Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Шесть загадок дона Исидро Пароди - Хорхе Луис Борхес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

I

С небрежной элегантностью Хервасио Монтенегро – высокий, осанистый, чуть потертый, с романтическим профилем, обвислыми и подкрашенными усами – сел в арестантскую машину и позволил себя voiturer[23] в исправительную тюрьму. Он попал в парадоксальную ситуацию: многочисленные читатели вечерних газет во всех четырнадцати провинциях страны возмущались тем, что такого известного актера обвиняют в краже и убийстве; в то же время многочисленные читатели вечерних газет узнали о том, что Хервасио Монтенегро – известный актер, только потому, что его обвинили в краже и убийстве. Эта замечательная путаница была делом рук Акилеса Молинари, пронырливого журналиста, который обрел громкую славу, разгадав тайну гибели Абенджалдуна. И вот теперь исключительно благодаря стараниям Молинари полиция позволила Хервасио Монтенегро посетить с весьма необычной целью тюрьму, где в камере номер 273 содержался Исидро Пароди, детектив-заключенный, коему Молинари (с никого не обманувшим великодушием) и приписывал главную заслугу в раскрытии того дела. Монтенегро, человек по натуре скептический, не слишком доверял детективу, который нынче сам отбывал тюремный срок, а прежде был парикмахером на улице Мехико; с другой стороны, сама мысль об этом посещении заставляла сердце его, чувствительное, как скрипка Страдивари, сжиматься от дурного предчувствия. И все же он поддался на уговоры, отлично понимая, что не стоит портить отношения с Акилесом Молинари, который, по его собственному высокопарному выражению, представлял четвертую власть.

Пароди даже не взглянул на входившего в камеру популярного актера. Он неспешно и старательно заваривал мате в небесного цвета кувшинчике. Монтенегро уже приготовился было принять угощение, но Пароди – разумеется, по причине крайнего смущения – угощать гостя не стал. Монтенегро – чтобы ободрить – покровительственно похлопал его по плечу и закурил сигарету из пачки «Сублимес», лежащей на табуретке.

– Вы пришли раньше назначенного часа, дон Монтенегро; я уже знаю, что вас привело сюда. История с бриллиантом.

– Как видно, даже эти толстые стены не стали преградой для моей славы, – поспешно вставил Монтенегро.

– Да уж! Именно здесь скорей всего и узнаешь о том, что происходит в стране: от сомнительных подвигов какого-нибудь дивизионного генерала до подвигов на ниве культуры самой мелкой сошки с радио.

– Разделяю ваше отношение к радио. Недаром Маргарита – Маргарита Ксиргу,[24] как вы понимаете, – часто повторяла мне, что нам, настоящим, прирожденным актерам, нужна энергия зрительного зала. Микрофон – холодная железка, в нем нет жизни. Даже я, оказываясь перед этим мерзким приспособлением, чувствовал, как теряю всякую связь с публикой.

– По мне, так лучше нам теперь оставить в покое и микрофоны, и энергию. Я читал статейки Молинари. Парень пишет лихо, но все эти описания да выверты лишь с толку сбивают. Расскажите-ка мне сами суть дела, без всякой литературы… Я люблю, когда говорят просто и ясно.

– Конечно, конечно. К тому же это – мой стиль. Ясность – чудесный дар латинской расы. Только позвольте мне накинуть вуаль умолчания на некое событие, которое может скомпрометировать одну даму, принадлежащую к лучшему обществу Ла-Киаки – а именно там, смею вас заверить, еще остались добропорядочные люди. Непреложная необходимость защитить имя этой дамы, которая в свете слывет непревзойденной хозяйкой салона, волшебницей – а для меня она не только волшебница, но и ангел, – вынудила меня прервать триумфальное турне по латиноамериканским республикам. Как истинный портеньо, я не без ностальгии ждал часа возвращения домой и даже вообразить не мог, что час этот будет омрачен событиями, которые можно отнести к разряду криминальных. Именно так, сразу по прибытии на вокзал Ретиро я был арестован; теперь меня обвиняют в краже и двух убийствах. В довершение всего проклятые полицейские отняли у меня старинную драгоценность, владельцем которой я стал за несколько часов до ареста при весьма живописных обстоятельствах – в тот самый миг, когда мы пересекали Рио-Терсеро. Bref, короче, так как я не выношу кружить вокруг да около, расскажу вам историю ab initio,[25] не лишая себя права на сдержанную иронию, без которой просто невозможно говорить о современной жизни. Позволю себе также некие пейзажные зарисовки и яркие мазки.

Итак, седьмого января в четыре часа четырнадцать минут, в самый обычный боливийский день я сел в Мококо в Панамериканский экспресс, ловко избавившись – savoir faire,[26] друг мой, – от надоедливых и слишком многочисленных поклонников. Я щедро раздарил обслуге экспресса свои портреты с автографами и таким образом чуть смягчил их настороженное отношение к моей персоне. Меня проводили в купе, которое я покорно согласился разделить с незнакомым человеком, и мое вторжение прервало сон некоего сеньора с ярко выраженной еврейской наружностью. Позже я узнал, что чужеземец носил фамилию Голядкин и вел торговлю бриллиантами.

Кто бы мог тогда подумать, что этот угрюмый сеньор, определенный мне в попутчики дорожной судьбой, втянет меня в столь таинственную и трагическую историю!

На другой день, всякий миг ожидая дивного сюрприза от какого-нибудь вождя племени кальчаки, я решил понаблюдать за человеческой фауной, что населяла наш тесный мирок – летящий на всех парах поезд. Исследование свое я начал – cherchez la femme – с весьма интересной фигуры, которая даже во Флориде в восемь вечера привлекла бы к себе восхищенные мужские взгляды. В таких вещах меня не обманешь: я сразу понял, что судьба свела меня с женщиной исключительной, совершенно необычной. Звалась она баронессой Пуффендорф-Дювернуа и была дамой молодой, но вполне зрелой, в ней не осталось и следа от пресной неуклюжести девочки-подростка – иными словами, любопытнейший современный экземпляр: стройное тело, сформированное игрой в lawn-tennis, черты лица слегка тяжеловатые, но искусно подправленные кремами и косметикой. Короче говоря, это была женщина, которой стройность добавляла благородства, а молчаливость – изысканности. Был в ней, однако, один недостаток, faible, непростительный для истинной Дювернуа, – она симпатизировала коммунистам. Сначала я даже заинтересовался ею, но скоро понял, что под внешним лоском скрывалась душа заурядная, и пришлось попросить несчастного господина Голядкина заменить меня на сем фронте; она же – вот типичное для женщины поведение – сделала вид, будто не заметила подмены. Однако я случайно услышал разговор баронессы с другим пассажиром – неким полковником Хэррапом из Техаса, – когда она назвала кого-то «болваном», и, скорее всего, речь шла о се pauvre M. Goliadkin. Итак, я снова возвращаюсь к Голядкину: был он русским евреем, но на фотопластинке моей памяти облик его запечатлелся весьма смутно. Был он, кажется, светловолос, крепкого телосложения, и в глазах его словно застыло изумление; он держался с достоинством, при этом постоянно спешил проявить любезность и открыть мне дверь. Зато полковника Хэррапа при всем желании забыть трудно: бородатый, апоплексического сложения – типичный образец той агрессивной вульгарности, что воцарилась в его стране, страдающей гигантизмом и потерявшей способность различать оттенки, nuances, которые доступны последнему оборванцу из неаполитанской траттории и вообще являются фирменным знаком латинской расы.

– Про Неаполь ничего не скажу, но вот если кто-нибудь не вытянет вас за уши из этого дела, извержение Везувия покажется вам детской забавой, это уж точно.

