Нашему миру безмерно повезло: это завтра не наступило. Чудовище сдохло, не доползши до его горла. Теперь, когда коммунизм наконец рухнул, когда упал железный занавес и открыл взорам картину убожества и разрухи, когда преступлений коммунизма не замолчать, столь же убогим и никчемным выглядит это «сосуществование». И столь же преступным, ибо развеялся миф, исчез страх, и стало очевидно, что оно было всего лишь моральной капитуляцией перед злом, формой соучастия в преступлении.
Что сказать теперь в свое оправдание? Как ответить будущим поколением на их недоуменные вопросы? Что нам, дескать, было надо выжить? Так ведь и немцам надо было выжить после Первой Мировой войны, вот они и пошли за Гитлером. За что же их судили в Нюрнберге? Они пожертвовали евреями, цыганами, славянами так же, как мы — десятками других народов, чтобы выжить самим.
И так же, как немцы в 45-м году, мы не хотим заглянуть себе в душу, не хотим «копаться в прошлом», не хотим скандалов. Как и они, мы закрываем глаза и твердим, что «ничего не знали», «не интересовались политикой», а если бы и знали, то: «Что мы могли сделать?»
Да разве только немцы? До сих пор помню, в каком смущении пребывало поколение наших родителей лет тридцать пять назад, когда впервые вскрылись так называемые «преступления культа личности». Ну, конечно же, они ничего об этом не знали. А если и знали чуть-чуть, так верили, что это все необходимо для блага человечества. И только прижатые к стенке неопровержимыми фактами (разве можно не заметить убийства 60 миллионов?) в качестве последнего самооправдания признавали, что дело все-таки было не в вере, а в страхе. И так вот, в вечном страхе, маршировали они под красными флагами на парадах, со страху пели революционные песни, в страхе поднимали руки на митингах, голосуя в поддержку политики партии, в страхе получали награды и повышения за хорошую работу. Как те три вечно счастливые мартышки, которые ничего не видят, ничего не слышат и ничего не говорят, они «верили» в коммунизм, потому что «не знали», и «не знали», потому что боялись открыть глаза. Ведь надо же как-то жить, выжить…
…И еще я помню фильм, который посмотрел подростком в послесталинской Москве и в котором каждый кадр, каждая фраза были для нас как глоток воздуха. Фильм о старом мудром судье, приехавшем из американской глубинки в разрушенную войной Германию и пытавшемся разобраться, как же могли вроде бы нормальные, честные, работящие люди с древней культурой дойти до безобразий Освенцима. Я помню заключительные сцены, как если бы видел их вчера, и слова его приговора:
— Настоящий истец перед этим судом — цивилизация. Но суд утверждает, что люди на скамье подсудимых ответственны за свои поступки. Принцип уголовного права в любом цивилизованном обществе одинаков: каждый человек, поставляющий смертоносное орудие преступления, — виновен!
Тогда, как и теперь, эти простые слова было сказать не просто. И политические интересы, и опять же необходимость выжить, и моральная слепота человека, не дающая ему увидеть долю своей вины в преступлении против человечества. Он, конкретный маленький человек, что он мог сделать? Он поступался совестью так же, как все, но он же не мог знать, что это кончится горами трупов и реками крови!
Да и к чему стараться?
— Держу пари, через пять лет осужденных вами освободят, — язвил умный адвокат.
— Что ж, — сказал мудрый судья, — то, о чем вы говорите, вполне может случиться. Это логично, если принять во внимание, в какие времена мы живем. Но тот факт, что это логично, не означает, что это правильно. И ничего нет на всем Божьем свете, что могло бы сделать такой ход событий правильным.
Прошло более 35 лет, но этот фильм сохранился в моей памяти, несмотря на долгие годы неволи и изгнания, жестокости и горьких разочарований. Иногда мне кажется, что иначе я не выдержал бы, ибо логика была всегда против нас. Но я помнил: ничего нет на всем Божьем свете, что могло бы сделать такой ход событий правильным.
Глава вторая
НОЧЬ ПОСЛЕ БИТВЫ ПРИНАДЛЕЖИТ МАРОДЕРАМ
1. Опять на Лубянке
В сущности, весь этот ворох документов попал в мои руки случайно, когда после многих месяцев бесплодных усилий я уже отчаялся что-либо увидеть. Уже испарилась эйфория 1991 года, растаяли надежды на скорые перемены — не то что на возрождение страны, а хотя бы на что-то разумное или просто пристойное. Полным ходом шла реставрация номенклатурной власти, и я совсем было решил больше в Москву не ездить, не травить понапрасну душу видом этого безнадежного убожества.
Но и дома, в Кембридже, не было мне уже покоя. Старый, привычный мир менялся на глазах. Словно пораженный гигантскими вихрями энтропии, исходящими от распада колоссальных структур на Востоке, он тоже начал разваливаться без какой-либо видимой причины. Казалось, чья-то властная рука вынула из нашей жизни незримый стержень, лишив ее и смысла, и опоры, началась агония идеи, владевшей миром два последних столетия. Интуитивно все чувствуют, что смерть ее столь же неизбежна, сколь и желательна, но боязно с ней расстаться: страшит неизвестность, — а потому продолжают топтаться на месте в полной растерянности. И только «интеллектуальная элита» с самоубийственным упорством цепляется за осколки своей утопии, выродившейся в абсурд. Точно сороконожка с перебитым хребтом, все еще судорожно дергает лапками, но уже и не в лад, и не к месту. Какой-то мифический «новый мировой порядок», «глобальная деревня», «федеральная Европа» — с одной стропы; «экологисты», «феминисты», защитники прав животных и растений — с другой. И, конечно, бесстыдное оправдание своего поведения в годы «холодной войны». Полный маразм. Произошло то, чего я больше всего боялся: трусливый отказ от борьбы обернулся неспособностью выздороветь. Античеловечная утопия рухнула, но на ее развалинах не торжествуют ни свобода духа, ни благородство мысли. Ничего, кроме абсурдного, жалкого фарса. Напрасны оказались многомиллионные жертвы: человечество не стало лучше, мудрее, взрослее.
