Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь?
Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не были приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне.
«У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах».
Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение.
«Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, – продолжал он, – то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же как и я, верой и правдой служили им в течение последних месяцев. Я не помню, кто это сказал: „Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-нибудь объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход, я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне».
Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или о Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась. Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и наконец пришла с письмом Мишелю.
– K-конечно ты должна ехать, – сказал он без малейшего колебания. – Франсуа я все объясню.
– В этом нет необходимости, – сказала я. Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, и мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, думая о том, что я перед ним виновата и что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж и то, как мне было там плохо, я сказала Мишелю:
– Поедем со мной.
Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, чем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный как углежог и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла все различия, неужели мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, верно, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми.
– От-тлично, – сказал он. – Я с уд-довольствием поеду.
Мы отправились в Париж через два-три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны.
– Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить тебе эскортом, – сказал он мне конфузясь, – я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы как павлин.
Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе было гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: «Продается» или «Сдается внаем», и хотя на тротуарах людей довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты они были бедно и скромно, так же как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, и все-таки что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно.
Великолепные кареты и те, кто в них ехали – мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который не отрываясь смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана.
На улице Дю-Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил, что кучерам теперь не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов.
– Деньги в наши дни есть только у них, – заметил он, подмигнув. – Наймись кучером или курьером к депутату Собрания, и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка.
Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в «Шеваль Руж» на улице Сен-Дени. Я считала, что будет неудобно, если мы нагрянем к Роберу без предупреждения, а другой гостиницы я в Париже не знала.
Тех стариков, что владели «Шеваль Руж» во времена моих родителей, уже не было, теперь хозяином был их сын, но он помнил нашу фамилию и встретил нас достаточно приветливо. Лучшую комнату в гостинице – ту самую, в которой некогда останавливались матушка с отцом, – занимал депутат с женой, и новый хозяин очень этим гордился, поскольку они были самыми лучшими его постояльцами. Мы потом встретили их на лестнице, депутат был дородный мужчина с простоватым лицом, он надувался от важности, словно зобатый голубь; в жене его не было ничего примечательного. Эта особа готовила всю пищу в своих комнатах, поскольку повару она не доверяла. Депутат был раньше нотариусом где-то в Вогезах и до тех пор, пока его не избрали депутатом, никогда в жизни не бывал в Париже.
Нам подали обед, состоявший из супа и говядины, далеко не так хорошо приготовленной, как это обычно делалось у нас в доме, и хозяин, который подошел к нам поболтать, пожаловался, что после взятия Бастилии стало совершенно невозможно держать слуг: они каждую минуту ожидали, что их сделают господами, и поэтому не задерживались на одном месте больше, чем на неделю.
– Пока депутаты находятся в Париже, я еще продержусь, не буду закрываться, – говорил он. – Но вот когда они разъедутся… – хозяин пожал плечами, – тогда это, наверное, уже не будет иметь смысла. Придется мне, верно, купить небольшое именьице в провинции и держать постоялый двор. В Париж сейчас никто не ездит. Жизнь слишком дорога, да и времена уж очень беспокойные.
Когда мы кончили есть, Мишель взглянул на потоки дождя, заливающие улицы, и покачал головой.
– Яркие огни Пале-Рояля могут подождать, – сказал он. – Если это и есть столица, то по мне уж лучше огонек нашей стекловарни в Шен-Бидо.
На следующее утро я поднялась рано и, заглянув в комнату Мишеля, увидела, что он еще спит. Я не стала его будить и оставила ему записку, объяснив, как добраться до Пале-Рояля. Я пошла туда одна, мне казалось, что будет лучше, если я сначала повидаюсь с Робером наедине и скажу ему, что вместе со мной приехал Мишель.
По утрам на улицах Парижа всегда бывает людно: женщины идут на рынок, рабочие спешат на работу. И теперь все было, как прежде: обычная толкотня и ругань, которые я помнила по прошлым моим визитам в Париж. Новостью было только присутствие национальных гвардейцев, они парами патрулировали улицы. Ну что же, по крайней мере, это защищало от грабителей.
Когда я наконец добралась в Пале-Рояль, там царила обычная унылая атмосфера, характерная для места, где никто не живет; ощущение заброшенности еще усугублялось огромными размерами дворца. Все окна были закрыты ставнями, громадные ворота заперты. Открыты были только боковые калитки, через которые можно было войти в сады и торговые галереи. У калиток стояли часовые из национальных гвардейцев, но они пропустили меня, не задав ни одного вопроса, и мне подумалось, что от их присутствия здесь нет никакого толка.