– Я завидую вашей судьбе, вашему бенедиктинскому одиночеству, сеньор Пароди, ведь моя-то жизнь была жизнью скитальца. Я искал свет на Балеарах, яркие краски в Бриндизи, утонченную греховность в Париже. И, как Ренан, я возносил мольбы к небу в Акрополе. Да, везде, везде старался я выжать сок из роскошной кисти винограда под названием жизнь… Но возвращаюсь к нити повествования. В пульмановском вагоне, пока несчастный Голядкин – в конце концов, евреи самой судьбой обречены на невзгоды – терпеливо выслушивал неутомимые и утомительные словесные излияния баронессы, я сидел с молодым поэтом из Катамарки, Бибилони, и наслаждался, как истинный афинянин, беседой о поэзии и провинциальных городах. Теперь могу признаться, что поначалу темная, даже почти черная, кожа молодого человека несколько отталкивала меня. Велосипедные очки, галстук-бант на резинке, перчатки кремового цвета – все подводило меня к мысли, что я имею дело с одним из многочисленных последователей Сармьенто – гениального педагога, пророка, от коего было бы абсурдным требовать пошлого умения предвидеть будущее. Однако тот живой интерес, с которым молодой поэт выслушал венок триолетов, сочиненных мною в товарно-пассажирском поезде, пока я ехал из Харами – современного сахарного чуда с циклопической статуей Бандеры, изваянной Фьораванти, – убедил меня, что он является достойным представителем нашей молодой литературы. Не из числа тех несносных рифмоплетов, которые используют любую беседу, чтобы помучить нас уродцами, вышедшими из-под их пера: мой собеседник был юношей образованным, скромным, он умел держаться в тени и почтительно внимать мэтру Потом я осчастливил его первой из моих од, посвященных Хосе Марти; но, не дойдя до одиннадцатой, вынужден был прерваться; скука, которую неумолчная баронесса навеяла на господина Голядкина, заразила и молодого поэта – интересное явление психологической связи, не раз наблюдавшееся мной. Со свойственной мне простотой – а это ведь непременное свойство, apanage, светского человека – я решительно прибег к испытанному средству: взял его за плечи и встряхнул с такой силой, что он тотчас открыл глаза. Правда, беседа после сего неприятного случая, mésaventure, угасла; чтобы помочь ей разгореться вновь, я завел речь о хорошем табаке. И попал в точку – Бибилони оживился. Порывшись во внутренних карманах куртки, он вытащил гамбургскую сигару и, не решаясь предложить ее мне, сообщил, что купил сигару, чтобы выкурить нынче вечером в салоне. Мне было легко разгадать эту нехитрую уловку. Я благосклонно принял сигару, буквально выхватив ее из рук молодого человека, и немедленно раскурил. Кажется, в этот миг юношу посетило какое-то горькое воспоминание, так, по крайней мере, я истолковал выражение его лица, ведь я еще и тонкий физиономист. Итак, развалившись в кресле и пуская клубы голубого дыма, я попросил его рассказать о своих поэтических достижениях. Смуглое лицо вспыхнуло от удовольствия. Я выслушал старую как мир историю о судьбе литератора, который борется против буржуазных вкусов и плывет по бурному жизненному морю, пристроив на спине свою волшебную мечту. Семья Бибилони, много лет отдав фармакопее и жизни в горах, сумела-таки преодолеть границы Катамарки и перебраться в Банкалари. Там и родился наш поэт. Его первой учительницей стала Природа: с одной стороны, отцовские сельскохозяйственные угодья, с другой – сопредельные курятники, которые ребенок любил посещать… в безлунные ночи, вооружившись удочкой… для ловли кур. После напряженной учебы в начальной школе поэт вернулся к родным полям и просторам; он познал благотворные и тяжкие радости сельского труда, которые стоят куда больше любых бездумных оваций; но тут его талант открыли члены жюри литературного конкурса «Кухня Вулкана», отметившие премией книгу «Жительницы Катамарки (воспоминания о провинции)». Полученные деньги позволили юноше поездить по родным краям, которые он с такой любовью воспел. И вот теперь, собрав драгоценный урожай романсов и вильянсико, он возвращался в родной Банкалари.

Мы перешли в вагон-ресторан. Бедному Голядкину пришлось сесть рядом с баронессой, мы с отцом Брауном расположились за тем же столом, но напротив. Внешность у священника была невыразительная: темные волосы, плоское, круглое лицо. Но я смотрел на него с долей зависти. Мы, имевшие несчастье утратить наивную, детскую веру, не можем извлечь из холодного рассудка тот целебный бальзам, которым врачует свою паству церковь. Ну скажите, много ли пользы получил наш век – этот седовласый, пресыщенный ребенок – от глубинного скептицизма Анатоля Франса и Хулио Дантаса?[27] Всем нам, многоуважаемый Пароди, так не хватает хоть капли наивности и простодушия…

Я смутно помню, о чем шла тогда речь. Баронесса непрестанно оттягивала вырез платья – ссылаясь на нестерпимую жару – и все норовила прижаться к Голядкину, разумеется, чтобы возбудить мое внимание. Голядкин, не слишком привычный к подобному обхождению, безуспешно пытался отстраниться и, прекрасно сознавая, сколь неприглядная роль ему отведена, нервно заговаривал на темы абсолютно никому не интересные – скажем, о скором падении цен на бриллианты, о невозможности подменить настоящий бриллиант поддельным и о прочих деталях своего ремесла. Отец Браун, который вроде бы забыл, что находится в ресторане дорогого экспресса, а не в кругукротких прихожан, все повторял и повторял парадоксальную истину, что, мол, нужно погубить душу, дабы спасти ее, – пошлые византийские фокусы теологов, сумевших затемнить ясный смысл Евангелия.

Noblesse oblige[28] – продолжать игнорировать эротические призывы баронессы значило бы выставить себя в смешном виде; той же ночью я на цыпочках скользнул к ее купе, присел на корточки, прислонив затуманенную грезами голову к двери, а глаз приблизив к замочной скважине, и тихонько замурлыкал «Mon ami Pierrot». Я позволил себе эту блаженную передышку – отдых воина посреди жизненной битвы, – но меня вернул к реальности полковник Хэррап, все еще пребывавший в плену ископаемого пуританизма. Да, тот самый бородатый старик – реликвия, сохранившаяся со времен пиратской войны на Кубе, – он схватил меня за плечи, оторвал от пола, подняв довольно высоко, и поставил перед дверью мужского туалета. Моя реакция была мгновенной: я вошел туда и захлопнул за собой дверь – прямо у него перед носом. Я просидел там почти два часа, стараясь не слышать потока ругательств, которые он изрыгал на ломаном испанском. Я покинул свое убежище, только когда путь к отступлению освободился. Путь свободен! – мысленно воскликнул я и поспешил к себе в купе.

Но богиня Случайность, несомненно, не хотела расставаться со мной. В купе находилась баронесса, она дожидалась меня. И рванулась мне навстречу. В арьергарде я увидел натягивавшего пиджак господина Голядкина. Баронесса, со свойственной женщинам интуицией, поняла, что присутствие Голядкина нарушало атмосферу интимности, столь необходимую влюбленной паре. И она ушла, не сказав ему ни слова. Я хорошо себя знаю: встреться я теперь с полковником, дело кончилось бы дуэлью. Но в поезде такой исход слишком неудобен. Кроме того, хоть и горько это признавать, но время дуэлей миновало. И я предпочел лечь спать.

Меня всегда поражала податливость и услужливость иудейской натуры! Мое возвращение разрушило бог знает какие – разумеется, беспочвенные – планы Голядкина. И все же он тотчас начал осыпать меня знаками внимания и буквально навязал в подарок сигару «Аванти».

На следующее утро все пребывали в дурном расположении духа. Я всегда чутко реагирую на психологический климат и потому решил поднять настроение соседей по столу: рассказал несколько забавных случаев из жизни Роберто Пайро[29] и прочитал остроумную эпиграмму на Маркоса Састре.[30] Сеньора Пуффендорф-Дюверьгуа, раздосадованная вчерашними неудачами, с трудом скрывала раздражение; безусловно, слухи о ее mésaventure дошли до ушей отца Брауна; священник обращался к ней с суровостью, не подобающей церковному лицу.

