужества бесстрашной революционерки, верящей в победу над тиранией. В 1887 г. в ответ на стихотворное послание Г. А. Лопатина Фигнер писала:
Создатели «тюремной лирики» – незаурядные личности, профессиональные революционеры, у которых призывы к борьбе и подвигу подкреплялись личным примером.
Из числа поэтов революционного народничества по значительности творчества выделяется Петр Филиппович Якубович (1860–1911) – один из типичных и ярких представителей литературного движения 80-х гг.
Якубович причислял себя к поколению конца 70-х – начала 80-х гг., но ему пришлось пережить последующий тяжкий этап, когда народовольческое движение было разгромлено, а участники этого движения испытали глубокий идейный кризис. Сам Якубович остался несломленным борцом.
В 1887 г. под псевдонимом Матвея Рамшева[206] вышел первый сборник его «Стихотворений», включивший помимо оригинальных произведений переводы из Ш. Бодлера и Ф. Боденштедта (Песни Мирзы Шафи). Предшественниками Якубовича в переводах Бодлера были В. Курочкин и Д. Минаев.
Увлечение Якубовича Бодлером – оно продолжалось и позже – было связано с восприятием им автора «Цветов зла» как поэта, отвергающего буржуазный мир и глубоко сочувствующего обездоленным.[207]
В 1896 г. М. Горький в статье «Поль Верлен и декаденты», касаясь социальной почвы «декадентства», писал о том, как «честные, более чуткие люди», – подразумевая под этим прежде всего таких людей, как Бодлер и Верлен, – задыхались в атмосфере духовного и нравственного оскудения общества, как мучительно они искали выхода из этой «буржуазной клоаки, из этого общества торжествующих свиней, узких, тупых, пошлых, не признающих иного закона, кроме инстинкта жизни, и иного права, кроме права сильного», как эти люди «с более тонкими нервами и более благородной душой, плутали в темной жизни, плутали, ища себе в ней чистого угла», и как они, «неудовлетворенные, ничего не найдя, гибли с оскорбленной душой».[208]
Раздел оригинальных стихотворений в первом сборнике открывался следующим утверждением:
Этот скорбно-трагический тон характерен для всего творчества Якубовича. Его музою был «сумрак каземата», на многих его стихотворениях лежит печать тоскливых будней тюремной жизни. Мотивы уныния и тоски роднят Якубовича с поэтами 80-х гг., но основным в его поэзии стал мотив борьбы, ярко выраженного протеста. Якубович справедливо заявлял: «В темницу я тело принес, Но душу оставил на воле» («Ночь. Тихо… Ни стонов, ни слёз…», 1885). Он следует традициям вольнолюбивой лирики Пушкина, Лермонтова, поэтов-декабристов и в особенности Некрасова, идейная близость с которым им отмечалась постоянно.
Якубович рано осознал несправедливость социальных основ жизни. Стихотворение «Выбор» (1884) раскрывает его восприятие действительности. Он не приемлет мир, где всюду слышны стоны народа, где жестокий тиран, «упитанный кровью» бесчисленных жертв, подавляет «каждый всход благородных идей. Каждый звук неподкупного слова…». И, не приемля этого, поэт избирает путь борьбы.
Поэзия Якубовича отражает становление героической личности, всецело преданной своим идеалам. В ней создан образ самоотверженного человека, вступившего в бой с социальным злом, ставшего «озлобленным певцом» угнетенных. «Лирический герой» отождествлен с революционером, и в тюрьме не забывшим о своем гражданском долге. Для творчества Якубовича характерны темы подвига, самоотречения и самопожертвования во имя торжества «святого идеала». Его герой сознает, что «жизнь – борьба» и что «спокойное» счастье «преступно и ложно», покуда вокруг «безотрадно темно» («К юноше», 1882).