Стояло раннее утро, да и время года совсем не подходило для прогулок, поэтому в садах не было обычной толпы. Но то ли здесь сказалось отсутствие герцога Орлеанского, который вместе со всем своим двором переселился в Лондон, то ли по той простой причине – как писал мне мой брат, – что дела в торговле шли из рук вон плохо, но только и сам Пале-Рояль выглядел совершенно иначе. Галереи имели скучный, неряшливый вид, на каменных плитах переходов скопились лужи воды. Все это напоминало ярмарочную площадь после того, как закроется ярмарка. Окна и двери многих лавочек были забиты досками и снабжены красноречивыми табличками «Продается», а в витринах тех, что еще функционировали, были выставлены товары, которые, должно быть, находились там целыми неделями, а то и месяцами. Все торговцы так или иначе отдавали дань времени: витрины были задрапированы трехцветными полотнищами, а среди безделушек, выставленных на продажу, самое почетное место занимали изображения Бастилии, изготовленные из самых разнообразных материалов, начиная от воска и кончая шоколадом.
Добравшись до номера двести двадцать пять, я с болью в сердце, хотя и ожидая этого, увидела табличку «Продается», висящую на дверях. В витринах, хотя и не заколоченных, не было никакого товара.
Какая печальная разница по сравнению с тем временем восемь месяцев тому назад, когда, несмотря на беспорядки, в затянутых черным бархатом витринах, привлекая взоры возможных покупателей, были выставлены с полдюжины наиболее интересных и пользующихся спросом произведений искусства Робера. «Никогда не выставляй слишком много! – говаривал Робер. – Убранство витрины – это такое же искусство, как и всякое другое. Один предмет, привлекающий внимание, предполагает, что в лавке имеются десятки таких же. Чем реже подвешены крючки, тем охотнее клюет рыба». А теперь там не было ничего, ни одной далее самой скромной кокарды.
Я позвонила, без особой надежды на то, что кто-нибудь ответит на звонок, потому что верхние комнаты казались такими же безжизненными, как и лавка внизу. Однако вскоре в доме послышались шаги, кто-то отодвинул засов, и дверь открылась.
– Прошу прощения, лавка закрыта. Чем я могу быть полезной?
Голос был тихий и мелодичный, вид настороженный. Передо мной стояла женщина, примерно такого же возраста, как Эдме, может быть, немного моложе и несомненно красивая; ее испуганные глаза говорили о том, что меньше всего на свете она ожидала увидеть особу женского пола, одетую для утреннего визита.
– Могу я видеть мсье Бюссона? – спросила я.
Женщина покачала головой.
– Его здесь нет, – ответила она. – Он временно живет при лаборатории на улице Траверсьер, там в верхнем этаже есть жилые комнаты. Он, возможно, будет здесь сегодня утром, если вам угодно зайти попозже. Как о вас доложить?
Я уже готова была сказать, что я сестра мсье Бюссона, но что-то меня удержало.
– Несколько дней тому назад я получила от него письмо, – сказала я, – в котором он меня просил зайти и поговорить с ним по делу, если я буду в Париже. Я приехала только вчера вечером и пришла прямо из гостиницы.
Она по-прежнему смотрела на меня с подозрением, придерживая рукой дверь. Удивительно то, что эта женщина каким-то неуловимым образом напоминала мне Кэти. Она была немного выше и стройнее, но глаза у нее были такие же огромные, а вот цвет лица несколько смугловат; и волосы были распущены по плечам, совершенно так же, как носила Кэти, когда только что вышла замуж за моего брата.
– Простите за бесцеремонность, – сказала я, – но какое вы занимаете положение в этом доме? Вы консьержка?[35]
– Нет, – сказала она. – Я его жена.
Она, должно быть, заметила, что я изменилась в лице. Я и сама это почувствовала, сердце у меня бешено колотилось, к щекам прилила кровь.
– Прошу прощения, – пробормотала я. – Он никогда не говорил о том, что снова женился.
– Снова? – Она приподняла брови и в первый раз улыбнулась. – Боюсь, что вы ошибаетесь, – сказала она мне. – Мсье Бюссон никогда до этого не был женат. Вы, должно быть, путаете его с братом, владельцем замка где-то между Ле-Маном и Анкером. Вот тот вдовец, насколько мне известно.
Здесь была какая-то путаница. Я была настолько изумлена, что мне стало даже немного нехорошо. Она, должно быть, это почувствовала, потому что пододвинула мне стул, и я села.