После завтрака я все-таки утер нос полковнику Хэррапу. Чтобы продемонстрировать, что его faux pas[31] не испортил наших безусловно отличных отношений, я угостил его одной из сигар Голядкина и даже не отказал себе в удовольствии поднести ему огонь. Вот что называется пощечиной в белой перчатке!

Этим вечером, третьим нашим вечером в поезде, юный Бибилони разочаровал меня. Я собирался было поведать ему о некоторых своих галантных похождениях, рассказать историйки, кои обычно не доверяют первому встречному, но в купе его не оказалось. Меня посетило неприятное подозрение: не занесло ли молодого мулата в купе к баронессе Пуффендорф? Иногда я становлюсь похожим на Шерлока Холмса: вот и теперь я ловко отвлек внимание охранника, подсунув ему интересную парагвайскую монету, и постарался – прямо как собака Баскервилей – услышать и увидеть все, что происходило на территории нашего вагона. (Полковник рано удалился к себе.) Правда, убедился я лишь в одном – повсюду царили мертвая тишина и темнота. Но мне не пришлось долго томиться в ожидании. К полному моему изумлению, отворилась дверь купе отца Брауна и оттуда вышла баронесса. На краткий миг я потерял контроль над собой, что извинительно для человека, в чьих жилах течет пылкая кровь рода Монтенегро. К счастью, я быстро сообразил, что к чему. Баронесса ходила исповедоваться. Прическа ее растрепалась, а наряд был более чем легким – алый пеньюар, расшитый серебряными балеринами и золотыми клоунами. На лице баронессы отсутствовал грим, и, оставаясь в любой ситуации настоящей женщиной, она юркнула к себе, чтобы я не видел ее без привычной маски. Я раскурил дурную сигару молодого поэта Бибилони и принял философское решение отправиться спать.

Еще одна неожиданность ждала меня в купе: несмотря на поздний час, господин Голядкин и не думал укладываться. Я улыбнулся: мы провели вместе всего два дня, а сей невзрачный сеньор уже стал подражать моим артистическим и светским привычкам, ведь театры, клубы – это еще и бессонные ночи. Справлялся он с новой ролью, разумеется, дурно. Выглядел рассеянным, нервничал. И хотя я откровенно клевал носом и зевал, он принялся во всех подробностях излагать мне свою серую, а возможно и апокрифическую, биографию. По его словам, он был конюхом, а затем и любовником княгини Клавдии Федоровны. С цинизмом, напомнившим мне самые рискованные страницы «Жиля Блаза де Сантильяны», он признался, что, обманув доверие княгини и ее исповедника отца Абрамовича, украл у нее огромный бриллиант, равных которому нет на свете, – только некоторые дефекты огранки помешали ему считаться самым дорогим в мире. Двадцать лет отделяют Голядкина от той ночи любви, когда он совершил кражу и скрылся. За это время красной волной из царской империи выбросило и обворованную княгиню, и неверного конюха. Уже у самой границы началась тройная одиссея: княгиня искала средства к существованию, Голядкин искал княгиню, чтобы вернуть ей бриллиант, международная банда грабителей искала украденный бриллиант – и неумолимо шла по следам Голядкина. Последний побывал на южноафриканских шахтах, в бразильских лабораториях, на боливийских рынках – мыкал горе и попадал в опаснейшие переплеты, но ни разу не соблазнился мыслью продать бриллиант, который превратился для него в символ раскаяния и надежды. С годами княгиня Клавдия стала воплощать для Голядкина милую и обильную Россию, растоптанную конюхами и всякого рода утопистами. Отыскать княгиню ему не удавалось, и оттого он любил ее с каждым днем все сильнее. Недавно до него дошли сведения, что она живет в Аргентинской Республике и управляет – не теряя при этом аристократической спеси – неким весьма прибыльным заведением на улице Авельянеда. Голядкин тотчас извлек бриллиант из тайника, и теперь, когда цель его была совсем близка, главным для него было сохранить драгоценность – любой ценой. Даже ценой жизни.

Стоит ли говорить, что длинная исповедь этого человека – конюха и вора – не оставила меня равнодушным. Со свойственной мне прямотой я высказал сомнение, правда в весьма вежливой форме: а существует ли вообще чудесный бриллиант? Замечание мое глубоко его задело. Он достал чемоданчик из поддельной крокодиловой кожи и извлек оттуда два одинаковых футляра; потом открыл один из них. Нет, прочь сомнения! Там, на бархатной подушечке покоился родной брат бриллианта «Кохинор». Ничто человеческое мне не чуждо. Я искренне пожалел бедного Голядкина, которого когда-то судьба сделала мимолетным любовником княгини Федоровны, а теперь под стук вагонных колес он рассказывает о своих несчастьях незнакомому аргентинскому джентльмену, готовому отныне всеми силами помогать ему. Чтобы подбодрить его, я заметил, что преследование банды грабителей может оказаться не столь опасным, как столкновение с полицией; затем доверительно поведал ему тут же придуманную историю о том, как после полицейской облавы в «Salon Doré» мое имя – одно из самых древних в стране – попало в бесславную криминальную картотеку.

Но мне трудно было понять психологию моего новоявленного друга! Двадцать лет он не видал дорогого лица, а теперь, накануне счастливой встречи, пал духом и потерял уверенность в себе.

Несмотря на мою репутацию – вполне заслуженную – богемы, я придерживаюсь определенного режима; и в столь поздний час мне было уже трудно заснуть. Я перебирал в памяти историю о бриллианте, который находился совсем рядом, и о княгине, которая находилась далеко. Господин Голядкин (несомненно, под впечатлением моей благородной искренности) тоже всю ночь проворочался без сна на верхней полке.

Утро принесло мне две радости. Во-первых, появились первые признаки пампы – столь милой всякому аргентинцу, и особенно натуре творческой, художнику. Солнечные лучи падали на долину. Под их благотворным светом даже телеграфные столбы, проволочное ограждение, репейник заплакали от счастья. Небо сделалось бескрайним, и потоки света обрушились на равнину. Казалось, что молодые бычки нарядились в новые шкуры… Вторая моя радость была психологического свойства. Прямо у гостеприимно накрытого к завтраку стола отец Браун доказал нам, что крест и шпага – отнюдь не враги: пользуясь властью и авторитетом, которые давал ему священнический сан, он отчитал полковника Хэррапа, назвав его (очень точно, на мой взгляд) ослом и грубым животным. И добавил, что тот бывает храбр только с людьми беззащитными, а с человеком решительным предпочитает не связываться.

Только некоторое время спустя я понял смысл этой отповеди – узнав, что минувшей ночью исчез Бибилони; на несчастного поэта, вот на кого поднял руку наш грубый солдафон.

– Минутку, друг мой, – сказал Пароди. – Этот ваш странный поезд, он что, нигде не останавливался?

– Дорогой Пароди, вы словно с луны свалились! Всем известно, что Панамериканский экспресс следует из Боливии в Буэнос-Айрес без остановок. Но позвольте мне продолжить. В тот вечер общая беседа не отличалась разнообразием тем. Все разговоры крутились вокруг исчезновения Бибилони. Кто-то из пассажиров заметил, что, сколько бы саксонские капиталисты ни расхваливали безопасность путешествия по железной дороге, нынешний случай доказывает обратное. Я возразил: Бибилони мог совершить какую-то оплошность исключительно из-за своей рассеянности, это так свойственно поэтам; я сам, например, нередко витаю в облаках. Но все наши гипотезы, естественно звучавшие днем – под пьянящими лучами солнца, потеряли смысл, стоило солнцу сделать прощальный пируэт. С наступлением темноты кругом воцарились печаль и тревога. Время от времени ночь разрывало зловещее уханье невидимого филина, который словно подражал дребезжащему кашлю недужного старика. И в такие мгновения каждый путешественник вспоминал что-то свое или испытывал смутный и непонятный страх перед сумрачной жизнью; казалось, будто колеса дружно отстукивали: Би-би-лони-у-бит, Би-би-лони-у-бит, Би-би-лони-у-бит.

