Тимка сидел на кухне рядом с матерью и смотрел по сторонам.
В этой комнате он уже был однажды, когда они с матерью заезжали за Нилом Васильевичем, чтобы ехать в город. Как и в прошлый раз, в комнате было все просто. Стол, кровать железная, шкаф. И еще полка с книжками: одинаковыми, толстыми — красными, серыми и синими. На окне стояли хозяйкины цветы — герани, алоэ, фикусы. Горшки в бумагу обернуты. Бумага выгорела — желтая стала и с рыжими, ржавыми пятнами.
Нина поставила к отцовской кровати табуретку с тремя стаканами и вазочкой конфет:
— Согревайтесь, а я на рынок сбегаю да в аптеку.
— Ну, а теперь давай-ка письмо! — сказал Нил Васильевич, как только дочь вышла в сени. — Ведь с письмом пришла, верно? Я еще позавчера слышал. Потому и наказал в райкоме, чтоб тебя ко мне препроводили. Ну, что там? Кстати, при нем-то как? — спросил он, кивнув на Тимку. — Знает он?
— Знает, — сказала Мария Матвеевна. — И в школе знают. Дразнят уже.
— Тем паче пора… — сказал Нил Васильевич.
Мать протянула Нилу Васильевичу конверт:
— Вот… Не знаю, что и думать. Извелась совсем… И совестно…
Нил Васильевич, так и не притронувшись к чаю, стал читать письмо. Пока читал, желтоватое лицо его было серьезно, и, как заметил Тимка, он вроде бы и не удивился. Словно читал вовсе не это письмо, а какую-то обычную бумагу.
Прочитав письмо, Нил Васильевич положил его на одеяло и еще раз взял конверт. Посмотрел с лица и оборота.
— Значит, «Февралев И. К.»! — сказал он наконец, взяв стакан. — От Ивана! Ну и что ж, поверила ты?
— Прямо и не ведаю, верить или нет, — призналась мать. — Сам понимаешь, когда такое…
— Значит, поверила, Матвеевна! Поверила! Не Ивану, а письму этому! — произнес Нил Васильевич с явным огорчением. — Это самое плохое, что поверила… Ведь времена не те, чтобы такому сегодня верить.
— Да я…
— Что там «я»! Ведь по глазам вижу: поверила…
— А мне говорила — не веришь, — вставил Тимка.
Нил Васильевич помешал чай, сказал:
— Пейте-ка, пейте, а то остынет. — И вдруг заговорил громко, почти рассерженно: — Ведь фальшивка же это, подлость! Чистейшей воды фальшивка! Простым глазом видно! Как же поверить в такое? Ну, смотри! — Он отставил стакан и вновь взял письмо. — Давай проанализируем эту писулю по строчкам.
— Я не поверила совсем, — вставила мать. — Все думала: не мог он такое написать…
— Ладно, ладно, — продолжал Нил Васильевич. — Вот давай-ка лучше читать. Смотри: «Здравствуй, дорогая бывшая жена Мария…» Начнем с этого. Звал он тебя когда-нибудь так — Марией? Писал с фронта — «дорогая жена»?
— Нет, — ответила мать. — Он Машуткой звал. И с фронта писал «дорогая моя Машутка»…
— Вот и я помню, что никогда не звал! — подтвердил Нил Васильевич. — Бывало, задержимся с ним где — на стрельбище или на комсомольском собрании, — он твердит: «Пойду домой скорей. А то там Машутка волнуется…» Это ведь я тогда непутевый, холостой был… А дальше слушай: «Представляю, как удивишься ты» и так далее. Да вот: «…получила в свое время официальное уведомление о моей смерти». Что это? Разве это Ивана слова? Это бюрократ какой-то из казенного департамента мог бы так написать: «официальное уведомление»! Ни один русский человек так бы не сказал. А как говорили? «Похоронную получила». Ведь так?
— И сейчас так говорят, — подтвердила мать.
— Верно, и сейчас, — продолжал Нил Васильевич. — Слово-то это — «похоронная» — все знали: и старые, и малые. Теперь дальше пойдем. Смотри-ка, что здесь: «От людей, бывавших в России, я узнал, что ты жива и находишься в прежнем месте, в нашей деревне, и будто бы даже стала партийной». И дальше: «Ведь ты — простая деревенская женщина и никогда не рвалась к политике…» Это бывший-то комсомолец своей жене, бывшей комсомолке, пишет! Чепуха какая! Слова-то все не наши: «От людей, бывавших в России…», «будто бы даже стала партийной»!