– Возможно, вы правы, – сказала я. – Братьев иногда путают.
Теперь, глядя на нее снизу, я увидела, какая прелестная у нее улыбка. Не такая откровенно приветливая, как у Кэти, но очень молодая и безыскусная.
– И давно вы поженились? – спросила я у нее.
– Около полутора месяцев, – ответила она. – Сказать по правде, это пока еще держится в секрете. Насколько я понимаю, в кругу семьи его женитьба может встретить возражения.
– Семьи?
– Да. В особенности может быть недоволен его брат, тот, у которого замок. Мой муж – его наследник, и семья хотела, чтобы он женился на женщине своего круга. Я же сирота, и у меня нет никакого состояния. А среди аристократии такие вещи считаются непростительными, даже и в наши дни.
Я начинала понемногу понимать, в чем дело. Робер снова принялся за свои старые штучки, снова фантазирует, выдумывает то, чего нет на самом деле. Совсем как раньше, когда он поступил в аркебузьеры или устроил бал-маскарад в Шартре. Придется пустить в ход всю изобретательность, чтобы его обман не вышел наружу.
– Где вы встретились? – спросила я, осмелев от любопытства.
– В приюте для сирот в Севре, – сказала она. – Вы, может быть, знаете, там была большая стекольная мануфактура, только теперь она закрылась. К сожалению, мой муж в свое время потерял на этом много денег. Он встречался по делам с директором приюта – это было вскоре после падения Бастилии, – и они как-то договорились насчет меня. Вы понимаете, я, когда выросла, стала работать в прислугах у директора и его жены. Одним словом, я приехала сюда, в лавку, и через несколько недель мы поженились.
Она опустила глаза и посмотрела на свое обручальное кольцо; рядом с ним было и второе: великолепный рубин, который стоил, должно быть, моему брату целого состояния, если, конечно, он его не украл.
– А вас не смущает, – спросила я, – что ваш муж почти вдвое старше вас?
– Напротив, – ответила она, – это значит, что у человека есть жизненный опыт.
На сей раз ее улыбка была еще прелестней. Я пожалела о Кэти, но брата едва ли можно было обвинять.
– Я не понимаю, как это он решается оставлять вас одну по ночам.
Она казалась удивленной:
– Но ведь ставни закрыты, а дверь на засове.
– Все равно… – Я махнула рукой, не окончив фразы.
– Мы видимся днем, – прошептала она. – Он много работает в своей лаборатории, да еще стряпчие и адвокаты, которые занимаются его делами, но он всегда выкраивает час-другой, чтобы побыть с женой.
Мне показалось, что для девушки, воспитанной в приюте, она прекрасно во всем разбирается, хотя и поверила россказням моего братца о его происхождении.
– Нисколько в этом не сомневаюсь, – ответила я, вдруг осознав и посмеявшись этому про себя, что в моем голосе появились такие же ледяные нотки, какие прозвучали бы в аналогичных обстоятельствах в голосе матушки. Однако мое веселое настроение длилось недолго. Взглянув на лестницу, я сразу же вспомнила, как во время моего предыдущего визита помогала бедняжке Кэти подняться в ее комнату и дойти до кровати, которую она покинула только для того, чтобы быть положенной в гроб. И вот передо мной ее преемница, счастливая, довольная и безмятежная, не подозревающая о том, что у нее была предшественница, которая ступала по тем же ступеням меньше года тому назад. Если Робер способен об этом забыть, то я никак не могу этого сделать.
– Я должна идти, – сказала я, поднимаясь со стула. Мне вдруг стало все противно, хотя я и презирала себя за это. Видит Бог, думала я, если это поможет Роберу, скрасит его одиночество, так на здоровье. Она спросила, как сказать, кто приходил, и я назвала свою фамилию: Дюваль, мадам Дюваль. Мы попрощались друг с другом, и девушка закрыла за мной дверь лавки.
Снова шел дождь, и листья в саду, которые были еще в почках, когда я приходила сюда в прошлый раз, теперь опали и лежали на земле. Я поспешила прочь от этого места, где витал призрак бедняжки покойницы Кэти, и вспомнился маленький Жак, который катил передо мной свой обруч. Забитые окна Пале-Рояля и глазеющие на меня часовые символизировали совсем иной мир по сравнению с тем, что окружал меня весной.
В полном унынии я шла обратно, в сторону «Шеваль Руж», и на пороге гостиницы увидела Мишеля, который уже собирался отправиться на поиски. Сама не зная, почему, скорее всего инстинктивно, я ничего ему не сказала. Только то, что дверь лавки заперта, окна закрыты ставнями и там никого нет. Он счел это вполне естественным. Если Робер снова находится на грани банкротства, лавка уйдет в первую очередь.