После ужина Голядкин (видно, чтобы рассеять тоскливое настроение, разлившееся по салону) сделал опрометчивый шаг, предложив мне сыграть с ним в покер один на один. Он был настолько одержим желанием помериться со мной силами, что с неожиданной в нем твердостью отверг предложения баронессы и полковника составить нам компанию. Натурально, господин Голядкин получил жестокий урок. Член клуба «Salon Doré» не посрамил своей славы. Сначала судьба не улыбалась мне, но вскоре, несмотря на мои прямо-таки отеческие увещевания, Голядкин проиграл все свои деньги: триста пятнадцать песо и сорок сентаво, которые полицейские ищейки потом у меня отняли без всяких на то законных оснований. Я никогда не забуду нашего с ним сражения: плебей против светского льва, скупой против мота, иудей против арийца. Ценнейшая картина для моей воображаемой галереи. Но вот что происходит дальше: Голядкин, который желает во что бы то ни стало отыграться, покидает салон. И тотчас возвращается со своим чемоданчиком из поддельной крокодиловой кожи. Достает один из футляров, кладет на стол и предлагает мне сыграть: триста проигранных им песо против бриллианта. Я не могу лишить его последнего шанса. Я сдаю карты; у меня на руках покер тузов; мы открываем карты; бриллиант княгини Федоровны переходит ко мне. Иудей покидает салон – navré, иначе говоря, сраженный наповал. Такие мгновения не забываются!

A tout seigneur, tout honneur. Каждому свое. Кульминация сцены: баронесса Пуффендорф аплодирует мне затянутыми в перчатки ручками, все это время она с откровенным интересом следила за тем, как шел к победе ее фаворит. Но как говорят в «Salon Doré», я никогда не останавливаюсь на полпути. Я тотчас принял решение: позвал официанта и велел принести ipso facto1 карту вин. Поколебавшись мгновение, я счел наиболее уместным шампанское «Эль Гаитеро», полбутылки. Мы с баронессой подняли бокалы.

Светский человек всегда остается светским человеком. После таких событий любой другой на моем месте всю ночь не сомкнул бы глаз. Я же, почему-то потеряв всякий интерес к чарующим перспективам tête-à-tête с баронессой, мечтал только об одном – поскорее добраться до своего купе. Зевая, я выдавил из себя извинение и ретировался. Усталость буквально валила меня с ног. Я помню, как, засыпая на ходу, брел по нескончаемым коридорам, как, наплевав на правила, которые изобретают саксонские компании, чтобы стеснить свободу аргентинского пассажира, я ввалился наконец в первое попавшееся купе и, заботясь о сохранности бриллианта, запер дверь на задвижку.

Признаюсь вам без тени стыда, многоуважаемый Пароди, той ночью я спал не раздеваясь. Я просто рухнул на постель и забылся сном.

За любое умственное напряжение приходится расплачиваться. Всю ночь меня преследовал тягостный кошмар. Во сне я то и дело слышал насмешливый голос Голядкина, который повторял: «Я не скажу, где бриллиант!» Внезапно проснувшись, я тотчас сунул руку во внутренний карман – футляр лежал там, а в нем – несравненное сокровище, non pareil.[32]

Я облегченно вздохнул и открыл окошко.

Сквозистый свет. Свежесть. Безумный птичий гомон. Туманный рассвет, какие случаются только в начале января. Еще сонное, еще закутанное в покровы белесого тумана утро.

От утренней поэзии я быстро вернулся к прозе жизни: в мою дверь постучали. Я открыл. Передо мной стоял помощник комиссара Грондоны. Он спросил, что я делаю в этом купе, и, не дожидаясь ответа, предложил мне проследовать с ним в мое собственное. Я всегда и везде ориентировался как жаворонок. Вам это покажется невероятным, но мое купе оказалось по соседству. Там все было перевернуто вверх дном. Правда, Грондона не поверил в искренность моего изумления. Только позже я узнал о том, о чем вы прочитали в газетах. Господина Голядкина выбросили из поезда. Охранник, сопровождавший экспресс, услыхал его крик и поднял тревогу. В Сан-Мартине в поезд сели полицейские. Меня обвиняли все, даже баронесса – но она-то наверняка из мести. Но, скажу по ходу дела, наблюдательность и тут мне не изменила: пока шла вся эта полицейская возня, я успел заметить, что полковник ночью сбрил бороду.

II

Неделю спустя Монтенегро снова появился в исправительной тюрьме. По дороге, в мирном уединении арестантского автомобиля, он приготовил более дюжины забавных историй и вспомнил семь акростихов Гарсиа Лорки, чтобы просветить своего нового подопечного – habitué камеры номер 273 Исидро Пароди; но своенравный парикмахер не пожелал его слушать, а сразу достал из-под арестантской шапочки засаленную колоду карт и предложил ему, вернее, заставил сыграть с ним один на один.

– Играть я готов в любое время, – заметил Монтенегро. – В обиталище моих предков, в замке с зубчатыми башнями, которые, удваиваясь, любуются на свое отражение в водах Парана, я позволял себе снизойти до бодрящего и грубого общества гаучо и любил проводить с ними часы досуга. Разумеется, мой закон – честная игра превыше всего – сделал меня грозой самых опытных картежников Дельты.

Очень скоро Монтенегро (который в обеих сыгранных партиях потерпел неудачу) признал, что игра, уже в силу самой свой простоты, не могла целиком захватить внимание такого человека, как он, – пылкого поклонника железнодорожных вояжей и bridge.

Пароди, не глядя на него, сказал:

– Послушайте, чтобы отплатить вам за тот урок игры, что вы преподали мне, старику, уже не способному сразиться даже с жалким неудачником, я расскажу вам историю. Историю одного очень храброго, но очень несчастного человека, которого я безмерно уважаю.

– Отдаю должное вашим чувствам, дорогой Пароди, – сказал Монтенегро, с невозмутимым видом закуривая сигарету из его пачки «Сублимес». – Они делают вам честь.

– Да нет же, нет, друг мой, я имею в виду вовсе не вас. Я говорю о том незнакомом мне господине, выходце из России, который был не то кучером, не то слугой у знатной дамы и завладел бесценным бриллиантом; дама была княгиней, но у любви свои законы… У молодого человека от такой удачи закружилась голова, он поддался искушению, – а кто не поддается искушениям? – он украл бриллиант и сбежал. А когда раскаялся в содеянном, было уже поздно. Невиданная по масштабам революция забросила ее на один край света, его на другой – сначала в Южную Африку, потом в Бразилию; и шайка грабителей преследовала несчастного, чтобы завладеть бриллиантом. Им это не удалось: человек тот измышлял всякие хитрости, пряча его; бриллиант теперь был нужен не ему самому, он хотел вернуть его даме.