Для России же это обернулось пошлой трагикомедией, в которой бывшие партийные боссы средней руки да генералы КГБ играют роли главных демократов и спасителей страны от коммунизма. На сцену вылезло все самое уродливое, гнилое, подлое, до поры прятавшееся по щелям коммунистического острога и выжившее благодаря полной атрофии совести. Это те, кто на блатном жаргоне именуется «шакалье»: пока настоящие воры в камере, их не видно и не слышно, они отсиживаются где-нибудь под нарами. Но вот ушли воры на этап, и тут же объявились «шакалы», разгулялись, блатуют, наводят свои порядки. А появись опять настоящий вор — их как ветром сдуло, опять под нарами. И, глядя на эту шакалью «демократию», невольно вспоминаешь пророческие слова Высоцкого:
Я живу. Но теперь окружают меня Звери, волчьих не знавшие кличей. Это псы — отдаленная наша родня, Мы их раньше считали добычей.
В общем, если что и заставляло меня продолжать туда ездить, так только старая привычка не сдаваться, здравому смыслу вопреки. В конце концов, разве не занимались мы всю жизнь абсолютно безнадежным делом?
Да и что мне еще оставалось делать? Трудно примириться с мыслью, что вся твоя жизнь оказалась напрасной, а все усилия и жертвы — бессмысленными. Так вот и получилось, что я, сцепив зубы и превозмогая омерзение, продолжал мотаться в Москву, пробиваться к новому «демократическому» начальству да уговаривать их открыть партийные архивы. И чем дольше это продолжалось, тем труднее мне становилось отказаться от своей затеи, хотя шансы на ее успех уменьшались с каждым приездом.
Еще не успел кончиться так называемый путч в августе 1991 года, а я уже был в Москве, доказывая новым властителям российских судеб, что сделать это — в их же интересах. Раненого зверя надо добить, пока он не очухался от шока. Главное — не давать им оправиться. Нужно, твердил я, создать комиссию для расследования всех преступлений коммунизма, причем желательно международную, чтобы избежать обвинений в политических подтасовках. Нужно расширить дело «путчистов» и превратить его в суд над КПСС. Дело же нужно рассматривать открыто, т. е. теперь же, без потери времени, прямо под прожекторами и телекамерами, как ведется расследование комиссиями Конгресса США.
Момент был уникальный, все было можно. Растерявшаяся номенклатура была на все согласна, опасаясь только одного — самосуда, расправы прямо на улицах. От вида болтающегося в стальной петле «железного Феликса» у них перехватывало дыханье. И, пользуясь этой ситуацией, вполне можно было провести если и не Нюрнбергский процесс, то все же нечто очень похожее, а по своему нравственному воздействию на наш одичавший мир — и более сильное. Во всяком случае, сдвиг «вправо» после такого процесса был бы никак не меньший, чем «влево» — после Нюрнбергского.
Самое удивительное, что это почти удалось. Опьяненное своей нечаянной победой, российское начальство далеко вперед не заглядывало, а про внешний мир и вообще не ведало. Идея же прикончить непосредственного противника казалась им и логичной, и заманчивой.
«Что ж, — сказали мне, — мысль неплохая. Только нужно, чтобы она исходила не от нас, не от правительства. Вот ты ее сам и запусти».
Так и поступили. А срочно вызванный директор Центрального телевидения Егор Яковлев придумал, как ее «запустить» наиболее сенсационно — в телевизионном диалоге с новоназначенным главой КГБ Вадимом Бакатиным.
Было самое начало сентября, Москва еще не вполне оправилась от «путча», еще оставались баррикады у Белого Дома, а на Садовом кольце лежали цветы в память погибших там троих ребят, когда мы — телевизионная группа, Яковлев и я — подъехали к знаменитому зданию на Лубянке. Здесь все было как в дни моей юности: «Детский мир» на углу, мрачное здание КГБ в центре, напротив станции метро «Дзержинская»; и только опустевший пьедестал «железного Феликса» напоминал о недавних событиях. Странно было видеть его покрытым надписями типа «Долой КПСС!» или просто изображениями свастики и серпа с молотом через знак равенства. Надписи эти за ночь исчезали, стертые чьей-то заботливой рукой, но неизбежно появлялись днем. И так продолжалось несколько недель, пока народу не наскучила эта игра. Тогда-то и появилась на чисто вымытой тумбе аккуратная надпись белой краской: «Прости, Феликс, мы не уберегли тебя». Последнее слово все-таки осталось за чекистами.
Охрана у дверей взяла «на караул» — то ли оттого, что нас сопровождал помощник Бакатина, то ли у них так принято встречать «почетных гостей», не знаю. Невольно вспомнилось, как привезли меня сюда 28 лет назад, безо всякой торжественности и не с парадного входа, а через ворота с другой стороны, где встретивший меня старшина интересовался только содержимым моих карманов. Целая жизнь прошла между этими двумя «визитами», а то и целая эпоха. Но ни радости, ни торжества не испытал я от этого воспоминания. Скорее, наоборот, ощущение бессилия, чувство напрасно растраченной жизни обрело конкретную форму:
«Вот ведь, — подумал я, — целую жизнь потратил на борьбу с этим учреждением, а оно все стоит. И еще вопрос, кто из нас кого переживет».
Конечно, выбор Бакатина мне в собеседники был не случайным. Известно было, что настроен он очень решительно и, хотя при Горбачеве прошел обычную карьеру от секретаря обкома до министра внутренних дел, возглавляемое им теперь ведомство терпеть не может. Когда сразу после «путча» на совете президентов союзных республик Горбачев предложил ему этот пост, он сначала ответил отказом, поскольку «эту организацию вообще надо расформировать».
— Так вот мы вам это и поручим, — отозвался Ельцин.
