Необычным было лишь то, что вместе с Верой Ивановной пришел
Все чужие взрослые люди, появлявшиеся иногда в нашем доме, назывались представителями. Нам так и говорили: "Ребята, сегодня вы должны сидеть за обедом особенно тихо и дисциплинированно, потому что к нам придет представитель". Или же: "Дети, когда к вам в спальню придет представитель, чтобы вы все уже были в постелях и спали, как полагается: глаза закрыты, правая ладошка под щекой, а левая рука вытянута поверх одеяла",
Они появлялись время от времени, эти представители. Заглядывали нам в тарелки, смотрели, как мы лежим с закрытыми глазами. Они, наверное, проверяли, хорошо ли нам живется, правильно ли нас воспитывают, не объедают ли нас поварихи, Вообще-то зря они ходили да проверяли. Потому что жилось нам хорошо, и воспитывали нас очень правильно, и поварихи нас не объедали — они себе на кухне отдельно готовили.
Но явившийся в тот день представитель на кухню не заглядывал и в спальни носа не совал, а сразу прошел в большую комнату, где пляшут и поют.
Был он очень высокого роста. В круглых очках. Немножко седой и немножко лысый: седоватые волосы росли у него чуть отступя ото лба, как бы добавляя его большому лбу еще немного лба. На представителе был серый костюм и синий галстук в крапинку.
Он уселся на стул прямо против нас, а рядом с ним села Вера Ивановна. Она тихо о чем-то спросила представителя, тот кивнул головой.
Роза Михайловна положила руки на клавиши.
Хор наш пел изо всей мочи. Но, хотя мы все знали эту песню, у нас почему-то не получалось полного лада. Одни пели в лад тому, что играла на пианино Роза Михайловна, а другие вовсе не в лад, будто нарочно, — слова те же самые, а музыка совсем другая. Кто в лес, кто по дрова. Ну, да мы ведь еще маленькие были, какой с нас спрос?
Я, между прочим, заметил, что, покуда мы это пели — про младешеньку, про земляничку, — представитель очень странно вздрагивал, лоб у него страдальчески морщился, а губы кривились, будто у него что-то болело, но он старался геройски превозмочь эту боль.
И еще я заметил, что, хотя мы пели все вместе и, конечно же, в этой разноголосице было совершенно невозможно отличить, где чей голос, он, представитель, вдруг вперялся своими очками то в одного из нас, то в другого, будто бы старался угадать, кому какой голос принадлежит.
И мне показалось, что в какой-то момент он вперился очками именно в мое лицо и долго не сводил с меня этих круглых настырных очков…
— А теперь, — сказала Роза Михайловна, — все остальные помолчат, а Саша Тиунова споет одна… — И снова ударила по клавишам.
Глаза представителя как-то сразу подобрели.
Потому что пела Саша Тиунова. Уж очень хорошо она поет.
Вообще она хорошая девочка, Тиунова Саша. Мы с ней давно дружили. Мы с ней подружились с тех пор, как на прогулках меня с ней поставили в пару: известно ведь, как нас водят — по двое, один другого держит за руку. Так вот я ее, Сашу, и держал за руку. А потом мы с нею еще больше подружились: всегда играли вместе, разговаривали. И тут нашлись среди нас такие, которые стали дразниться. И я одного такого как следует отдубасил. Мне, конечно, попало от воспитателей. И они на всякий случай разменяли нашу пару: Сашу Тиунову поставили с другим мальчиком, а меня с Зинкой Гвоздевой, ужасно сопливой девчонкой, у нее всегда насморк, она то и дело утирает нос ладошкой, а затем сует эту ладошку мне, чтобы я за нее держался.
Но мы с Тиуновой Сашей по-прежнему дружим.
Я люблю слушать, как она поет. У нас она поет лучше всех. Среди девочек, конечно. Потому что среди мальчиков лучше всех пою я. Хвастаюсь? А вот сейчас…
— А сейчас, — сказала Роза Михайловна, — мы споем песенку про веселых гусей. Запевает Женя Прохоров.