После долгих лет скитаний он узнал, что дама живет в Буэнос-Айресе; ехать туда с бриллиантом было очень опасно, но он рискнул. Грабители сели в тот же поезд, в тот же вагон: один переоделся священником, другой военным, третий изображал провинциального поэта, четвертой была загримированная женщина. Среди пассажиров находился один наш соотечественник, человек сумасбродный, актер по профессии. Так вот, он, всю жизнь проведя среди загримированных людей, ничего странного в своих спутниках не заметил… Хотя комедия-то игралась весьма грубо. Да и компания подобралась слишком уж живописная. Священник, который позаимствовал себе имя в журналах Ника Картера, поэт – уроженец Катамарки, сеньора, которая вздумала назваться баронессой только потому, что в дело замешана некая княгиня, старик, который вдруг, ночью, сбривает себе бороду и который способен поднять вас, по вашим же словам, «довольно высоко» – а ведь вы весите килограммов восемьдесят, – а потом запихнуть в туалет… Это были люди решительные, провернуть дело им нужно было за четыре ночи. В первую ночь в купе Голядкина оказались вы и разрушили им все планы. Во вторую ночь вы невольно спасли его: баронесса проникла к нему якобы в порыве страсти, но ваш приход спугнул ее. В третью ночь, пока вы, словно приклеенный, торчали у двери баронессы, поэт набросился на Голядкина. И получил свое: Голядкин выкинул его из поезда. Потому-то ваш русский попутчик и нервничал, потому и крутился ночью в постели. Он размышлял о случившемся и о том, что еще могло его ждать; думал, должно быть, о четвертой ночи, самой опасной, последней. Он вспомнил слова священника о тех, кто губит душу ради ее же спасения. Он решил погибнуть и расстаться с бриллиантом, чтобы спасти его. Вы ему обмолвились о том, что занесены в полицейскую картотеку; и он понял: если его убьют, подозрения падут прежде всего на вас. В четвертую ночь он показал два футляра, чтобы воры решили, что существует два бриллианта – настоящий и фальшивый. На глазах у всех он проиграл бриллиант, проиграл человеку, который и в карты-то играть толком не умеет; воры решили, что он только хотел заставить их поверить, будто проиграл настоящий камень; вас усыпили, подсыпав чего-то в сидр. Потом они кинулись в купе к русскому и стали требовать бриллиант. Вы во сне слышали, как он повторял, что не знает, где драгоценность; возможно, он даже указал на вас, чтобы опять обмануть их. У этого отважного человека все вышло, как он и задумал: под утро негодяи его убили, но бриллиант был в надежном месте – у вас. Как только поезд дошел до Буэнос-Айреса, полиция схватила вас и передала драгоценность законной владелице.

Знаете, мне кажется, Голядкин просто разуверился и не понимал, стоит ли жить дальше, если двадцать жестоких лет не пощадили княгиню и теперь она заправляла борделем. Я на его месте, наверно, тоже боялся бы будущего.

Монтенегро потянулся за второй сигаретой.

– Старая история, – бросил он. – Ленивый ум не поспевает за гениальной интуицией художника. Я сразу с недоверием отнесся к ним ко всем: к баронессе Пуффендорф-Дювернуа, Бибилони, отцу Брауну и особенно к полковнику Хэррапу. Не беспокойтесь, дорогой Пароди: я немедленно изложу вашу версию властям.

Кекен, 5 февраля, 1942 г.

Бог быков

Памяти поэта Александра Попа

I

Поэт Хосе Форменто со свойственной ему дерзкой прямотой не раз повторял дамам и господам, собиравшимся в Доме искусств (Флорида и Тукуман): «На мой взгляд, нет высшего наслаждения для ума, чем следить за словесным поединком между учителем моим Карлосом Англадой и словно явившимся к нам из восемнадцатого века Монтенегро. Это все равно как если бы Маринетти выступил против лорда Байрона, или автомобиль в сорок лошадиных сил – против изысканного „тильбюри“, или пулемет – против шпаги». Кстати сказать, турниры эти доставляли истинную радость и самим участникам, которые к тому же отнюдь не страдали излишней скромностью. Как только Монтенегро узнал о краже писем (а он после женитьбы на княгине Федоровне покинул театр и посвящал досуг сочинению длинного исторического романа, а также криминальным расследованиям), он тотчас предложил Карлосу Англаде свои услуги – вернее, свой острый ум и талант.

Правда, предлагая помощь, настойчиво рекомендовал сделать одну вещь, а именно: нанести визит в исправительную тюрьму, в камеру номер 273, где все еще отбывал наказание его помощник – Исидро Пароди.

Пароди, скажем сразу, в отличие от нашего читателя, о Карлосе Англаде никогда не слыхал: не упивался его сонетами из «Сенильных пагод» (1912) или пантеистическими одами из «Я – это они» (1921), не разгадывал смысла прописных букв в «Гляжу и брызжу» (1928), не прочел нативистского романа «Записки гаучо» (1931), ни одного из «Гимнов к миллионерам» (пятьсот нумерованных экземпляров и массовый тираж в типографии «Первопроходцы Дона Боско», 1934), равно как и «Книги антифонов для хлебов и рыб» (1935) или хоть и весьма скандальных, но содержательных послесловий к книгам издательства «Пробирка» («Маски вора, изданные под покровительством Минотавра», 1939).[33] Кроме того, с прискорбием сообщаем, что за двадцать тюремных лет у Пароди так и не нашлось времени познакомиться с книгой «Маршрутами Карлоса Англады (путь лирика)». В этом, ставшем хрестоматийным, исследовании Хосе Форменто, опираясь на собственные беседы с маэстро, анализирует различные этапы его творчества: посвящение в модернизм, влияние Хоакина Бельды[34] (а порой и подражание ему); пылкое увлечение пантеизмом в 1921 году, когда поэт, возмечтав о полном слиянии с природой, отказался от обуви и бродил, хромая и сбивая ноги в кровь, по полям вокруг своего прелестного шале в Висенте-Лопесе; разрыв с холодным интеллектуализмом (знаменитый период, когда Англада в сопровождении бонны и с чилийским изданием Лоуренса под мышкой без тени священного трепета гулял у озер Палермо, ребячливо нарядившись в матросский костюмчик, вооружась обручем и прихватив с собой самокат), ницшеанское прозрение, из которого выросли «Гимны к миллионерам», где утверждались аристократические ценности (гимны писались под впечатлением от статьи Асорина), и много позже автор будет готов от них отречься, став новообращенным приверженцем идей Евхаристического конгресса; и наконец, альтруизм и глубокое погружение в жизнь провинций, когда мэтр, орудуя критическим скальпелем, занялся анализом творений новейшего поколения молчаливых поэтов, чьим рупором стало издательство «Пробирка», у которого уже набралось около ста подписчиков и несколько книжечек готовилось к выпуску.

Правда, сам Карлос Англада не производил столь устрашающего впечатления, как его книги и литературный портрет. Дон Исидро, который заваривал себе мате в небесного цвета кувшинчике, поднял глаза и увидал человека сангвинического сложения – высокого, плотного, рано облысевшего, с угрюмым и пристальным взглядом, с лихо торчащими черными усами. На нем был, как остроумно выразился однажды Хосе Форменто, костюм «из квадратов». Сопровождал его некий сеньор, который вблизи напоминал самого Англаду, но словно увиденного издали: все – лысина, глаза, усы, энергия, костюм в клетку, – все повторялось, только чуть приглушенней, чуть тусклее. Догадливый читатель, верно, уже сообразил, что сей молодой человек был Хосе Форменто – апостол, евангелист Англады. Скучать ему не приходилось. Англада, этот современный Фреголи духа,[35] своей переменчивостью мог смутить кого угодно, во всяком случае, учеников менее самоотверженных и упорных, но только не автора «Пис-колыбели» (1929), «Записок заготовителя птицы и яиц» (1932), «Од к управляющим» (1934) и «Воскресения на небесах» (1936). Форменто, как всем было известно, боготворил мэтра. Тот отвечал ему искренней привязанностью, хотя и делал порой дружеские выговоры. Форменто был не только учеником, но и секретарем – своего рода bonne à tout faire,[36] каких держат при себе великие писатели, чтобы они расставляли знаки препинания в гениальных рукописях и вылавливали прокравшиеся туда ошибки.

Англада тотчас взял быка за рога:

– Прошу меня простить, я привык говорить с прямотой мотоцикла. Обратиться к вам мне посоветовал Хервасио Монтенегро. Подчеркиваю. Я не верю и никогда не поверю, что арестант способен успешно заниматься расследованием криминальных загадок. В моем деле, собственно, нет ничего необычного. Я, как известно, обитаю в Висенте-Лопесе. В моем кабинете, а говоря точнее, на моей фабрике метафор имеется сейф; в этой призме с запорами хранится – вернее, хранился – пакет с письмами. Не стану скрывать. Моей корреспонденткой (и почитательницей) является Мариана Руис Вильальба де Муньягорри, или – для близких друзей – Монча. Я играю в открытую. Несмотря на всякого рода клеветнические выдумки, плотских отношений между нами не было. Наше общение протекало в более высоких сферах – эмоциональной, духовной. Но, к большой моей печали, ни одному аргентинцу не понять таких тонкостей. У Марианы прекраснейшая душа, скажу больше, Мариана – прекраснейшая из женщин. Ее пышущий здоровьем организм наделен чувствительной антенной, способной улавливать малейшие колебания современной действительности.