В своих элегиях любви – и в этом специфическом жанре – Якубович продолжал традиции русской вольнолюбивой поэзии. В возвышенном чувстве личное и гражданское сливаются в едином порыве. Он непримирим к врагам, готов мужественно переносить их удары, но тяжелее, больнее всего оскорбление святого чувства любви:
Девиз лирического героя поэзии Якубовича – «бороться и страдать», «победить иль славно пасть» («Решение», 1882). Ср. «Страдай один!..» (1886):
Излюбленный образ Якубовича – гордый орел; не страшны ему ни буря, ни гроза. Орел погиб, вырвавшись на волю, но «о раскаянии очи его Не говорили в тот миг ничего» («Смерть орла», 1884). Пафос поэзии Якубовича можно определить как «жажду дела», «мечты о братстве, о свободе». Призывы к подвигу, к отказу от смирения адресованы Якубовичем товарищам по борьбе, «братьям и друзьям». Это обусловлено тем, что поэт был выразителем дум и чаяний передовой интеллигенции, которая трагически переживала в 80-е гг. разочарование в своем «хождении в народ»; ее вера в способность народа своими силами сбросить иго рабства была поколеблена. Будучи певцом смелых борцов-одиночек, Якубович отражал идеологию революционного народничества.
Социальный идеал Якубовича, как правило, раскрывается в его стихотворениях в самых общих, условных выражениях: «святыня», «час заветный». Иначе и не могло быть в подцензурной печати. Вот одно из таких иносказаний:
Подобные строки не требовали большого труда для понимания их смысла. Призыв к изменению всего строя жизни позволил поэзии Якубовича зазвучать в унисон с подъемом общественных настроений. На рубеже веков Русь находилась «под снегом». Теперь поэт выступает со стихотворением «Ледоход» (1903), в котором, используя картину оживающей природы, говорит о близости социальных перемен.
В лирике Якубовича нет прямых обращений к народу, но в ней часто возникает образ Родины, которой он готов отдать все свои силы:
Со второй половины 90-х гг. Якубович стал выступать также как критик и беллетрист. В 1896–1898 гг. он пишет очерки о жизни каторжников, изданные под общим заглавием «В мире отверженных». Книга имела большой успех (она выдержала семь изданий).
В поэзии Якубовича и Надсона много общих черт (трагическое восприятие своего времени как глубочайшего безвременья, чувство обреченности), однако их общественные позиции не сходны. В то время как Надсон созерцательно отражал идеологию народников, Якубович, не довольствуясь своей поэтической деятельностью, встал на практический путь борьбы с царизмом. Он был не только поэтом-гражданином, но и поэтом-воином.[210] Важнейшие этапы необычной биографии Якубовича нашли отражение в его творчестве. Только узник мог так радоваться «весеннему лучу», проникшему через тюремные решетки в одиночную камеру, вселяя надежду на то, что «все, все должно перемениться».
В условиях политической реакции, жестоких гонений на демократическую печать, в атмосфере массовых репрессий и доносов, столь блестяще охарактеризованной в «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина, особо важное значение приобретал голос тех, кто «не дрогнул» и самоотверженно шел «до конца», кто «хранил великие заветы» шестидесятников.
Поэзия Якубовича выполняла важную историческую роль.[211] Как бы ни свирепствовала реакция, она не в силах была убить передовую мысль. Освободительные идеи, «истерзанные», «искалеченные», хотя и с огромным трудом, все же пробивали себе дорогу.
В стихотворениях Якубовича запечатлены боль и страдания поэта, переживающего глубоко не столько свою личную трагедию, сколько общую, своих «братьев и друзей», верных товарищей по борьбе. Поэт верит в светлое грядущее, в победу разума и справедливости, верит, что придет время, «час заветный»,
В 80-е гг. и последующие десятилетия особой популярностью в передовых слоях русского общества пользовалась поэзия Семена Яковлевича Надсона (1862–1887), отразившая не только переживания, сомнения и тревоги ее творца, но и думы целого поколения.
Печататься Надсон начал еще на школьной скамье (1878), но особое значение для него имело выступление в 1882 г. в «Отечественных записках», где отделом поэзии заведовал А. Н. Плещеев. В 1885 г. увидел свет первый сборник «Стихотворений» начинающего поэта, через год он был дважды переиздан.