К моменту нашей встречи он был в должности немногим более недели, но уже успел выделить из КГБ целый ряд служб и передать их другим министерствам. А пресловутое управление «3», ставшее преемником 5-го Главного управления и занимавшееся политическими репрессиями, закрыл вообще. Он еще плохо освоился в своем огромном кабинете и, кажется, чувствовал себя там не совсем на месте. Во всяком случае, когда я спросил его, кто был хозяином этого кабинета раньше, он долго, с видом школьника, получившего в подарок новую электронную игрушку, искал нужную кнопку на своем пульте, чтобы вызвать помощника.
Как и полагается настоящему чекисту, тот появился совершенно бесшумно, ровно вырос из-под земли.
— Доложите историю кабинета.
Нет, Андропов здесь не сидел. Он был в другом здании. Здесь Чебриков, затем Крючков…
Бакатин был явно смущен и своим новым положением, и моим визитом, и в особенности нашей предстоящей беседой. Разумеется, он знал тему заранее и никакого подвоха с моей стороны мог не опасаться. Но вот телевизионная камера.
— Что попадет в кадр?
— Как все? И мои носки тоже?
Показывать телезрителям свои носки он почему-то стеснялся больше всего.
Готовясь к беседе, я мысленно разделил ее на три части, три темы, позволявшие достаточно подробно обосновать идею международной комиссии и свести к минимуму число ее возможных противников. Я знал, что на одной из пресс-конференций Бакатин уже высказался против публичного разоблачения бывших стукачей. Это, однако, меня вполне устраивало: в стране, где стучал если и не каждый десятый, как в ГДР, то уж каждый двадцатый-то наверняка, начинать с их разоблачения было и невозможно, и бессмысленно. Так же, впрочем, как судить всех рядовых членов КПСС. Бессмысленно прежде всего потому, что не было такой уж четкой грани между членом партии и беспартийным, стукачом и просто советским конформистом. За исключением нас, горстки «отщепенцев», это была ссученная страна. И что теперь с этим прикажете делать? Создать новый ГУЛАГ?
Учитывая же чисто юридические трудности, объем проблемы, сопротивление самих этих бывших стукачей и их «хозяев», засевших во всех структурах нынешней власти, начинать с них процесс было просто невозможно. Даже в Чехии, единственной из бывших коммунистических стран, отважившейся начать процесс «люстрации», реакция общества была крайне негативная, а сам процесс безнадежно застопорился именно из-за проблемы стукачей.
Наконец, это было бы совершенно ненужно, а то и вредно. Задача ведь заключалась не в том, чтобы отделить менее виновных от более виновных и этих последних покарать, а в том, чтобы вызвать процесс морального очищения общества. Не массовую истерию, расправы, доносы и самоубийства, которые такое разбирательство непременно бы вызвало, а раскаяние. Для этого же нужно было судить систему со всеми ее преступлениями и вполне достаточно было осудить ее главарей, уже и без того находившихся в тюрьме за организацию «путча».
Словом, в этом вопросе мы с Бакатиным были полностью согласны, и я сознательно начал с него нашу беседу, чтобы открыто продемонстрировать свою поддержку его позиции, а заодно и задать разговору нужный тон. Мне важно было показать миллионам зрителей, что мы, бывшие политзэки и диссиденты, расхожему мнению вопреки, вовсе не жаждем мести, не ею продиктованы мои предложения, а интересами гораздо более важными и отнюдь не личными. Тем более, что при этом я не кривил душой: я действительно не живу ненавистью и не испытываю ни малейшего желания мстить кому бы то ни было, потому что никогда не был чьей-то жертвой, а все происшедшее со мной выбрал сам, вполне добровольно и с полным сознанием последствий.
А уж мстить стукачам и совсем нелепо: в отличие от большинства своих сограждан (включая Бакатина), я-то этих людей хорошо знал и по камерным наседкам, и по агентуре, которую к нам подсылали. Я знал, что в большинстве своем это люди сломленные, жалкие, часто принужденные к сотрудничеству с КГБ путем шантажа и угроз. В сущности, никто не может знать заранее, как поведет себя в зоне повышенного давления, и потому не вправе быть судьей тот, кто этого не испытал. Испытавший же, как правило, судить не захочет.
Но если в этом вопросе я мог проявить сколько угодно мягкости, две других темы требовали предельной жесткости. Первая из них — о нашей обязанности перед историей раскрыть теперь все ее тайны, спрятанные в архивах, для чего, собственно, и предлагалось создать международную комиссию с участием известных зарубежных и отечественных историков. Тут я сознательно смешал в одну кучу и убийство Кирова, и убийство Кеннеди, и покушение на Римского Папу, обеспечивая себе переход к последней, главной теме — международным преступлениям КПСС и КГБ. Тема эта была все еще как бы запретной в СССР. Советскому человеку полагалось тогда считать, что хоть коммунисты и повинны в преступлениях против своего народа, в репрессиях и развале экономики, но во внешних делах они были «как все», не хуже и не лучше. Мол, на войне как на войне. Американцы ведь тоже были не ангелы. Ну а разведка — разве нет ее у любого, даже демократического государства?
Этот-то опасный миф, усиленно культивировавшийся тогда и печатью, и вождями, надо было полностью уничтожить, развеять в клочья вместе с мифическим образом доблестного советского «разведчика», героя и патриота. Нужно было обозначить совершенно безоговорочно, что не существовало у Советского Союза «нормальной» международной политики, а то, что так именовалось, представляло собой длящееся многие десятилетия преступление против человечества. Потому-то, придержав эту тему на самый конец, когда наш диалог выглядел уже задушевной беседой двух старых приятелей, во всем между собою согласных, я стал вдруг говорить о вещах, советскому зрителю неизвестных: о руководстве международным терроризмом, наркобизнесом, о подкупе и шантаже западных политиков, бизнесменов, деятелей культуры, о колоссальной системе дезинформации, которую создал КГБ за рубежом.