– Пойдем, п-погуляем по улицам, – тащил меня Мишель со всем нетерпением провинциала, впервые попавшего в столицу. – Робера мы разыщем потом.
Надеясь, что это поможет прогнать мрачное настроение, я позволила себя увести – мне было безразлично, куда именно, – и мы отправились бродить по тем же самым местам, где я только что была. Мишель, конечно, ничего не подозревал. Наконец мы подошли к Тюильри, где теперь была резиденция короля и королевы. Мы смотрели на огромный дворец, на ту его часть, которая была видна в глубине двора, видели швейцарских гвардейцев, шагавших взад вперед вдоль фасада, и думали, как, вероятно, многие провинциалы: а вдруг сейчас в эти окна на нас смотрят король и королева.
– Подумать только, – говорил Мишель, – все эти комнаты, весь дом всего только для четырех человек. Ну, для пяти, если считать сестру короля. Как ты думаешь, что они там делают целыми днями?
– Наверное, то же самое, что и мы, – предположила я. – После обеда король играет в карты с сестрой, а королева читает книжки своим детям.
– Что? – удивился Мишель. – А все придворные стоят вокруг и смотрят?
Кто может это знать? В сером свете декабря дворец казался мрачным и неприступным. Я вспомнила королеву, как она, более десяти лет тому назад, выходила из кареты перед зданием оперы – фарфоровая статуэтка, которая могла разлететься вдребезги от одного лишь легкого дуновения, – опираясь на руку д'Артуа и окруженная пажами, готовыми исполнить любое ее приказание. Граф теперь находился в эмиграции, можно сказать, в изгнании, а королева, которую все ненавидели, строила козни против Собрания – нити тянулись из Тюильрийского дворца во все концы страны. Правда это или нет, неизвестно, достоверно только одно: дни опер и маскарадов канули в вечность.
– Он все равно что мертвый, – вдруг сказал Мишель. – Смотрим на него – гробница, да и только. Пойдем отсюда, пусть себе гниет дальше.
Мы пошли назад, вернулись на набережную, где, как сказал Мишель, несмотря на вонь, чувствовались какая-то жизнь и работа – к берегу реки приткнулись плоскодонные баржи, груженные лесом; раздавались хриплые голоса лодочников. Здесь я могла не стесняться деревенского вида моего брата. В этой части Парижа не было ни одного человека, перед которым нужно было стыдиться. Всюду были нищие, и если бы я позволила Мишелю подавать каждому из них, у нас не осталось бы денег, чтобы заплатить за постой в гостинице.
– Если Б-бастилию разгромили такие вот люди, – заметил Мишель, – их никак нельзя осуждать. Будь я в это время там, я бы заодно разрушил и Т-тюильри.
Ему хотелось посмотреть то место, где стояла Бастилия, и мы, расспрашивая, как туда пройти, оказались наконец на площади и смотрели на каменные глыбы и груды обломков, которые прежде были крепостью. На развалинах работали группы рабочих с кирками и ломами.
– Какой это б-был день, – мечтательно проговорил Мишель. – Чего бы я ни д-дал, чтобы находиться среди тех, кто там сражался.
А я совсем не была уверена, что мне этого хочется. Ревельонский бунт и дикие крики перед Сен-Винсентским аббатством рассказали мне все, что мне хотелось бы знать о мятежах и бунтах.
Время уже перевалило за полдень, оба мы устали и проголодались. Как люди, не привыкшие к большому городу, мы зашли слишком далеко и не представляли себе, где находимся. «Шеваль Руж» могла быть на востоке, на западе, далеко от нас или в двух шагах – мы не имели ни малейшего представления, где именно. Нам попалось маленькое кафе, не так чтобы очень привлекательное и не слишком чистое, но мы тем не менее там пообедали, и даже неплохо. Мальчик, который подавал нам еду, сообщил Мишелю, что это место называется Фобур Сент-Антуан. Тут я вспомнила, что лаборатория Робера находится где-то поблизости. Когда мы кончили есть, я спросила, как найти улицу Траверсьер, и мальчик показал мне пальцем. Она была всего в пяти минутах ходьбы.
Мы с Мишелем обсудили, что делать дальше, и решили отправиться в лабораторию – номер дома я знала – и посмотреть, не там ли Робер. Я велела Мишелю подождать меня на улице, мне хотелось сначала поговорить с Робером наедине.