Я набрал ртом побольше воздуха и, дождавшись, когда Роза Михайловна врубится в клавиши, затянул:
Тут вся остальная компания подхватила:
Причем все куда-то страшно торопились, частили, тараторили. И Роза Михайловна очень быстро колотила по клавишам,
Не знаю, может быть, эту песню и следует петь так быстро. Но мне почему-то хочется петь ее медленно, вытягивая все эти трудные «и-и». Я даже нарочно переиначивал немного слова, чтобы почаще случалось высокое и звонкое «и-и»: "Жили у бабу-си-и-и два веселых гуси-и-и…"
А дело в том, что у меня очень высокий голос. Он даже выше, чем у Саши Тиуновой. Может быть, мальчишеский голос и не имеет права быть выше девчоночьего, но что поделаешь, если это так, если выше?
— А теперь, — сказала Роза Михайловна, — наши девочки станцуют «Молдавеняску»…
Однако представитель вдруг наклонился к сидящей рядом Вере Ивановне и что-то ей сказал на ухо. Она ответила, недовольно пошевелив бровями. А он ей опять что-то сказал. Вера Ивановна пожала плечами. Но потом встала и объявила сдержанно:
— Не нужно, Роза Михайловна… Дети, вы все можете идти гулять. А Женя Прохоров, ты останься.
Ребята с радостным визгом бросились к дверям.
В большой комнате остались только Вера Ивановна, Роза Михайловна, я и он — этот представитель, который что-то уж больно здесь распоряжался.
— Подойди, — сказал он мне.
Я подошел.
— Значит, тебя зовут Женя Прохоров?
— Да.
— А меня — Владимир Константинович, — представился он, И еще добавил: —
Ну и что? Мало ли каких потешных фамилий не бывает на свете! Вот хотя бы в нашем детдоме есть один мальчик, у которого фамилия — Заваруха. Честное слово.
— Женя, — сказал представитель, — ты можешь еще мне спеть?
— Могу, — ответил я. — Я все песни знаю,
— Все?
— Все…
Я и вправду знал очень много песен, потому что в нашей спальне, как я уже говорил, было радио — висел репродуктор. Я всегда слушал, что передают из этой черной тарелки. И все песни, которые передавали, я быстро запоминал — и слова и музыку. Иногда с первого раза, иногда со второго, в крайнем случае с третьего, но запоминал крепко.
— Так что же ты споешь?
— Владимир Константинович, — сказала Роза Михайловна, покраснев, — но я не смогу аккомпанировать… у меня с собой нету нот.
— Пустяки, — ответил представитель. — Это не обязательно. Мы обойдемся без аккомпанемента. Итак?..
Я отступил на три шага, закинул голову.
Я спел ему свои любимые песни: "Лучше нету того цвету", "Ходит по полю девчонка", "Шаланды, полные кефали…".
И покуда я пел эти песни, Владимир Константинович то улыбался, то хмурился. Но больше улыбался. И слушал.
— А еще, — сказал я, помявшись, — можно я спою одну песню? Только…
— Разумеется, — кивнул представитель.
— Какую? — встревожилась Вера Ивановна.
— Только… эту песню по радио не дяденька поет, а тетенька… — Я смутился, сообщив об этом. Кроме того, я знал песню не до конца, а лишь самое начало. Но мне очень нравилась эта песня,
— Пожалуйста, — разрешил представитель.
Я отступил еще на два шага. Сглотнул комок в горле, потому что, едва я вспоминал эту песню, мне вдруг делалось грустно. Это была довольно грустная песня.
Мне всегда, когда я слушал и пел эту песню, так ясно представлялось море, которого я никогда не видел, и этот дымок, этот корабль, которого я тоже нигде не видел, кроме как в кино, и еще мне представлялась какая-то очень красивая тетенька, которая стоит на берегу и ждет-дожидается, покуда появится корабль… И я догадывался, что ничего она не дождется.
Я уж говорил, что не знал до конца этой песни, я знал только начало. Но мне и не пришлось бы ее допеть.
Потому что, едва я пропел самое начало, этот представитель, Владимир Константинович, вдруг снял свои очки, вытащил из кармана платок и стал им утирать глаза: они у него покраснели, заслезились. Наверное, от этой песни ему стало так же грустно, как обычно делалось мне.
— Это "Чио-Чио-Сан", — сказала Роза Михайловна Вере Ивановне.