— Поймите, — настаивал я, — разведка-то у нас есть и помимо КГБ, есть ГРУ, военная разведка, которая действительно занимается военными вопросами. Это отдельный разговор. А здесь ведь была политическая разведка. Здесь масса иностранных деятелей оказались замешанными. Или подкупленных, или шантажированных. Поймите, нельзя это оставить. Я понимаю все сложности, связанные с демонтажем такой системы, но оставить это нельзя. Никогда не возникнет доверия к нашей стране, если мы это оставим. (…) Вряд ли вы сможете жить как нормальное государство, если у вас все еще будет существовать такой орган… Более того, есть некая обязанность и перед иностранным сообществом, перед другими странами, как бы помочь им избавиться от всего того зла, которое эта система создала.
— Конечно, — пугал я его напоследок, — тут есть и вопрос безопасности нашего государства. Ну, например, эксперты за рубежом считают, что КГБ в своей деятельности за рубежом накопил такие ценности, имея свои банки, подставные учреждения, предприятия, что они вполне могут существовать и функционировать еще десять лет, если их даже вообще закрыть в Москве. Есть такие мнения на Западе. И, конечно, вы не можете это оставить. Это может оказаться вашим врагом.
Надо отдать ему должное, Бакатин не спорил, не возражал, а если и отвечал, то в основном ссылался на свое полное незнание предмета. Да и успеть, мол, не мог, в должности всего неделю.
— Ну, тема разведки для меня сегодня самая сложная тема, — бубнил он.
Манера речи у него была довольно забавная — этакое бормотание, без всякой пунктуации, начала или конца. — И в данном случае я даже в плане своих действий, чисто таких вот в календаре, своего личного календаря, разведку отодвигаю несколько на иной план. Я не думаю, что они имеют какие-то документы по поводу той преступной деятельности, о которой вы говорите. Если и есть какие-то факты, о которых я ничего не знаю абсолютно, что кто-то из них… — я не знаю, можно допустить, что кто-то из них конкретно этим и занимался… Например, наркобизнесом или поощрением терроризма… Если это так, то все это надо смотреть, демонтировать… И это очень серьезно. Что там они делают за рубежом, мы все очень плохо знаем…
Казалось, он был если не напуган, то немного встревожен, особенно моим сообщением о средствах, накопленных КГБ за рубежом, все время повторял, что не может это оставить без внимания, что надо все выяснить, а самое главное — вполне был готов поддержать мою идею:
— Я, в общем, в принципе, с вами согласен, что истину надо восстановить. Ее надо, по крайней мере, узнать. Но сейчас, сразу, с вами обговорить условия создания этой международной комиссии, не могу, — сказал он в заключение нашей беседы. — И тут есть еще и правовые моменты, которые надо поглядеть. (…) Это все в интересах нашего ведомства было сохранять в тайне, поэтому многие не знали. Поэтому такую схему надо в принципе принимать. В принципе. Подумать о том, как мы ее должны оформить.
— Ну, что ж, Вадим Викторович, — завершил я, протягивая ему руку, хочу пожелать вам успеха, посочувствовать, пожать руку первому главе КГБ, которого я в своей жизни вижу…
И — каюсь — на какой-то миг я даже поверил, что именно так оно и произойдет: соберемся еще раз, без телевидения, обсудим юридическую сторону вопроса, сформулируем задачи да и приступим к делу… А что? Ельцин подмахнет указ, вызову своих друзей историков, советологов из Гуверовского института, таких, как Роберт Конквест, ребят из «Мемориала», нагоним студентов из архивного института им в помощь и — начнем разгребать бумажные кладовые. Все казалось возможным тогда, в те дни, при виде свастики, рукой народа приравненной к серпу и молоту на опустевшем цоколе посреди площади Дзержинского.
Всего лишь на миг представил я себе, как это нехитрое уравнение станет, наконец, в нашем мире тем, чем оно и должно было всегда быть самоочевидной истиной, вроде орвелловского «2+2=4». Так немного, так просто, а насколько наша жизнь стала бы и чище, и честнее…
Но уже в следующее мгновение видение исчезло, уступая место реальности.
«Да разве этот симпатичный бормотун, который так мило стесняется показывать свои носки телезрителям, может справиться с эдаким монстром? Он и не узнает, что за его спиной делается».
А поджидавший меня приятель подытожил лаконично, почти безжалостно, словно гвоздь забил в крышку гроба:
— Тут нужны такие, как ты, а не такие, как он.
2. Бессмертный КГБ
Беседу нашу показали 9 сентября сразу после вечернего выпуска новостей в 21.00, причем почти целиком, с несущественными сокращениями чисто редакционного характера. Всего-то каких-нибудь двадцать минут, реакцию же они вызвали довольно бурную. В общем, тон прессы был доброжелательным, с ударением на «необычность» самой нашей встречи: вот, дескать, какие времена наступили, какие перемены произошли в стране. Наиболее популярные в то время издания — газета «Известия» и журнал «Огонек» — поместили статьи об этом событии с моими комментариями, где я постарался развить тему. Натурально, нашлись дураки, упрекавшие меня за излишнюю мягкость к «стукачам», а в особенности за то, что пожал руку главе КГБ. Это, однако, меня не удивило и даже не разозлило: в такие времена дураки, как правило, становятся необычайно активны. А зарабатывать себе политический капитал дешевой демагогией — их любимое дело.
Гораздо важнее было то, что мое мурлыканье не усыпило бдительности тех, кого это непосредственно касалось, — «профессионалов». Они-то отлично поняли, к чему я подбираюсь, а мой спокойный, дружелюбный тон встревожил их, думаю, гораздо больше любых грозных тирад и требований возмездия. Уже через несколько дней на экране появился тогдашний глава ПГУ (Первое Главное управление КГБ) генерал Шебаршин и безо всякого упоминания нашего теледиалога — так, между прочим, — заверил публику, что никаких сенсационных откровений о деятельности разведки можно не опасаться. Это явно был сигнал «своим» за рубежом, рассчитанный на то, чтобы успокоить встревожившихся «партнеров».
