Трамвай печально вздохнул и, рассыпав, как слезы, искры, повернул с маршрута налево.
17
Черепаха Таня жевала сморщенное кольцо лимона и думала о пустынях детства. Плакали за желтыми тростниками текучие воды Аму-Дарьи, песок забирался змейками в верблюжий след под барханом, бежали по пустыне перекати-поле, а я смотрел в ее маленькие глаза и видел в них лишь одно: тоскливое свое отражение.
Она доела лимон, и я ей сказал: «Пора», – потому что весь вечер мысли мои были только о Женьке Йонихе. Она это понимала, она вообще была человек понятливый, устроилась у меня в кармане, и мы молча отправились к Лермонтовскому проспекту на трамвайную остановку.
Идея была такая: вдруг Женька, правда, собрался бежать в Египет. Говорил же он мне об этом сегодня в классе. И про мелочь на трамвай спрашивал.
Верилось, конечно, с трудом. Один, без меня, он вряд ли туда решится. Но проверить вариант стоило.
Остановка была у сквера на углу Лермонтовского и нашей улицы, как раз неподалеку от школы. В скверике светились деревья и тихо прела листва. Деревья светились ровно, а от холмиков лежалой листвы пахло грецким орехом.
Женьки на остановке не было; нигде не было – ни в скверике, на скамейке, ни у ступенек школы, ни дальше, где проспект пересекала Садовая.
Может, Женька уже уехал и сидит теперь под египетской пирамидой, нюхает цветок лотоса или ловит на удочку крокодилов?
Минут двадцать мы решили его все-таки подождать – вдруг появится.
Двадцать минут прошло; в окнах уже зажигали свет, но фонари еще не горели. Трамваев тоже почему-то было не слышно, и на остановке мы стояли одни.
Я уже собрался идти, как черепаха в кармане зашевелилась и высунула наружу голову.
– Ты чего?
Она не ответила, повела своим черепашьим носом и внимательно оглядела сквер. Я тоже повторил ее взгляд, но интересного ничего не заметил. Выгоревшие на солнце скамейки, ясени, топольки, вал облетевших листьев – обычный осенний вид.
Человек Лодыгин дышал через свернутый в трубочку тополиный лист. Телескоп был замаскирован под простое березовое полено, а чтобы не отсвечивал окуляр, сверху, на кучу листьев были набросаны донышки от битых бутылок.
Единственное, чем он не мог управлять, – это ветром. Хорошо, что прогноз был тихий, ветер без порывов, умеренный, а судя по вялым тучкам, дождик капать не собирался.
Земля была сырая и теплая, и, чтобы не разморило в тепле, он выбрал себе место пожестче, с колючками пожухлой травы и с точками муравьиных норок.
Объект топтался на остановке; сглатывая тополиную горечь, человек Лодыгин осторожно прибавил резкости и на слух определил время.
Пока все шло как по-писаному. Объект крутил головой и продолжал топтаться на остановке.
Человек Лодыгин подумал, а не выкурить ли ему папиросу – если тихо курить в рукав, то дым уйдет под одежду и разжижится в лабиринтах складок.
Он осторожно переместил дыхательное устройство вбок и на его место пристроил белую палочку папиросы. Прикурил от фронтовой зажигалки, улыбнулся – сделалось хорошо.
И тут объект повел себя не по правилам. Обернулся в сторону сквера и подозрительно навострил взгляд.
Человек Лодыгин насторожился. Такой оборот дела его не устраивал. Так, подумал он, разгоняя маховик мысли. Для начала надо объект отвлечь. И выдохнул через тополиную трубочку маленькую серебряную горошину.
Та сделала в воздухе полукруг и точно над остановкой раскрылся белый куполок парашюта, а под ним на коротких стропах закачался маленький игрушечный человек в серебряном шлеме летчика.
На лицо он был вылитый космонавт Гагарин, хотя об этом первопроходце космоса мир узнает только через полгода. А сейчас это была легкая качающаяся фигурка, спускающаяся с небес на землю.
Я смотрел, как она кружится над проспектом, забыв обо всем на свете. Летчик мне улыбался, он махал мне ладошкой из целлулоида и шевелил целлулоидными губами.
И когда до моей руки ему оставалось совсем немного, в воздухе что-то произошло. На лицо летчика набежала тень, он скорчился, ноги подтянул к животу, в нем хрустнула невидимая пружина. И вдруг вместо маленького парашютиста в воздухе запели осколки, замелькали винтики и пружины и ударило горелой пластмассой.
Парашют вспыхнул и превратился в дым. Руку обдало жаром, и что-то острое и горячее упало в мою ладонь. Это была погнутая нашлепка со шлема: ровные буквы «СССР» и герб с шевелящимися колосьями.
Тем временем человек Лодыгин перебежками, в два приема, одолел расстояние между кучами и зарылся в теплую глубину.