У Веры Ивановны глаза были спокойные. Она теперь успокоилась, Она, должно быть, вначале боялась, что я спою что-нибудь слышанное невзначай на улице.
Но тем дело не кончилось.
— Так! — весело сказал Владимир Константинович и снова водрузил на нос очки. — Так. А теперь, Женя, поди-ка сюда…
Он направился к пианино и сел на вертящуюся табуретку, которую поспешно уступила ему Роза Михайловна. Ишь ты, значит, этот представитель умел играть на пианино! Я еще никогда не видел представителей, которые умели бы играть на пианино.
— Женя, я сейчас сыграю мелодию. А потом ты прохлопай ее ладонями.
Он сыграл.
Я прохлопал.
Он еще сыграл, что-то другое. Я и другое прохлопал. Вот уж чепуха. Ничего нет легче. Ладушки-ладушки,
— Хорошо, — сказал Владимир Константинович. — Теперь я нажму клавишу, а ты пропой этот звук.
Он нажал. Я пропел. Тогда он нажал другую, повыше. Я заголосил выше. Он — еще выше. И я еще выше…
— Неверно! — вдруг закричал представитель и сверкнул очками: — Не так!
— Так, — ответил я ему.
— Нет!
— Да.
Не больно-то я испугался. На нас, детдомовских, вообще кричать не разрешается. За это и попасть может, будь ты хоть какой представитель,
— Хорошо, я сыграю еще раз, — сказал Владимир Константинович. Слушай внимательно…
Он нажал. И вдруг, склонясь, стал ожесточенно тыкать пальцем в эту черную клавишу. Кажется, он опять страшно рассердился. Но похоже, что теперь не на меня. Потому что, круто вертанувшись на табуретке, он воззрился уже на Розу Михайловну с Верой Ивановной:
— Скажите, пожалуйста, сколько лет назад вы приглашали настройщика?
— Видите ли, у нас по смете… — начала Вера Ивановна. Но, взглянув на меня, прервала свою мысль: — Мальчик может идти?
— Да, — ответил представитель.
— Иди, Женя, — сказала Вера Ивановна.
А я и так уже давно прислушивался к тому, как за окошком, во дворе, орут и визжат ребята. У них там, судя по всему, было весело. Не то что здесь.
— До свиданья, — сказал я представителю.
И побежал к своим.
Но поздно вечером, когда мы все ложились спать, и разделись уже, и залезли под одеяла, в комнату вбежала вдруг наша нянечка, няня Дуня, запыханная вся, раскрасневшаяся: она хоть и молодая была, няня Дуня, но довольно толстая.
— Прохоров Женя… Тебя Вера Ивановна зовет. Быстро, быстренько!
Пришлось мне снова одеваться.
Петька Заваруха, который надо мной спал, на втором этаже — у нас двухэтажные были кровати, — свесился оттуда, со второго этажа, спросил с любопытством:
— Зачем тебя, а? Ты чего натворил?
— Не знаю…
Я и впрямь не знал, зачем. Вроде бы я ничего такого не натворил. Может быть, за то, что я нынче невежливо спорил с этим представителем?
В коридоре было темно.
Но под дверью, что вела в кабинет заведующей, лежала полоска желтого света. И еще одна тоненькая полоска вырывалась из-за самой двери, которая была неплотно притворена.
И когда я подошел к этой двери и остановился в некоторой робости, я услышал голоса там, за дверью:
— … о человеческой судьбе. И я не вижу в том, что вы рассказали, никакой гарантии…
Это был голос Веры Ивановны.
— Стопроцентных гарантий вообще не бывает.
Это был голос представителя. Значит, он еще не уехал.
Я стоял под дверью. Я слушал, сильно робея и ничегошеньки не понимая. Я и слов-то таких не знал и не мог тогда знать: гарантия, проценты… А коли не знал, то как же мог их запомнить и пересказывать теперь весь этот непонятный для меня разговор? Может быть, я привираю, сочиняю? И уж не сочинил ли я тем же способом всю эту занятную историю? Может, я и про собаку сочинил? И про мою граммофонную пластинку? Мы ведь, детдомовские, горазды сочинять…