Дальше — больше. Пошли статьи бывших офицеров разведки с «демократической репутацией», призванные доказать, что мои представления о размахе их деятельности сильно преувеличены.
«…даже ветеран диссидентства Владимир Буковский, знающий КГБ не только теоретически, заметил между делом в своем эпохальном интервью с Бакатиным, что нашей стране неплохо бы заниматься лишь военной разведкой, а политическую и прочую вообще прикрыть, — писал в „Огоньке“ отставной разведчик Михаил Любимов. — Мысль мудрая и прогрессивная, интересно только, поддержат ли ее западные правительства, которые, кроме военных разведок, имеют и ЦРУ, и СИС, и БНД, и Моссад. Прозвучал у Буковского и тезис о колоссальной дезинформации, которой занимается за рубежом внешняя разведка КГБ».
А дальше, конечно, шло подробное объяснение того, что никакой колоссальной системы не существовало. Так, жалкие потуги, несколько поддельных документов, которые никого не обманули, а «вызвали только гнев в адрес их создателя».
«Я достаточно поварился на кухне „активных мероприятий“, чтобы утверждать: фальшивки — лишь мизерная часть работы разведки, львиная доля попадает на перепевы нашей пропаганды, которым придается „западный“ лоск. Большая часть этой так называемой работы — лишь булавочные уколы, совершенно незаметные в огромном потоке западной информации, они никоим образом не помогли тогдашним внешнеполитическим интересам СССР — бездарная и мутная политика шагала к пропасти, и ее не могла спасти ни пропаганда, ни агитация, исходящая из „западных источников“».
Словом, не было никакой системы дезинформации, агентов влияния, «сил мира, прогресса и социализма». И, точно иллюстрируя этот тезис, московская газета «Культура» тотчас перепечатала из «Лос-Анджелес таймс» статью известного американского политолога с типичным набором гебешной дезинформации о «диссидентах»: мол, все они чокнутые экстремисты, а Буковский, и того хуже, «ведет переговоры с новым руководителем КГБ, как будто кто-то его на это уполномочивал, и он предлагает, чтобы все старые архивы КГБ были уничтожены так, чтобы никогда не стали известны имена осведомителей»
И не понять было сразу, сам ли этот весьма уважаемый в США человек является агентом влияния или только получил эту информацию от такого агента, но редакция «Культуры» вряд ли подписана на «Лос-Анджелес таймс». (Вдобавок при попытке найти оригинал выяснилось, что такой статьи «Лос-Анджелес таймс» никогда не публиковала).
Наконец, и само управление разведки — ПГУ — было поспешно выделено из КГБ в специально образованную Центральную службу разведки (ЦСР) с подчинением непосредственно Горбачеву, а во главе ее поставлен горбачевский же приятель Примаков. Разумеется, для этого были гораздо более серьезные причины, чем наша беседа с Бакатиным, — прежде всего, угроза развала всех союзных структур в процессе распада Советского Союза. Бесспорно, однако, что был у этого решения и другой мотив, а именно желание оградить разведку от всяческих расследований и реформ, или, как выражались сами ходатайствовавшие об этом рыцари плаща и кинжала, «избавиться от кагебешного хвоста». Вот они и улизнули за широкую спину президента, вместе со всеми своими тайнами.
Бакатин же, все время откладывавший эту проблему «в плане своего личного календаря», надо полагать, был только рад от нее избавиться. Он, правда, честно пытался потом найти концы тех преступлений своего ведомства, о которых я ему говорил. Но — вот ведь загадка! — так ничего существенного найти и не смог. Даже по очень старым делам, представляющим чисто исторический интерес, таким, как убийство Кеннеди или покушение на Папу, все как-то само собой получалось, что бедный КГБ ни при чем. Даже о преследовании Сахарова и Солженицына «не нашлось» ничего нового — после долгих препирательств и отрицания того, что существовали вообще какие-то документы, «выяснилось» вдруг, что сотни томов их оперативных дел были якобы сожжены в 1990 году.
Более того, и то немногое, что удалось найти, никак не удавалось Бакатину рассекретить. Например, вполне невинное досье наблюдений за Ли Харви Освальдом в период его проживания в СССР 35 лет назад сначала застряло в бесконечных комиссиях, а потом вдруг оказалось в Белоруссии, в ведении теперь уже «независимого» КГБ независимой республики Беларусь. Да так там и осталось вплоть до снятия самого Бакатина. Аппарат КГБ откровенно «ломал дурочку», мало заботясь о том, верят им или нет.
Не знаю, понял ли он, что его просто дурят, нет ли, но его мемуары, озаглавленные «Избавление от КГБ», звучат весьма наивно. Избавились-то ведь от него, и притом очень скоро, а КГБ остался. Расчленять его на отдельные управления и службы, чем и занимался Бакатин все сто семь дней своего правления, было столь же бесполезно, как отрезать хвост ящерице или разделять на части планарию. В результате из каждого кусочка просто возродилось все тело, да еще и размножилось, точно в той сказке, где из каждого драконьего зуба вырастает новенький дракон.