«Нет, – печально подумал он, – с этим надо кончать. Не могу, не хочу, не бу…»
Я вздохнул: жалко было игрушечного парашютиста.
Черепаха Таня все тянула голову к скверу, к прелой куче с блестками бутылочного стекла.
– Видишь? Ничего нет, – успокоил я черепаху Таню, протыкая вязовым колышком пахучую горечь листьев.
И тут мы оба – я и она – услышали долгожданный звон.
Странный он был, печальный, с каким-то замогильным подвывом – уж на что черепаха Таня была хладнокровное существо, а и она не выдержала, спрятала голову под низкий козырек панциря.
Трамвай завернул с Садовой и, моргая пустыми фарами, нехотя поплелся вперед.
Вел он себя непонятно, трамваи так себя не ведут: то делал громкий рывок, то намертво примерзал к рельсам, а то начинал раскачиваться – опасно, из стороны в сторону, дрожа все мельче и мельче и судорожно дребезжа стеклами.
Я посмотрел на номер. Номер был почему-то тринадцатый. Удивиться я как следует не успел, потому что водил глазами – высматривал по сторонам Женьку. Я еще продолжал надеяться, что Женька все-таки подойдет.
Вагон с несчастливым номером остановился напротив нас. Всхлипнула гармошка дверей, резиновые мехи сложились и улица откликнулась эхом.
Из трамвая никто не вышел, а входить в него было некому. Я вздохнул, надо было возвращаться домой. Сейчас вагончик уедет, помашу ему на дорожку ручкой и тоже тронусь – поздно уже.
Но трамвай будто в землю врыли. Или кончился в проводах ток. И людей в трамвае было не видно, лишь неясно маячила впереди кукольная фигурка вагоновожатого. Двери были раскрыты настежь, и я решил заглянуть. Подошел, залез на ступеньку, сунул краешек глаза внутрь. И почувствовал толчок в спину. Двери за мной закрылись.
– Все, пионер, приехали. Конечная остановка, – сказал мне знакомый голос.
И день превратился в ночь.
18
В ночи горели два спичечных неподвижных глаза. Сколько было времени, я не знал. Пахло камнем, сырой землей и почему-то нашей школьной столовой.
Два глаза пододвинулись ближе. Я протянул к ним руку и почувствовал шершавую кожу. Я узнал черепаху Таню.
– Где мы? – спросил я ее и испугался своего голоса. Было в нем что-то чужое, но Таня его узнала и лизнула меня ниточкой языка.
Я взял ее на ладонь и погладил островок панцыря. Вдвоем было не так страшно – даже в этой неживой темноте.
Я прислушался – где-то пела вода. Значит, жизнь в этом мире есть.
– Будем искать выход. Идем, – сказал я веселым голосом, чтобы она не думала, что я трушу.
И мы пошли: она – у меня в руке, я – растопыренной пятерней тыча наугад в темноту.
Скоро мы увидели свет: маленький, чуть заметный, будто его прятали в кулаке.
Запахло водой и ветром.
Мне сразу сделалось хорошо, и я зашагал быстрее.
Когда мы дошли до света, радости моей поубавилось. Перед нами была грубая гранитная стенка и бойница величиной с носовой платок. В бойницу летели брызги и таяли на железных прутьях, которые ее сторожили.
За стеной плескалась вода. Фонтанка, я узнал ее сразу – по голосу ленивой воды. А свет, к которому мы пришли, был желтой тенью зажженных на берегу фонарей.
Я даже определил место, где мы сейчас находились: примерно, между Климовым переулком и въездом на Египетский мост.
Моста отсюда было не разглядеть – слишком узкой была дырка в граните и мешали отсветы на воде. Египет тоже скрывал вечерний туман и дымка береговых тополей.
Что делать, размышлял я. Стоять здесь, смотреть на Фонтанку и ждать случайного катера? А дальше? Ну будет этот случайный катер, ну увидят с него за решеткой чью-то бледную тень лица, ну, допустим, даже и выслушают. Но какой идиот поверит во всю эту историю с чемоданами? Я бы на их месте ни за что не поверил.
Только теперь мое место здесь, в этой каменной мышеловке, и такое это место чужое, что покуда не вернулся мой давешний трамвайный знакомый, надо отсюда как-нибудь выбираться. И чем скорее, тем лучше.
И мы отправились обратной дорогой на поиски своего спасения.
Мы шли, спотыкались о какие-то корни и скользкие железные трубы, перешагивали в темноте ямы, в них светилась и шевелилась тьма, закрывали руками голову от хохочущих летучих существ, бежали, падали, поднимались, насмерть разбивались о стены, плакали в загаженных тупиках, и когда сил уже не осталось, а осталось только лечь умереть, я увидел высоко над собой маленькую сиротливую звездочку, висящую на безлюдном небе.