Тимка не очень понимал Нила Васильевича, но чувствовал: Нил Васильевич сердится и в письмо не верит.
«Значит, не папка написал его, — думал Тимка. — А кто же тогда? Что не папка — точно. Не мог он так писать. А кто же все-таки? И почему от папкиного имени? И в деревне удивляются…»
— И ведь про Петю ни слова не пишет, — вставила Мария Матвеевна. — Сын ведь…
Нил Васильевич будто и не расслышал ее.
— Дальше пойдем, — сказал он. — Вот здесь: «Ну, а ты чего добилась со своей партийностью?» Что скажешь, Ивана это слова? Человек комсомольцем был, и притом — передовым комсомольцем. Жена у него — передовая комсомолка. Помнишь, как на собраниях выступали? Как агитаторами были? Как материалы Восемнадцатого съезда изучали? Что это — не партийность была?.. А дальше: «Я живу очень хорошо. Зарплата, как говорят у вас в России…» «У вас в России»! Да так эмигрант с сорокалетним стажем не скажет: «У вас в России»! Пусть они Россию давно не видел, и на коммунистов зол, и все же Россия для него — Россия. Сколько их таких в Россию после войны вернулось. Хоть умереть на своей земле и то за благо сочли. А здесь фальшиво насквозь! Белые нитки так и выпирают!..
Тимка слушал эти слова, и ему почему-то было так стыдно, будто он сам совершил непростительную глупость.
«А Махотин? Послушал бы он, — думал Тимка. — А я еще на кладбище ходил. Вот дурак!»
— И вот теперь самое главное, — говорил Нил Васильевич. — «За сим остаюсь к тебе с большим приветом…» Очень хорошо! И по имени-отчеству даже, чтоб ты, жена его, значит, не забыла! Да? Это знаешь как называется — камуфляж! Вроде бы подделка под русскую манеру. Но камуфляж — это всегда камуфляж, не более! Подделка! И опять же грубая, потому что смысл письма раскрывается ниже, вот здесь. «Передавай поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо». Вот именно: «Прочти мое письмо». Авось дураки поверят, что на их Западе жизнь сладкая, малиновая, дома и машины грошовые, а нам вроде и есть нечего, кроме этой самой «большевистской пропаганды»… Хитрый, надо сказать, замысел! Допустим, и не пойдешь ты, Матвеевна, с этим письмом по деревне, не станешь его читать, как в нем сказано, всем «мужикам и бабам». Тогда вторая задача у письма есть: тебя скомпрометировать. Вот, мол, человек партийный, на виду, передовой, а муж-то у нее — противник коммунизма. Глядишь, и перестанут этого человека уважать, испугаются. Хитро?
— Хитро, — согласилась мать. — Только вот я чего понять не могу: на кой же лях я, русская баба, им сдалась, чтоб на мне политику ихнюю строить?
— А на ком же, как не на тебе, русской бабе, земля наша стоит! И не на таких ли, как ты? Ведь это иным не только хлеба недодали, а колбасы, так они уже на рожон лезут, отменяй им существующую власть. Так-то, Матвеевна! И подожди, еще одно, — сказал Нил Васильевич. — Это, так сказать, уже из области криминалистики. Что здесь в конце письма этого написано, задумывалась: «незнакомый почерк», «правую руку повредил», «пишу левой»? Ложь! Письмо как раз правой рукой написано. Взгляни, Матвеевна, на наклон букв. Видишь? Наклон вправо. А левши, как известно, испокон веков пишут с наклоном влево. Вот и выходит, что это — просто оправдание чужой руки.
— Ведь и верно, — согласилась Мария Матвеевна. — И как ты, Нил Василич, все ловко объяснил?.. А я, дура…
— Как не совестно тебе, Матвеевна! А уж если хочешь знать, выскажу: вечно мы такие, русские, дураки. Себя кормим, полмира кормим, а все прикидываемся дурачками-чудачками: мол, политика не для нашего ума-разума и высокие материи тоже… А высокие-то материи трудом человека создаются. Иные нашими плодами пользуются и все русских долбают. Мол, и такие они, и сякие. А посмотри!..
— Что верно, то верно, — будто обрадовалась мать. — У меня вон Тимок включит там эти всякие порой Би-Би-Си и «Свободы», так ум за разум заходит, что они о нас говорят…
— И этот разговор, Матвеевна, прямое отношение к тебе имеет, — сказал Нил Васильевич. — Вот письмо это. Объяснить-то я объяснил тебе, как, конечно, мог, да ведь ты сама не разобрала. Как могла не разобрать, как поверить могла, что в письме этом сказано? Пусть хоть на минуту, а поверила? Ты — человек уважаемый, в газетах о тебе пишут, люди на тебя равняются, в Кремле на пленуме о тебе говорили: «Пример, мол, брать надо с Марии Февралевой…» Вот она, будь неладна, русская душа!..