Архивы и были сутью КГБ, душой дракона, спрятанной за семью печатями. Покончить с драконом можно было, только добравшись до нее, но — запил, загулял добрый молодец, коему и полагается в сказке совершить этот подвиг. Ельцин, сразу после «путча» подписавший указ о передаче архивов КГБ российскому архивному управлению, казалось, потерял к этому делу всякий интерес (как, впрочем, и ко всем другим делам страны). Назначили межведомственную комиссию по передаче архивов, в которой работники того же КГБ с важным видом обсуждали «проблемы передачи» и, разумеется, никак не могли их решить. Создали еще комиссию Верховного Совета во главе с генерал-историком Волкогоновым — нужна ведь «правовая база», нужен «закон», как же без закона? Вопрос ведь не праздный: на сколько лет все засекретить — на 30 или на 70? И пошла писать губерния да так до сих пор и пишет. Документы же и по сей день не переданы, ни единой бумажки. Тем временем возникли вокруг архивов какие-то загадочные «коммерческие структуры», пошла бойкая торговля документами, но только теми, которые КГБ выгодно опубликовать, и только через те руки, которые КГБ устраивают. Поползла по всему миру махровая советская дезинформация под видом исторической истины…
3. В чреве дракона
Меня, однако, это не обескуражило, врасплох не застало. Я и вообще-то, еще до посещения Бакатина, не слишком рассчитывал на архивы КГБ, а сконцентрировал свои усилия на архивах ЦК КПСС, которые были опечатаны сразу после «путча» вместе со зданием ЦК на Старой площади. Во-первых, они уже находились в руках российского руководства, с которым у меня были хоть какие-то контакты. А во-вторых, я знал, что там, в этих архивах, должно быть все, в том числе и доклады КГБ, бывшего, как мы помним, всего лишь «карающим мечом партии», ее «вооруженным отрядом». По крайней мере, в послесталинскую эпоху КГБ находился под жестким контролем партии и без согласия ЦК ничего существенного предпринимать не мог.
Словом, уже через пару дней после приезда в Москву в августе 1991 года я с помощью своих контактов в российском руководстве встретился с главой Комитета по делам архивов при правительстве России Рудольфом Германовичем Пихоей, чтобы обговорить в принципе условия работы будущей международной комиссии. А еще через пару дней не без некоторого волнения входил в здание ЦК на улице Куйбышева, д. 12 (ныне вновь по-старому Ильинка), где, собственно, размещались и архивы, и архивное ведомство. Огромное здание вернее сказать, комплекс зданий, соединенных между собой бесконечными коридорами, переходами, лестницами, — было мертво. Архивное управление расположилось лишь на одном этаже дома 12, остальное представляло из себя лабиринт Минотавра, где без нити Ариадны не найти ни входа, ни выхода Роскошный паркет коридоров уводил в неизвестность мимо опечатанных дверей кабинетов, на которых все еще висели таблички с именами их бывших владельцев, когда-то всесильных аппаратчиков. Местами прямо на полу лежали кучи папок и бумаг с надписью «совершенно секретно». Я поднял одну наугад: отчет какого-то обкома о работе с молодежью. И на секунду мне стало страшно: а вдруг здесь и нет ничего, кроме вот таких бесконечных отчетов о выполнении планов да пропагандистских мероприятий? А если окажется, что все действительно существенное либо уничтожено в последний момент, либо куда-то увезено? Москва полна была слухов о массовом уничтожении документов, о каких-то загадочных грузовиках, увозивших тюки с бумагами несколько ночей после «путча»…
Пихоя, однако, успокоил меня. Да, какие-то бумаги успели уничтожить, но это, видимо, была оперативная документация, связанная с «путчем». Сами архивы, насколько можно судить, не пострадали. Указ об аресте партийных архивов был подписан Ельциным 24 августа, и тут же, ночью, в ЦК вошла комиссия вместе с новой охраной. Для начала, правда, вырубили электричество, чтобы остановить все «бракомолки» (новое русское слово для обозначения shredding machines, которое я услышал впервые), но потом пришлось его включить: впотьмах невозможно было ничего найти. «Бракомолки» же и так были все забиты впопыхах уничтожавшимися документами и уже не работали.
— Первым делом опечатали все двери, — рассказывал Пихоя, — теперь вот сносим все бумаги из кабинетов в одну большую комнату, нумеруем, сортируем. Никто и ничего отсюда увезти уже не может, да и войти сюда старым сотрудникам теперь невозможно. Даже за личными вещами. Охрану полностью сменили, привезли курсантов милицейского училища не то из Вологды, не то из Волгограда.
Действительно, все входы и выходы охраняли молодые крепкие парни с автоматами. На одного из них, здоровенного малого с детским, растерянным лицом, мы буквально наткнулись, завернув за угол коридора:
— А где здесь буфет, не знаете? — спросил он жалобно, — а то уже полчаса брожу…
Оказалось, сохранился-таки цековский буфет где-то внизу, но былых дефицитных продуктов в нем не нашлось. Что-что, а уж сырокопченую колбасу работники ЦК прихватить не забыли.
Как выяснилось, селективно уничтожить что-либо в архивах ЦК было почти невозможно, так же, впрочем, как и подделать. Прежде всего потому, что архивов этих при ближайшем рассмотрении насчитали до 162-х, совершенно между собой не связанных ни картотекой, ни компьютером: коммунистическая власть не доверяла никому, даже своему аппарату. Понадобилось бы много месяцев работы, только чтобы выяснить, нет ли копий документов одного архива в другом или ссылок на документ одного архива в документе другого. Но, и выяснив, изменить что-либо было не так легко: каждый архив имел свои описи, документы — сквозную нумерацию, шифры, книги регистрации входящих и исходящих бумаг. Бюрократическое государство на бумагу не скупилось, оттого-то, наверное, ее вечно не хватало. Только архив учета всех членов партии, так называемый «единый партбилет», насчитывал 40 миллионов единиц хранения. Всего же по стране партийные архивы содержали миллиарды документов.
В один из них — архив личных дел номенклатуры ЦК — я зашел любопытства ради вместе с группой журналистов, приглашенных Пихоей. Огромная комната с высокими лепными потолками — до революции здесь помещалось не то страховое общество, не то банк — была заставлена металлическими шкафами на рельсах. Центральный пульт управления, расположенный на возвышении у входа в комнату, имел десятки кнопок, нажимом которых нужный шкаф медленно отодвигался, обнаруживая полки с папками личных дел. Всего их тут было до миллиона, живых и умерших, членов политбюро и рядовых служащих ЦК.