Улица Траверсьер казалась бесконечной, там были сплошь лавки и склады, и я была рада обществу Мишеля. Там, кроме всего прочего, было довольно много рабочих, провожавших нас любопытными взглядами, и возчиков, которые погоняли измученных лошадей, запряженных в тяжело нагруженные телеги, осыпая несчастных животных ругательствами.
– Н-не могу я этого понять, – вдруг сказал Мишель. – Почему он не остался в Брюлоннери? Чего ему там не хватало? Он похож на Исава – продал свое первородство за чечевичную похлебку. Ну скажи на милость, чего он добился, живя такой жизнью? Разве стоило ради этого бросать все, что у него было?
Брат указал на черно-серые дома, на сточную канаву, которая текла посередине мостовой, на грубого возчика, нещадно хлеставшего своих лошадей.
– Ничего, – ответила я, – если не считать права называться парижанином. Для нас это не имеет значения, а для него имеет.
Наконец мы дошли до номера сто сорок четыре. Высокий сырой дом с примыкающим к нему двориком. Я сделала Мишелю знак подождать, пересекла дворик и стала читать фамилии, нацарапанные на входной двери. Наконец мне удалось разобрать выцветшие буквы, составляющие фамилию Бюссон, и стрелку, указывающую в сторону подвала. Я ощупью спустилась по лестнице в уставленный ящиками коридор, ведущий в большую пустую комнату, в центре которой находилась печь, – это, должно быть, и была лаборатория. Пол в комнате был покрыт пылью и завален мусором; там, похоже, не подметали несколько недель.
Из маленькой комнатки, расположенной по соседству, доносились звуки голосов и стук молотка, поскольку дверь в нее была полуоткрыта. Пройдя по замусоренному полу к дверям, я увидела брата, он сидел за столом, заваленным бумагами, которые находились в полном беспорядке. Возле него на коленях стоял рабочий, забивавший гвоздями крышку какого-то ящика. Робер поднял голову как раз в тот момент, когда я входила в дверь, и на какое-то мгновение на его лице появилось выражение удивления и страха, словно у животного, попавшего в ловушку. Однако он быстро оправился и поднялся мне навстречу.
– Софи! – воскликнул он. – Почему, скажи на милость, ты не известила меня, что находишься в Париже?
Он обнял меня и поцеловал, велев рабочему оставить свое дело и выйти из комнаты.
– Как давно ты здесь и как тебе удалось найти этот дом? Прошу прощения за беспорядок, я продаю лабораторию, как ты понимаешь.
Он обвел рукой комнату и пожал плечами, тихо засмеявшись, и у меня создалось впечатление, что он извиняется не за беспорядок, а за то, какими жалкими оказались его владения. Слова «моя лаборатория», которые он произносил в прошлом, вызывали в моем воображении великолепное обширное помещение, хорошо оборудованное и содержащееся в полном порядке, – отнюдь не этот Мрачный подвал, где окна были расположены под самым потолком и все равно не достигали уровня улицы.
– Я приехала вчера, – сообщила я ему. – Остановилась в гостинице «Шеваль Руж». А утром заходила в лавку в Пале-Рояле.
Брат сделал глубокий вдох, некоторое время смотрел на меня, а потом внезапно расхохотался.
– Ну и как? – спросил он. – Значит, теперь ты знаешь мой секрет, то есть один из моих секретов. Что ты о ней думаешь?
– Очень хорошенькая, – ответила я, – и очень молодая.
Робер улыбнулся.
– Двадцать два года, – сказал он. – Прямо из приюта в Севре. Понятия не имеет о том, что такое жизнь, не умеет даже подписать свое имя. Впрочем, я узнал от людей, которые работают в приюте, все, что касается ее родителей. Здесь совершенно нечего стыдиться. Она родилась в Дудене, отец ее был торговцем, не особенно крупным, а мать – племянница знаменитого Жана Барта, капитана пиратского судна. В ее жилах течет хорошая кровь.
Теперь настал мой черед улыбнуться. Неужели он действительно думает, что меня занимает ее происхождение? Если девушка ему нравится и он решил на ней жениться, вот и отлично, все остальное значения не имеет.
– Ты знаешь о ее семье значительно больше, чем она о твоей, – заметила я. – Я и не подозревала, что у тебя есть брат, которому принадлежит замок между Ле-Маном и Анжером.
На какой-то миг Робер смутился, но потом снова рассмеялся, вытер пыль с одного из стульев и заставил меня сесть.