— И верно, опростоволосилась я, Нил Василич, — призналась мать. — Самой теперь совестно… Одного никак понять не могу, уж не обессудь. Кто же это письмо мог сочинить? Как он знает про Ваню, про все?..
— Так это проще простого, — сказал Нил Васильевич. — Я неделю назад точь-в-точь такое письмо в обкоме читал. Наш работник КГБ привез. В Старицкий район было прислано, бригадиру их лучшему, у которой муж в Венгрии погиб. Тоже из Западной Германии, только не из Франкфурта…
— Откуда же они про меня-то узнали?
— А вспомни-ка, Матвеевна, сколько за эти годы делегаций всяких и туристов у нас побывало. Что ты думаешь, среди них не встречаются люди с нечистой совестью? И не сердись на меня, Матвеевна, но прямо скажу, честно. Не письмо меня это огорчило, а то, что ты в Иване усомниться могла. Жили вместе, одной верой исповедованы были, сил не жалели во имя этой нашей веры. Значит, коли уж так, до конца верить в человека надо. И после его конца!
«Верно как говорит, — думал Тимка. — Верить надо… И Николай Иванович верил».
— Вспомни-ка, Матвеевна, как со мною было, — сказал Нил Васильевич матери. — Ведь когда сняли меня, худо мне было, правда? А потому прежде всего худо, что подумал я: «Неужто верить мне перестали?» Да зря подумал. Люди верили. И добились правды! А хорош бы я сегодня был, если бы усомнились во мне…
— Мы тебе всегда верили, — подтвердила мать.
— Мне что! Не только мне надо верить! Всем верить. Живым — верить, а мертвых — помнить. За нас с тобой они голову сложили, самое дорогое отдали. А мы, чего греха таить, не всегда хорошо помним их. Вон у нас по району сколько забытых могил разбросано. А кто в том виноват? Не мы разве с тобой?.. Ну, а тебе… Признаюсь, черкнул я уже письмо в Чехословакию. Попросил, чтоб могилу Ивана нашли… Надо это и тебе, и ему, и всем нам надо!..
18
19
Кажется, еще недавно люди ожидали хорошей зимы да обильного снега, а вот уж и зима позади, и весна идет навстречу скорому лету. Запоздалые январские и февральские снега сделали свое дело: укрыли землю от таких же запоздалых морозов и спасли озимые. Теперь зимы нет и в помине, а в полях вокруг Ельниц и других совхозных деревень поднимаются и озимые и яровые. И не весна, и даже не лето, а скорей уже урожайная осень царит в парниках и теплицах Марии Матвеевны. Там, что ни неделя, снимают щедрый урожай.
В праздничные майские дни зазеленели деревья в садах и рощицах, пробилась свежая поросль на лугах и полянах.
Вернулись в родные места заморские путешественники — грачи и скворцы. Навидались вдоволь разных земель и стран, полетали по просторам чужих небес и опять осели на земле своих предков, чтобы плодить новые пернатые семейства.
Держались они шумно, возбужденно и вместе с тем деловито и просто, без всякого хвастовства и зазнайства, принесенного из дальних странствий.
Даже воробьи, которых никак не обвинишь в непостоянстве к насиженным местам, шумели, радовались, кувыркались в лужах, в пыли, в майском воздухе, хотя и не видали никаких заграниц и наверняка никогда не мечтали о них.
Тимка, как любой ельницкий воробей, не мечтал раньше ни о каких заграницах и, больше того, имел о них самое отдаленное представление. Да и какие заграницы, когда ты не выезжал дальше своего областного центра и не был даже в Москве, где, как известно, побывать каждому хочется!
И вот:
— Собирайся-ка, Тимок, в дорогу, и знаешь какую дальнюю — в Чехословакию!
Тимка тысячи раз слышал о ней — о Чехословакии. И тысячи раз думал о ней. И все же он знал, что Чехословакия — это заграница. Может ли придуматься такое? Может!
Тимка знал, что такое случится. Догадывался потому, что мечтал. Знал, потому что мечтал. И Нил Васильевич им с мамкой говорил: «Езжайте — и все тут!» И еще добавлял: «Что ты, Матвеевна, смущаешься: к мужу на могилу едешь…»
Так чего там! Теперь действительно кажется, что всю жизнь только и грезил этой поездкой, ждал ее многие годы и месяцы, и теперь боишься думать, как бы она не сорвалась.