Мое первое творение – «Сенильные пагоды» – вдохновило ее на сочинение сонетов. Я поработал с этими текстами. Порой она пользовалась александрийским стихом, что выдавало истинную склонность ее – писать стихом свободным. Теперь она увлечена эссеистикой. И уже написала «Дождливый день», «Моя собака Боб», «Первый день весны», «Битва при Чакабуко», «Почему я люблю Пикассо», «Почему я люблю свой сад» и так далее. Но постараюсь изъясняться точнее, как вор на допросе в полиции, чтобы вам легче было меня понять. Как всем известно, я человек по природе своей очень общительный; четырнадцатого августа я гостеприимно распахнул пасть моего шале, впустив весьма занятную компанию – авторов и подписчиков «Пробирки». Первые требовали опубликовать их сочинения; вторые – вернуть впустую уплаченные деньги. Я обожаю подобные ситуации и чувствую себя в них, как субмарина на большой глубине. Сборище продолжалось до двух ночи. Бой – моя стихия: я соорудил баррикаду из кресел и табуретов и таким образом сумел спасти добрую часть посуды. Форменто, игравший роль скорее Улисса, чем Диомеда, пытался утихомирить спорщиков, бродя между ними с деревянным подносом, на котором высилась гора печенья и стояли бутылки с «Наранха-билц». Бедный Форменто! Он лишь поставлял новые снаряды моим врагам, и они тотчас пускали их в ход. Когда последний pompier,[37] то есть последний из этих болванов, удалился, Форменто, лишний раз доказав свою преданность, чего я в жизни не забуду, вылил мне на голову лоханку воды и помог прийти в себя. Сознание мое полыхнуло ярким пламенем – словно внутри у меня загорелось три тысячи свечей. И знаете, находясь в коллапсе, я сотворил нечто акробатическое, в стихах разумеется. Название стихотворения – «Стоя на импульсе», последняя строка: «И Смерть я расстрелял в упор». Было бы непростительной ошибкой дать улизнуть из подсознания такому материалу. Но продолжить начатое мне не удалось, и я отпустил своего верного ученика. Он же во время словесных битв потерял портмоне. Честно признаюсь, я решил оказать ему помощь, чтобы он мог добраться до Сааведры. Ключ от моего неприступного «Vetere» я всегда держу в кармане; я достал ключ, примерился, повернул его. Нужные деньги я в сейфе обнаружил, но не обнаружил писем Мончи – извиняюсь, писем Марианы Руис Вильальбы де Муньягорри. Я принял удар не дрогнув – я всегда стою на мысе Мудрости и невозмутимо гляжу вдаль. Итак, я обыскал весь дом и все вокруг – от ванной комнаты до выгребной ямы. Но результат предпринятых действий оказался отрицательным.

– Я уверен, что писем в шале уже нет, – произнес густым басом Форменто. – Утром пятнадцатого числа я принес из «Иллюстрированного колокола» материалы, которые понадобились маэстро для работы. И тотчас включился в поиски. Но тоже ничего не нашел. Нет, лгу. Я нашел нечто весьма ценное и для сеньора Англады, и для всей нашей страны. Из-за присущей ему, как и всякому поэту, рассеянности он свалил в кучу в прихожей и позабыл там настоящие сокровища! Четыреста девяносто экземпляров уже давно ставших раритетом «Записок гаучо».

– Простите моего ученика. Когда речь заходит о литературе, он теряет чувство меры, – поспешно вставил Карлос Англада. – Человека вашего склада подобные научные находки интересовать не могут, ведь вы сосланы в суровый край криминальных тем и сюжетов. Так вот вам голые факты: письма исчезли, и, попав в руки нечистоплотного человека, эти откровения светской дамы, ее сентиментальные рассуждения, плоды напряженной работы серого вещества могут дать пищу для скандала. Речь идет о человеческом документе, где наряду с образцами совершенного стиля – сформировавшегося под моим влиянием – содержатся и нежные женские тайны. Вывод: это может стать богатой добычей для издателей-пиратов, которых слишком много развелось по ту сторону Анд.

II

Неделю спустя длинный «кадиллак» остановился на улице Лас-Эрас перед воротами национальной исправительной тюрьмы. Дверца распахнулась, и из машины вышел джентльмен: серый пиджак, брюки-фантази, светлые перчатки, трость с набалдашником в виде собачьей головы. Двигаясь с чуть старомодной элегантностью, он решительным шагом пересек маленький скверик.

Помощник комиссара Грондоны встретил его подобострастно. Джентльмен благосклонно принял от него баийскую сигару и позволил сопроводить себя в камеру номер 273. Дон Исидро, едва увидав его, поспешно спрятал пачку сигарет «Сублимес» под арестантскую шапочку и вкрадчиво произнес:

– Черт возьми! Видать, на Авельянеде живой товар идет нарасхват! Может, кого такая работенка выматывает, а вам только в прок!

– Touché, дорогой мой Пароди, touché.[38] Признаюсь в своем embonpoint.[39] Княгиня велела вам кланяться, – бросил Монтенегро, выпуская клубы голубоватого дыма. – Да и наш общий друг Карлос Англада – этот блистательный ум, ежели в наши времена о чем-то подобном еще позволено говорить, да, блистательный, но лишенный континентальной дисциплины, – тоже вас не забывает. Он даже слишком часто вспоминает о вас, между нами говоря. Мало того, не далее как вчера он буквально вихрем ворвался в мою контору Я ведь отличный физиономист; мне довольно было взглянуть на него, услышать, как он грохнул дверью и как хрипло дышит, чтобы тотчас вынести заключение – этот человек взволнован. Я легко догадался: прилив крови несовместим со спокойным состоянием духа. Вы поступили мудро, вы сделали правильный выбор – тюремная камера, размеренная жизнь, отсутствие раздражителей. Здесь, в самом центре города, ваш маленький оазис – словно часть совсем иного мира. Нашего друга сильным не назовешь: он пугается даже тени, даже призрака опасности. Честно говоря, я полагал, что он будет покрепче. Сначала он отнесся к утрате писем с выдержкой истинного clubman; но вчера я убедился, что это только маска. Он ранен, blessé. У меня в конторе, сидя перед бутылкой «Мараскина» тридцать четвертого года, в облаках тонизирующего сигарного дыма, он притворяться не стал. И я разделяю его тревогу. Публикация писем Мончи нанесла бы жестокий удар по нашему обществу. Это женщина hors concours,[40] дорогой мой друг: красота, богатство, знатность, духовные совершенства – короче говоря, экстракт современности в бокале муранского стекла. Карлос Англада, бедняга, уверен, что публикация писем погубит ее и ему придется прибегнуть к весьма антигигиеническим мерам и прикончить гневливого Муньягорри на дуэли. И все же, многоуважаемый Пароди, прошу вас не терять вашего хваленого хладнокровия. Я уже сделал первый шаг и пригласил Карлоса Англаду и Форменто провести вместе со мной несколько дней на ферме «Ла Монча», принадлежащей Муньягорри. Noblesse oblige: нельзя не признать, что только благодаря усердию Муньягорри вся область Пилар двинулась-таки по пути прогресса. Вам бы не помешало взглянуть поближе на это чудо – одно из немногих хозяйств, где сокровища национальной традиции продолжают жить и процветать. И даже присутствие хозяина дома, человека деспотичного, старой закваски, не сможет омрачить эту дружескую встречу. Мариана радушно примет гостей, и все, разумеется, будет прелестно. Уверяю вас: эта поездка – не прихоть артистической души, нет, наш домашний врач, доктор Мухика, советует мне обратить серьезное внимание на мой surmenage.[41] Но княгиня, несмотря на настойчивые приглашения Марианы, к нам присоединиться не сможет. Ей никак не вырваться – слишком много дел на улице Авельянеда. Я же думаю продлить свою villégiature[42] аж до Дня весны. Итак, судите сами, я без малейших колебаний иду на большую жертву, можно сказать на подвиг. А расследование этого дела – поиск писем – оставляю в ваших руках. Так что завтра в десять утра веселый караван автомобилей тронется от кенотафа Ривадавиа по направлению к вилле «Ла Монча». И нас будет пьянить широта открывающихся нашим взорам горизонтов, чувство свободы.