Этот архив скоро превратился в «показательный»: сюда водили иностранцев, журналистов, высокопоставленных посетителей, демонстрируя смелость и демократизм новых хранителей партийных тайн. Журналистам, якобы наугад, обыкновенно показывали дела Ворошилова, Микояна, иногда Шолохова. Эффектно и безопасно. В действительности же архивное руководство никоим образом не торопилось рассекретить доставшиеся им документы и уж вовсе не собиралось бороться за их обнародование. Это были отнюдь не борцы за идею, а типичные советские чиновники, сделавшие карьеру при старом режиме, трусливые и лукавые, как и полагается быть рабам. Начальство, «хозяин», вызывало у них одновременно и трепет, и ненависть, и чем больше трепета, тем больше ненависти, желания как-нибудь надуть. Доставшиеся же им в руки богатства они автоматически воспринимали как свою «собственность», ревниво оберегая от «посторонних».
Даже чиновничьи типажи были представлены среди них точно так же, как в любом советском учреждении. Один разыгрывал роль неподкупного ортодокса, непримиримо борюще-гося с «коррупцией», но в конце концов попался на продаже документов журналистам. Другой — человек интеллигентный, цивилизованный — любил порассуждать об общечеловеческих ценностях, о нашей ответственности перед историей, но было известно, что он охотно «позволяет» ознакомиться с некоторыми секретными бумагами зарубежным коллегам в обмен на приглашения прочесть доклад на международных конференциях, зарабатывая авторитет «известного историка». И никому из них даже в голову не приходило, что это нечестно, постыдно или просто предосудительно. Ну, нет у советского человека совести, что тут поделаешь? Даже ткани такой в мозгу не осталось, которая бы сохранила следы моральных норм.
Разумеется, я был для них тем самым «посторонним», вроде покушающегося на их богатства вора, от которого они дружно, не сговариваясь, обороняли свою «собственность». Да и никак не могли они понять моих мотивов: чего я собственно добиваюсь? В долю, что ль, прошусь? Просто так, без малейшей личной выгоды, отдать миру все богатство казалось им таким же безумием, как банкиру — раздавать деньги прохожим на улице. Поскольку же пришел я к ним от новых «хозяев», то и отношение ко мне с самого начала было соответствующим: прямо ответить отказом боялись — черт его знает, что за ним стоит? — но, на всякий случай, во всем соглашаясь, каждый день изобретали все новые и новые отговорки. То закона нет о государственных тайнах, надо ждать, пока законодатель раскачается; то наше соглашение о создании международной комиссии непременно должно получить одобрение все того же законодателя. Главное им было — засунуть это дело в бесконечные комиссии Верховного Совета, где оно и потонуло бы в бесконечных дебатах бывших партийных начальников, ныне «народных избранников».
Наконец мои нервы не выдержали, да и время подпирало, тянуть я больше не мог, — пришлось поговорить с Пихоей резко и откровенно. Объяснить ему, что нет у них авторских прав на историю и никогда не будет. Он защищался вяло, в основном твердил о нужде в «законе», о 30-летнем периоде секретности, принятом во всем мире, например, в Англии. Беда с советскими людьми, всё-то они о Западе знают, особенно то, что знать не надо бы. Но делать нечего — подписал наше «соглашение», явно без всякого энтузиазма:
1. В связи с Указами Президента России от 24.08.91 NN82, 83 стали доступными архивные материалы о деятельности КПСС и государственной безопасности. Как известно, деятельность этих организаций носила международный характер и затрагивала интересы многих стран. В силу этого усилий только отечественных исследователей по изучению данного комплекса проблем было бы недостаточно. Тем более, что в зарубежных архивах имеются дополнительные материалы, которые позволили бы наиболее полно изучить историю вышеозначенных учреждений. Кроме того, включение в эту работу зарубежных исследователей исключило бы возможное недоверие к результатам работы комиссии. Учитывая все вышесказанное, по инициативе Комитета по делам архивов при Совете Министров РСФСР, имея целью изучить наиболее полно и детально ставший доступным архивный материал:
Международный совет архивов (Париж),
Гуверовскнй институт мира, войны и революции (Станфорд, Калифорния),
Америкен энтерпрайз институт (Вашингтон),
Исследовательский отдел радио «Свобода» (Мюнхен),
Российский гуманитарный университет,
Научно-информационный и просветительский Центр «МЕМОРИАЛ» согласились образовать международную комиссию.
Комиссия рассчитывает привлечь к своей работе временно или постоянно ряд зарубежных и отечественных экспертов.
Комиссия не ставит своей задачей затрагивать вопросы текущей обороны, преследовать отдельных лиц в связи с их прошлой деятельностью или причинение ущерба какому-то бы ни было государству.
Ее задача — объективно и всесторонне исследовав все упомянутые материалы, представить их на суд истории.
Комиссия оставляет за собой право затребования для осуществления этой задачи материалов из иных хранилищ (архивов).
2. Принципы организации
Собственно комиссия, состоящая из представителей организаций-учредителей, решающая все административно-финансовые вопросы.
Рабочие группы, организуемые по принципу деятельности (тематической, хронологической и т. д.), в которые могут привлекаться необходимые специалисты.
3. Деятельность
Организации-учредители обязуются финансировать указанную программу и всемерно способствовать обеспечению сохранности предоставляемых в ее распоряжение материалов.
Возможные доходы от публикации материалов Комиссия обязуется использовать на финансирование своей работы и поддержание архивного дела.
В качестве результатов исследования Комиссия предполагает перевод архивных материалов на электронные носители и их последующую публикацию в виде сборников документов и монографий.
Р.Г.Пихоя
В.К.Буковский
11/09/91
Фразу, выделенную курсивом, Пихоя вписал от руки сам, на всякий случай: будет такая комиссия или не будет, но «инициатива» должна принадлежать его комитету. Все равно, мол, это моя собственность, я здесь хозяин!
Так после месяца лихорадочной беготни по Москве улетал я домой со слабой надеждой на успех своих замыслов. Ни окончательного решения, ни возможности положиться на тех, с кем свела судьба, ни единомышленников. Только листочек бумаги с подписью Пихои — много ли он стоил?