Надсон вступил в литературу как поэт-демократ, волнуемый скорбной жизнью народа. Своеобразным гимном деревенскому труженику стало его стихотворение «Похороны» (1879), написанное под явным воздействием поэзии Некрасова, но со значительным снижением ее революционного пафоса.
Основная тема творчества Надсона – поэзия и ее роль в жизни общества. К ней он возвращается постоянно. И если Якубович говорит от лица революционера, то Надсон выступает от лица певца, встающего на защиту попранных прав человека. Его позиция раскрывается уже в ранних стихотворениях «Поэт» (1879) и «Певец» (1881). Надсон признает значение как поэзии, ведущей «в суровый грозный бой за истину и свет», так и поэзии, зовущей в «чудный мир, где нет ни жгучих слез, ни муки. Где красота, любовь, забвенье и покой».[212] Сам Надсон избирает первый путь, так как в тяжелые годы безвременья задача поэта – ободрять людей, пробуждая в то же время стремление к борьбе. Поэт для Надсона – поэт-гражданин, его лира – «лира истины, свободы и отмщения».
Стихотворения такого рода сближали творчество Надсона с традициями вольнолюбивой поэзии. Вместе с тем эпоха безвременья наложила на поэта свой отпечаток. Он сын своего времени – ему свойственны разочарование, минуты отчаяния, двойственность отношения к миру: рядом с призывами к борьбе проявляется стремление к всепрощению. Однако последние мотивы быстро преодолеваются. Обращаясь к родине, Надсон пишет: «Мы только голос твой, и если ты больна – И наша песнь больна!.. В ней вопль твоих страданий…» («В ответ», 1886). Кругом много зла, и поэт скорбит о том, что не дано ему «огненное слово» пророка, призывающего смести с лица земли неправду жизни.
И тем не менее поэт не может молчать, когда страдает народ. Он клеймит позором «холопскую» совесть и зверскую тупость «слепых» палачей. Как и другие поэты 80-х гг., Надсон, говоря о социальном идеале, прибегает к общей отвлеченной терминологии – правда, добро, свобода, истина. Он верит в «великую силу любви», но не раскрывает того, что вкладывает в это понятие. Такая неопределенность объяснялась не только боязнью цензуры и недостаточной ясностью социальной позиции самого Надсона, но и тем, что после спада революционной волны идейные искания передовой части общества носили еще неясные очертания.
Надсон выступает от лица поколения, вошедшего в жизнь в годы реакции, которая повлекла за собою всеобщую растерянность, смятение и безнадежность. Он «поэт» и в своих стихотворениях отражает горечь разочарования и крушения молодых надежд:
Выражая настроения и думы поколения («Наше поколенье юности не знает»), Надсон призывает преодолеть овладевшие обществом пессимистические настроения:
В поэзии Надсона возникает тема жертвенности, самоотвержения во имя счастья народа. Он воспевает тех, кто встал на защиту «поруганной свободы», кто честно прошел тернистый путь и пал в бою с «гнетущим злом». Ободряя уставших, истекающих кровью в борьбе, поэт предостерегает от грозящего им «тайного соблазна» остановиться на «полдороге» к великой цели и тем самым предать «все то, что уж сделал, любя». Вместе с тем Надсон начал сознавать, что время борьбы героев-одиночек проходит («В толпе», 1881). Передовая молодежь 80-х гг. признала Надсона своим поэтом. А. Н. Толстой свидетельствовал: «В доме матери моей были кумиры: Щедрин, Тургенев, Некрасов и Надсон. Они были совестью нашего дома и главный из них – Некрасов».[214]
В поэзии Надсона легко обнаружить отзвуки, а порою и прямые перепевы некрасовских и лермонтовских мотивов. Он не очень заботился о форме своих стихотворений и часто пользовался готовыми поэтическими формулами, заимствованными из предшествующей поэзии. Таковы «светлые грезы», «дивные речи», «глухая печаль», «заветные мечты», «пламенные души», «светлый сон», «чудный мир», «нега сладкая», «огонь любви», «жгучая тоска» и т. п. Эпитеты его часто шаблонны, поэтический словарь беден.