Хервасио Монтенегро решительно глянул на свои золотые часы фирмы «Вашерон и Константен».

– Время – деньги! – воскликнул он. – Я ведь обещал еще навестить полковника Хэррапа и священника Брауна, ваших соседей по этому заведению. А не так давно я нанес визит на улицу Сан-Хуан – баронессе Пуффендорф-Дювернуа, урожденной Пратолонго. Чувства собственного достоинства она не утратила, но ее абиссинский табак омерзителен.

III

Пятого сентября, ближе к вечеру, в камеру номер 273 вошел посетитель в плаще, с траурной повязкой на рукаве. Едва переступив порог, он заговорил, и говорил по всем правилам надгробного красноречия; но дон Исидро заметил, что гость очень обеспокоен.

– Вот я перед вами, истерзанный, словно солнце в час заката. – Хосе Форменто небрежно махнул рукой в сторону окошка над умывальником. – Вы можете назвать меня Иудой, сказать, что я забиваю себе голову какими-то общественными делами, в то время как Учитель мой подвергается травле. Но мною движут совсем иные мотивы. Я пришел просить вас, даже молить – пустите в ход связи, которые вы обрели, проведя столько лет в непосредственной близости к властям. Нет милосердия без любви. Как сказал Карлос Англада в своем Послании к сельскому юношеству, чтобы разобраться в тракторе, надо любить трактор. Чтобы понять Карлоса Англаду, нужно любить Карлоса Англаду Вряд ли книги самого маэстро помогут раскрыть преступление, поэтому я принес вам экземпляр своего труда «Пути Карлоса Англады». Человек этот всегда ставил в тупик критиков, а теперь вот заинтересовал и полицию, для меня же он – личность импульсивная, почти ребенок.

Форменто наугад раскрыл книгу и протянул Пароди. Тот увидал фотографию Карлоса Англады: лысый жизнерадостный мужчина в нелепом детском матросском костюмчике.

– Спору нет, фотограф вы замечательный, но мне теперь нужно совсем другое; расскажите-ка вы лучше, что же произошло вечером двадцать девятого числа; мне хотелось бы знать, кто там и что делал, кто и как себя вел. Я ведь читал статейки Молинари; он вовсе не глуп, в мозгах у него не такой бедлам, как может показаться, но от его описаний, от кучи лишних деталей просто голова идет кругом. Давайте-ка, молодой человек, сосредоточьтесь и изложите все по порядку.

– Хорошо, но это будет экспромт, так сказать моментальный снимок. Двадцать четвертого числа мы прибываем на ферму. Вокруг царят мир и покой. Сеньора Мариана – костюм для верховой езды от Редферна, пончо от Пату, сапожки от Гермеса, косметика «plein air» от Элизабет Арден – встретила нас, как всегда, с искренним радушием. Дуэт Англада – Монтенегро до поздней ночи вел спор о закатах. Англада утверждал, что всякий закат уступит по выразительности фарам автомобиля, пожирающим дорожную щебенку. Монтенегро – что ни один закат не сравнится по красоте с сонетом великого уроженца Мантуи. В конце концов боевой пыл спорщиков был утоплен в вермуте. Сеньор Мануэль Муньягорри, покоренный манерами Монтенегро, кажется, даже смирился с нашим набегом. Ровно в восемь воспитательница – весьма грубая, поверьте мне, дама – привела Пампу, единственного отпрыска счастливой пары. Малец, кстати сказать, был обряжен в чирипа,[43] и на поясе у него, как принято у гаучо, висел кинжал. Сеньора Мариана, стоя на верхней ступени лестницы, протянула к ребенку руки, и тот кинулся в нежные материнские объятия. Незабываемая сцена, и повторялась она всякий вечер, словно доказывая, что светскость и богемный образ жизни хозяйки не вредят крепости семейных уз. Затем воспитательница увела Пампу. Муньягорри объяснил, что вся его педагогика сводится к одной мудрой заповеди: поскупишься на розги, испортишь ребенка. Думается, чтобы заставить сынка ходить в чирипа и носить кинжал, он прибегал именно к этому средству.

Двадцать девятого на закате мы, расположившись на террасе, наблюдали великолепную и торжественную картину: мимо нас гнали с пастбища стадо быков. За это зрелище мы должны были благодарить сеньору Мариану. Да, она не забывала позаботиться и о таких вот приятнейших сюрпризах. Скажу с мужской прямотой: самого сеньора Муньягорри (безусловно, отличного помещика) трудно было назвать гостеприимным и радушным хозяином. Он редко удостаивал нас вниманием, предпочитая вести разговоры с управляющими или пеонами; его больше волновала грядущая сельскохозяйственная выставка в Палермо, чем волшебное соединение Природы с Искусством – то есть пампы с Карлосом Англадой. Итак, внизу двигалась темная масса животных – черные тени в лучах умирающего солнца, – а наверху, на террасе, сидели люди, и беседа их становилась все более оживленной и увлекательной. Стоило Монтенегро бросить какое-то замечание о величавой красоте быков, как тотчас проснулось и заработало воображение Англады. Маэстро вскочил на ноги и одарил нас одной из тех животворных лирических импровизаций, которые в равной мере способны восхитить как историка, так и лингвиста, как холодного рационалиста, так и пылкого мечтателя. Он сказал, что в былые эпохи быки слыли священными животными, а еще раньше они были жрецами и правителями, еще раньше – богами. Сказал, что вот это самое солнце, которое нынче освещает бредущих мимо быков, когда-то на Крите взирало на процессию несчастных, приговоренных к смерти за непочтительное отношение к быку. Он говорил о людях, которые, искупавшись в горячей бычьей крови, становились бессмертными. Монтенегро хотел было рассказать о кровавом спектакле с участием напоенных допьяна быков, на котором он присутствовал в Ниме (под нещадным солнцем Прованса); но тут Муньягорри, не выносивший витиеватости и пафоса, брякнул, что, мол, Англада в быках разбирается не лучше лавочника. Восседая, словно на троне, в огромном плетеном кресле, он сообщил, что сам вырос среди быков и, разумеется, лучше кого другого знает, какие это мирные, даже трусливые животные, хотя очень нахальные. И, говоря все это, он не сводил глаз с Англады, будто гипнотизировал его. Замечу, что мы с Монтенегро покинули поэта и Муньягорри в самый разгар их спора и, следуя за несравненной хозяйкой дома, пошли полюбоваться на новый электрический движок. Потом по звуку гонга мы собрались в столовой на обед и успели покончить с говядиной прежде, чем к нам присоединились наши спорщики. Было очевидно, что победу одержал маэстро; Муньягорри, угрюмый и раздосадованный, за все время обеда не проронил ни слова.

На другой день он пригласил меня посмотреть деревню Пилар. Мы отправились вдвоем в его маленькой повозке. Я как истинный аргентинец полной грудью вдыхал воздух пампы – самой настоящей пыльной пампы. Великолепное солнце роняло животворные лучи на наши головы. И представьте, оказывается, наш Почтовый союз заботится даже о таком захолустье, где и дорог-то настоящих нет. Пока Муньягорри в местном баре отдавал должное горячительным напиткам, я доверил почтовому ящику7 дружеское послание к своему издателю, написанное на обороте фотографии, где я изображен в костюме гаучо. Возвращение было не из приятных. К рытвинам и толчкам нашего крестного пути прибавились виражи пьяного Муньягорри; но по чести признаюсь, что я все же испытывал сострадание к этому рабу алкоголя и простил ему доставленные мне неприятности; он нахлестывал лошадь, словно это был его сынок; повозка неумолчно скрипела, и я не раз успел попрощаться с жизнью.