Но и добиться большего я никак не мог. В этом призрачном царстве все было ненадежно, не окончательно. Все могло измениться в любую минуту. Слово, обещание, даже данное публично, ничего больше не значило, ни к чему не обязывало. Невозможно было сказать, что такое власть сегодня, тем более — завтра. И совсем уж никто не знал: что такое ее решение? Казалось, человек существует, только пока ты его держишь за пуговицу, а отпустил на мгновение — и он исчез, растворился в вихре. Был человек — и нет его. В создавшейся тогда ситуации незыблемым выглядел только Ельцин.
— Теперь дело за президентом Ельциным, — говорил я журналистам перед отлетом. — Как только он примет такое решение, мы готовы начать работу.
4. Пьяная свадьба
Но время шло, а лучше не становилось. Точно истощив всю свою энергию за три дня «путча», российское руководство было полностью парализовано. Уникальный случай в истории: за свои первые сто дней у власти Ельцин не сделал абсолютно ничего. На какое-то время он вообще исчез: одни говорили, что запил, другие — что уехал отдыхать. Но, и объявившись позже, он никак не мог выработать ни программы действий, ни четкой цели. То принимался перетасовывать старую колоду бюрократии, отчего эта последняя только разбухала; то вдруг срывался со всем своим окружением на Кавказ — мирить армян с азербайджанцами; то вводил чрезвычайное положение в Чечне, то отменял его. Страна, как пьяный корабль, неслась по воле волн «без руля и без ветрил» А вернее — как пьяная свадьба куролесит по городу, из одного трактира в другой, с музыкой и цыганами. Во всяком случае, примерно так жило все ельцинское окружение, кочуя по приемам и праздникам. Застать их на работе, дома ли — было совершенно невозможно. Неделями я пытался дозвониться, терзал телефон до мозолей на пальцах, пока чисто случайно не попал в ритм этого загула. Оказалось, Москва жила «презентациями» — новое словечко, произведенное от английского presentation и обозначавшее здесь, на русской почве, практически любую общественную пьянку, будь то по поводу открытия нового центра, создания новой организации или какой-то годовщины. А уж там, между балычком и тостами за новую демократию, разве договоришься о чем-то серьезном?
Тем временем события развивались самым неблагоприятным для моих планов образом. Номенклатура оживала на глазах, заполняя вакуум власти. Происходило это вполне открыто, под аккомпанемент рассуждений в прессе о том, что управление страной надо, дескать, оставить в руках «профессионалов». Даже с некоторым нажимом: вот, мол, раньше партия не давала «профессионалам» наладить дело, а теперь «новая власть» туда же. И как-то само собой забывалось, что никаких «профессионалов» управления в СССР, помимо профессиональных строителей коммунизма, то бишь номенклатуры, никогда не существовало. Они-то и развалили страну, довели до банкротства экономику, а под конец не сумели даже путча толком организовать.
Совсем заглохло и следствие по делу этих последних. Уезжая в конце сентября, я еще успел сделать программу на российском телевидении под названием «Два вопроса президенту», с тем, чтобы продвинуть идею открытого расследования «дела КПСС». Мы как бы организовали такое расследование, следуя модели «Уотергейта», где, как известно, ключевыми были два вопроса: что знал президент (в нашем случае — Горбачев), и когда он это знал? Вопрос был не праздный: все больше всплывало фактов о том, что Горбачев все знал заранее и так называемый путч был просто его попыткой ввести военное положение в стране, спрятавшись за спины своих сотоварищей. Таким образом, наша программа, проводя эту параллель, подводила зрителя к выводу о необходимости такого же публичного расследования, как и уотергейтское.
Но и эта, казалось бы, очевидная идея потонула в чудовищном российском бардаке. С одной стороны, Ельцин так и не удосужился принять решение, с другой — ожившая номенклатура, в том числе и из ельцинского окружения, утопила все в бесконечных «комиссиях по расследованию», где, разумеется, дело вели «профессионалы». Становилось ясно, что суда над лидерами августовского «путча», скорее всего, так никогда и не будет. (Суд над руководителями ГКЧП откладывался два года, пока, наконец, в феврале 1994 года новоизбранная Дума приняла закон об амнистии организаторов августовского «путча». Однако один из обвиняемых, главнокомандующий сухопутными войсками генерал Варенников, отказался принять амнистию и потребовал суда. Суд состоялся в августе 1994 года, и генерал Варенников был оправдан). Вместо этого, в октябре 1991 года прошли довольно вялые слушания Верховного Совета, где некоторые депутаты требовали, конечно, более широкого обсуждения обстоятельств «путча» и даже расследования всей деятельности КПСС, а их коллеги-коммунисты, естественно, возражали. Цирк, да и только! С каких это пор стало нужно просить согласия у преступников прежде, чем посадить их на скамью подсудимых!
Любопытно, однако, что перспектива расследования преступной деятельности КПСС не вызвала энтузиазма даже у большинства «умеренной» публики.
Особенно почему-то тревожил их международный аспект. Действительно, какие-то факты на слушаниях всплыли, в основном по компартиям, и не очень значительные, например, о перекачке сотен миллионов долларов из государственной казны «фирмам друзей». Но и этого было достаточно для переполоха:
«Судя по всему, в ходе расследования всплывет еще немало документов подобного рода, — писала газета „Известия“, — и сегодня трудно представить последствия этой работы, поскольку скандал грозит выплеснуться на международную арену, всерьез повлиять на карьеры многих политических деятелей, оказать воздействие на деятельность и зарубежных компартий, и многих коммерческих структур, взращенных на финансовых дрожжах КПСС».
Не может советский человек слышать слово «заграница», не наделав в штаны. Ельцин исключения не составлял: 14 января 1992 года подписал указ «О защите государственных секретов Российской Федерации», коим восстанавливались практически все нормы секретности бывшего СССР.