— На самом деле? Не понарошку?
— Не понарошку! Я уже с Петей созвонилась. Его командир части отпустил. Будет нас ждать в Москве, чтобы поспешить самолетом…
— Значит, и в Москве мы будем?
— И в Москве, Тимок! И в Москве!
— Вот это да!..
В эти майские дни последние уроки прошли так, будто они только и посвящались предстоящей их поездке. Даже перевод в пятый класс остался будто незамеченным. Зато в классе воцарился прочный радужный мир и завидное взаимопонимание, позволившее Тимке не только в меру поиздеваться над Лешкой Махотиным, а и принимать его — вместе с другими, конечно! — полезные советы и наставления:
— Адреса не забудь списать тамошних пионеров!
— Обязательно!
— И про нас-то, про нас расскажи им!
— Обязательно!
— Смотри записывай все, чтоб рассказать потом!
— Обязательно!
— Значки возьми с собой, марки и галстуки. Говорят, в Москве хорошие есть! Вроде подарков им от нас!
— Обязательно!
Советы давали все: одноклассники и старшеклассники, учителя и вожатые, сторожиха тетя Пелагея и ее дочь Настя, рабочие совхоза и деревенские старушки, продавщицы магазина и киномеханик клуба.
И на все следовал твердый Тимкин ответ:
— Обязательно!
И только раз Тимка смутился и не знал, что ответить.
Пришла старая учительница Валерия Анатольевна, пришла прямо домой, когда мамки не было, и сказала:
— Может быть, там, милый, дочку мою найдешь? Я уж и маме твоей говорила, и вот сейчас к тебе пришла — особо попросить. Вся жизнь моя в ней, сам понимаешь…
И она заплакала, и Тимка поразился, растерялся: учительница перед ним плачет.
— А еще советую тебе взять горсть нашей землицы да маленькую березку с корнями, — подсказал Тимке Архимед — Николай Иванович. — Правда, говорят, нельзя через границу землю везти и растения, да только, думаю, в Чехословакию можно: земля-то русская…
Это был дельный совет: привезти на могилу первого папки горсть родной земли и посадить там молодую березку.
Наконец все было готово и собрано. Приобретены пионерские значки в несчетном количестве и пять красных галстуков. Три пакета советских марок для обмена и толстая тетрадь в линейку для дневника. В специально сшитый Марией Матвеевной мешочек была насыпана земля из палисадника, а в пустой бутылке из-под кефира в воде зеленела липкими листочками молодая березка. Поправившийся Нил Васильевич примчался в Ельницы, очень огорчился, что они уезжают сегодня, наговорил массу добрых советов и умчался.
— Не сердитесь, — сказал. — В области пленум обкома…
Директор совхоза категорически наказал ехать в город на своей «Волге»…
И вот она уже стоит напротив Тимкиного дома, окруженная толпой, — здесь чуть ли не все жители Ельниц.
Уложены вещи, усажены пассажиры, и опять шофер в модной кепке тщетно пытается захлопнуть дверцы машины.
— Их тише надо, — советует Тимка.
— И верно, — соглашается шофер, когда дверцы наконец закрываются. — Сегодня как раз тихо! Угадал! Что, двинулись?
— Двинулись! С богом!
— Счастливой дороги! От нас не забудьте поклониться ихним людям! Народу ихнему поклон передайте!
И только Валерия Анатольевна молча стоит в стороне. Тихая, старая учительница. И вдруг бросается вперед к машине:
— Не забудьте моей просьбы, любезные! Не забудьте!..
Мария Матвеевна молча кивает головой.
— Обязательно! — обещает Тимка.
Летят под колесами «Волги» первые километры пути… Летят километры под колесами поезда. Далеко позади остались и Ельницы, и Москва, а впереди купается в утреннем солнце весны зеленая и не стареющая в своей древней красоте Прага.
Чуть покачиваясь из стороны в сторону, звеня и громыхая на поворотах, бойко катится по пражским улицам уютный трамвай. Он спешит, он торопится на окраину города, будто чувствуя и понимая человеческое нетерпение. И верно, он сделал все, что нужно, — прибежал на конечную остановку, кажется, раньше, чем мог.
Отсюда рукой подать до Небушиц, и, пожалуйста, не надо никаких машин и автобусов. Только пешком — по узким тропкам мимо цветущих акаций и веселых речек, а потом лесом, где, словно в заповеднике, собрались и дуб, и граб, и клен, и ясень, и сосна, и бук, и липа — всего четыре километра пути.