В поместье мне с трудом удалось прийти в себя – с помощью компрессов и чтения Манифеста Маринетти.

Теперь, дон Исидро, мы приближаемся собственно ко дню преступления. Предвестником его стал один отвратительный инцидент: Муньягорри, верно следуя соломоновым наставлениям, безжалостно отхлестал Пампу по заднему месту, ибо тот, поддавшись коварному соблазну экзотизма, отказывался носить атрибуты гаучо – нож и кнут. Его воспитательница, мисс Байлэм, позволила себе вмешаться, забыв, прямо скажу, свое место, и принялась в весьма резкой форме отчитывать Муньягорри, так что и без того пренеприятная сцена затянулась. Готов поклясться, что воспитательница не сдержалась лишь потому, что уже имела на примете другую должность: думаю, Монтенегро, который исхитряется всюду находить добрые души, успел предложить ей какую-нибудь работу на улице Авельянеда. Мы в смущении покинули гостиную. Хозяйка дома, маэстро и я направились к австралийскому пруду; Монтенегро с бонной двинулись к дому. Муньягорри, озабоченный предстоящей выставкой и равнодушный к красотам природы, решил взглянуть на быков. Уединение и труд – вот два столпа, поддерживающие истинного творца; на первом же повороте я отстал от своих друзей и вернулся к себе в комнату, которая могла служить укрытием в настоящем смысле слова: там не было даже окон, и туда не доносилось ни малейшего шума из внешнего мира. Я зажег свет и погрузился в перевод «La soirée avec M.Teste».[44] Но работать не смог. В соседней комнате беседовали Монтенегро и мисс Байлэм. Я не закрыл дверь, чтобы не обидеть мисс и, кстати, чтобы не задохнуться. Вторая дверь из моей комнаты, как вам известно, ведет на хозяйственный двор, где вечно клубятся дым и пар.

Тут я услыхал крик, но он шел не из комнаты мисс Байлэм; мне почудилось, будто это был несравненный голос сеньоры Марианы. По коридорам и лестницам я добежал до террасы.

Там, на фоне заходящего солнца, сеньора Мариана с самообладанием великой актрисы указывала на нечто ужасное, и картину эту я, на беду свою, никогда не смогу стереть из памяти. Внизу, как и вчера, шли быки; наверху, как и вчера, сидел хозяин, наблюдая их неспешное шествие; но на сей раз шли они перед одним-единственным человеком, и этот человек был мертв. Заколот кинжалом – через соломенную спинку кресла.

Покойник продолжал сидеть прямо: его поддерживали высокая спинка и подлокотники. И тут Англада с ужасом увидел, что таинственный убийца воспользовался кинжалом хозяйского сына.

– Скажите-ка, дон Форменто, а как мог злодей завладеть этим оружием?

– Проще простого. Мальчишка после ссоры с отцом словно взбесился и зашвырнул все эти штуки от костюма гаучо в кусты гортензии.

– Так я и знал. А как вы объясните то, что в комнате Англады обнаружили кнут?

– Самым натуральным образом. Беда в том, что полиции истинные причины открыть немыслимо. Как вы сами можете судить по фотографии, которую я вам показал, в переменчивой жизни Англады был период, который мы можем назвать «детским». Но и сегодня наш борец за авторские права, гений искусства для искусства чувствует непреодолимую тягу к детским игрушкам, хотя, впрочем, и с другими взрослыми такое нередко случается.

IV

Девятого сентября в камеру номер 273 вошли две дамы в трауре. Одна – светловолосая, широкобедрая, с полными губами; другая, одетая гораздо скромнее, была невысокой, стройной, с неразвитой, словно у школьницы, грудью и тоненькими, коротковатыми ножками. Дон Исидро обратился к первой из дам:

– Осмелюсь предположить, что вы – вдова Муньягорри.

– Ах, вы совершили бестактность! – тоненьким голосом пропищала вторая дама. – Попали пальцем в небо! Она просто сопровождает меня. Это fräulein, мисс Байлэм. Сеньора Муньягорри – это я.

Пароди предложил посетительницам сесть на скамью, а сам устроился на складной койке. Мариана снова и без малейшего смущения заговорила:

– Какая милая комнатка, и ничего общего с living[45] моей невестки – там такие кошмарные ширмы! А вы, сеньор Пароди, как вижу, поклонник кубизма, хотя он уже, право, вышел из моды. И все же я бы посоветовала вам чуть переделать дверь. Меня приводит в дикий восторг покрашенный белой краской металл. Микки Монтенегро – вам не кажется, что он гениален? – настойчиво советовал нам обратиться к вам. Какая удача, что мы застали вас на месте. Я хотела поговорить с вами, потому что разговаривать с полицейскими – кошмарная маета, своими дурацкими вопросами они чуть не свели с ума и меня, и моих золовок, этих несносных зануд.

А теперь я расскажу, что произошло в тот день, тридцатого числа, начиная с самого утра. В доме были только Форменто, Монтенегро, Англада, я и мой супруг – больше никого. Ах, как жаль, что с нами не оказалось княгини, она обладает charme, который коммунистам в России удалось-таки истребить. Но представьте, женская интуиция, материнская интуиция – это нечто особое! Когда Консуэло принесла мне сливовый сок, у меня голова раскалывалась от боли. Но мужчины – черствые создания. Сначала я зашла в комнату к Мануэлю, он даже не стал меня слушать, потому что у него тоже болела голова, хотя, разумеется, не так, как у меня. Мы, женщины, прошедшие школу материнства, умеем не потакать своим слабостям. К тому же он сам был виноват: накануне лег спать очень поздно. Они с Форменто полночи обсуждали какую-то книгу. И чего ради он взялся спорить о вещах, в которых всегда был полным профаном? Я застала только конец разговора, но тотчас поняла, о чем речь. Пепе – простите, я имею в виду Форменто – занят подготовкой популярного издания – перевода «La soirée avec M.Teste». Чтобы массам было понятно – для того, собственно, и затеяно дело, – он перевел название как «Вечер с доном Всезнайкой». Мануэль, который никогда не мог усвоить, что без любви не бывает милосердия, пытался разубедить его. Он говорил ему, что Поль Валери других заставляет думать, сам же не думает, а Форменто твердил в ответ, что перевод у него уже готов. Я, кстати, сколько раз говорила в Доме искусств, что надо бы пригласить Валери почитать у нас лекции. Не знаю, что там случилось в тот день, видно, северный ветер помрачил нам рассудок, особенно мне, я ведь страшно восприимчива. Даже fräulein, скажем прямо, забыла-таки свое место и сцепилась с Мануэлем из-за Пампы, который ну никак не желает рядиться в костюм гаучо. Не знаю, не знаю, зачем я вам рассказываю о том, что случилось накануне. Тридцатого, после чая, Англада – а он привык думать только о себе и даже не подозревает, как я ненавижу ходить пешком, – заставил меня в очередной раз идти показывать ему австралийский пруд; представьте только: солнце палит, тучи мошек. К счастью, я сумела отвертеться и снова принялась читать Жионо: только не вздумайте сказать, что вам не нравится «Accompagnés de la flûte».[46] Потрясающая книга, просто забываешь, что происходит вокруг. Но прежде я решила зайти к Мануэлю, который сидел на террасе – все смотрел на своих быков. Было почти шесть, я поднялась по черной лестнице. И тут я буквально остолбенела и сказала «ах!». Жуткая картина! Я в блузе цвета лосося и в шортах от Вионне стою у перил, а в двух шагах от меня – Мануэль, пригвожденный кинжалом Пампы к спинке кресла. К счастью, малыш охотился за кошками и не видел этого ужасного зрелища. К вечеру он вернулся со славным трофеем – полудюжиной кошачьих хвостов.

Мисс Байлэм добавила:

– Мне пришлось выбросить их в уборную, от них шел отвратительный запах.

Произнесла она это едва ли не сладострастно.

V



Поделиться книгой:



Регистрация