Мы стояли на дне колодца, из которого выпили воду; его стены были сложены из больших бетонных колец, и наверх, вделанные в бетон, вели узкие металлические ступени.
Пересадив черепаху Таню с руки себе на плечо, я проворно, по-обезьяньи, стал карабкаться к сиротке-звезде.
Она была уже совсем близко, когда голова моя уперлась в холодный камень, и я понял, что до неба нам не добраться.
Звезда была за решеткой. То есть, наоборот, за решеткой была не она, за решеткой были мы с Таней.
Я приник глазами к железу и тоскливо посмотрел на звезду. Это была не звезда, это тускло светилось окошко – одинокое среди темной вереницы других.
Место было очень знакомое. Настолько знакомое, что сердце мое сжалось, как загнанный в западню зверек.
Это был школьный двор, наш – я знал в нем каждую каплю в осенних лужах и каждого беспризорного воробья.
Решетка, через которую мы смотрели, была зарешеченным входом в бомбоубежище. А ключ был далеко-далеко – у Василия Васильевича на шее. Это его окошко бросало нам крохи света.
Опять свобода махнула белым платочком и скрылась в крокодильем нутре.
Я медленно слез обратно и сел, уставясь на мутное пятно на стене. Мне уже ничего не хотелось, я стал той самой лягушкой, которая, угодив в молоко, покорилась своей судьбе.
Я сидел и смотрел на пятно, и чем дольше я на него смотрел, тем больше оно меня раздражало. Сначала я не понимал, почему, потом, когда пригляделся, понял.
Это было не игрой света и не облепленной мухами паутиной. На стене висела мишень – квадратик серой бумаги, какие вешают для стрельбы в тире. Только посередине, где положено быть десятке, был нарисован маленький человек в розовом пионерском галстуке и в серой школьной одежке. В том месте, где под форменной курткой было спрятано его сердце, на мишени чернела дырочка с рваными обугленными краями. Нетрудно было понять, что дырочку оставила пуля.
А сверху на бумажном листке шли крупные и прямые буквы: «СМЕРТЬ ШПИОНУ».
Если шпион это – я, то смерть, значит, тоже – мне. Весело, ничего не скажешь.
И мне стало очень грустно. Так грустно, что я взял черепаху Таню и прижался к ней холодной щекой.
Под твердой корочкой панцыря я услышал Танино сердце. Оно тикало, как медленные часы – дома, у нас на буфете, из-за них я вечно опаздывал на первый урок.
Мне стало до боли жалко это маленькое живое сердце. Я сорвал со стены мишень и растоптал ее каблуком.
– Нет, – сказал я угрюмой смерти.
– Да, – услышал я за спиной, а когда повернул лицо, то увидел черную дырку дула, нацеленного мне прямо в грудь.
19
– Хватит, – сказал человек Лодыгин. – Не могу больше быть мерзавцем. Не хочу, не могу, не буду. – Он убрал в футляр телескоп, накормил голодный аквариум и погасил плевком папиросу. – И курить брошу.
Он решительно направился к двери, потом вернулся, из-под кровати выволок чемодан и смахнул с него дохлых мух.
С чемоданом в руке он вышел из квартиры на лестницу. Две тени, большая и маленькая, загородили ему дорогу. Большая тень прокашлялась и строго сказала:
– Ни с места. Вы арестованы, гражданин Лодыгин.
Гражданин Лодыгин покорно замер на месте. Потом сощурился и удивленно спросил:
– Вы? Вы же тоже…
– Я не тоже, я – из милиции. Капитан Жуков.
Переложив пистолет под мышку, капитан Жуков раскрыл служебный портфель. Сперва он вытащил из него рыжие стоптанные ботинки, потом брови и бороду на прилипках и, наконец, бордовую книжицу, где все было про него написано.
Вместо того, чтобы потемнеть от преступной злобы, человек Лодыгин почему-то весело улыбнулся:
– Вы-то мне и нужны. Я как раз собрался идти в милицию. Сейчас я вам все объясню. Дело в том… В общем, я – не я, то есть я – действительно Лодыгин Николай Николаевич, но…
– Хватит заговаривать зубы. Где мальчик, Филиппов Саша, десять лет, ученик третьего класса «бэ» шестидесятой школы Октябрьского района города Ленинграда, прописан по этой улице?
Лодыгин заволновался и потряс рукой с чемоданом:
– Я знаю, только скорей. Идемте.
И три тени, маленькая, большая и средняя с чемоданом в руке, бросились по ступенькам вниз.
20
Черная стрела дула целилась в мою грудь, и голос из темноты подземелья перечеркнул мое «нет» крестом.
– Смерть шпиону. – Дуло сместилось влево, и теперь его страшный глаз лежал на линии моего сердца. Я видел, как белый палец давит на спусковой крючок.
Грохнул выстрел, из дула прыгнула смерть, но добраться до меня не успела – дорогу коварной пуле перебежала рыжая тень.