А ежели раскумекать, так нешто без чертей жить можно? Лешогоны, да оборотни, да русалки для нашего брата, клычкухинского писателя, самое что ни на есть разлюбезное дело.
Выйдешь в ополночь на лесную прогалину — экая благодать! — зайчья на поляне скачет не разбери-бери. Почитай, тысчи полторы будет. Зайчихи, словно девки, хоровод водят, песни поют и калган нюхают.
А уж чертячины этой — видимо-невидимо — инда глаза свербят. А в ушах звон — то ли глав-черт Анчутка соловьем причмокивает, то ли ведьма кукушкой кукует. Шут его разберет!
Конечно, городскому все черти на один лад. У городского глаз порченый и плоть пришибленная. АН черти-то разные бывают. У иного бородка штопором, у иного хвост загогулиной. А бывают и такие — ни бороды, ни хвоста, кругл, как бабье колено. Одно слово… сунгуз.
Иной маловер усомнится и головой покачает. Дескать, мели, Емеля, — твоя неделя. А мне што. Пойди-ка, проверь! Окромя пней да шишек еловых ничего не увидишь. Потому черти народ дошлый. В городах, может, и есть, а может и нет.
А в Клычкухине их тьма-тьмущая. И каждый мне сват и брат, и с каждым у меня разговор душевный.
Недаром и кличут меня по всей округе — клычкухинский чертякирь.
М.Кольцов
Прежде чем говорить о нравах уездного города Захолустинска, позволю себе сказать несколько слов о Лондоне.
Как всем известно, пыль столетий покрывает стены Вестминстерского аббатства, гранитную лужайку Трафальгарского сквера и внушительный живот полисмена, олицетворяющего мощь великой Британии на перекрестке Оксфорд-стрита.
Я не имею чести состоять фельетонистом «Таймса» (хотя позволю себе заметить, что подписчикам этого достопочтенного органа было бы полезней читать, не скажу — мои, но, если хотите, — наши фельетоны), тем не менее я имел сомнительное удовольствие присутствовать на том балаганном представлении, которое писаками из Скотланд-Ярда именуется большим парламентским днем.
Нужно присутствовать самому, чтобы в полной мере оценить акробатические способности гнусных разновидностей дряхлого парламентаризма.
Ллойд-Джордж, эта старая лисица с благопристойными манерами джентльмена с большой дороги, вилял либеральным потрепанным хвостом.
Извините за выражение, Рамзай Макдональд показал высшую форму социал-предательства, влезши к его величеству королю Георгу без помощи казанского мыла. Наконец, Чемберлен — эта достопочтенная обезьяна с моноклем и шанхайская гиена в смокинге — продемонстрировал непреклонную твердолобость матерого консерватора.
Нужно ли ко всему сказанному добавлять, что нравы нашего Захолустинска ни в малейшей степени не похожи на нравы Лондона!
Полагаю, что сами читатели сделают соответствующие выводы. Конечно, не в пользу последнего. И правильно поступят.
Л. Леонов
Лось пил водку стаканами.
В дебрях опаленной гортани булькала и клокотала губительная влага, и преизбыток ее стекал по волосатой звериности бороды, капая на равнодушную дубовость стола.
Нехитрая ржавая снедь, именуемая сельдью, мокла заедино с бородавчатой овощью. Огурец был вял и податлив и понуро похрустывал на жерновах зубов, как мерзлый снежок под ногами запоздалого прохожего.
Оранжевая теплынь разливалась по тулову. Мир взрывался и падал в огуречный рассол. Наступал тот ответственный час, в который выбалтывается сокровенное и воображением овладевает апокалипсическое видение.
В ту пору и возникла в позлащенном оранжевом закатом оконце хмурая иноческая скуфья.
Недоброй черностью глаз монашек взирал на пиршество.
— Ты чего, тим-тим-тим, уставился? — преве-село и пребодро воскрикнул Лось. — Влезай, присаживайся. Как звать-то?
— Евразии, — проскрипела скуфья.
— Водчонки небось хочешь, индюшкин кот?
— Правды взыскую, — пробубнил Евразии, облизывая губную сухоть. — Бабеночку бы мне.
— Эва, чего захотел! — Лось приударил стаканом по столу. — Дрова руби! Тим-тим-тим! Холодной водой обтирайся!
— Красоты ясажду, — сипел монашек. — Нутряной огонь опалят младость мою. Зрел я ноне беса. Бабеночку нерожалую. Персты пуховы… губы оранжевы…
Все ярилось в нем: и манатейный кожаный пояс на простоватых чреслах и бесстыжие загогулины нечесаных косм, высунувшиеся оранжевыми языками из-под омраченной плотью скуфьи.
Смутительная зудь явно коробила первозданное Евразиево вещество.
— Не дури, парень! Не люблю! — прикрикнул Лось, дивясь иноческому неистовству. — Смиряй плоть, блудливая башка. Тригонометрию изучай! Химию штудируй!
— Пошто супротив естества речешь?! — возо-пиял Евразии и вдруг преломился надвое в поясном поклоне. — Прости, брат во строительстве. Не помыслю о греховном, доколе не обрету знаний указуемых.
Дуют ветры — влажные, как коровьи языки. В величавых, как вселенная, дифибрерах крошится мир. В первозданной квашне суматошливой целлюлозы, как разрешенное сомнение, зачинается бумажная длинь, и в не охватных немощным глазом просторах возникает оранжевая пунктирь преображения Евразиевой плоти.
А. Мариенгоф
(Отрывок из невыходящей книги Аркадия Брехунцова "Октябрь и я")
Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоенную на красном перце.
За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции.
О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы!
Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться.
Тогда же я сказал историческую фразу:
— В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения!
В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу:
— Можно не участвовать в Отечественной войне и написать "Войну и мир". Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам.
События разворачивались с головокружительной быстротой.
Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв.
Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму "Алкогольный молебен", которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза.
Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку.
Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в "Стойле Пегаса" в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы.
Светлые, незабываемые минуты!
Я окунулся в события с головой. В качестве инспектора конотопского унаробраза, куда я переехал из голодного Петрограда, я повел бешеную работу, по 24 часа в сутки бегая по всем учреждениям за получением пайков.
Кому из участников гражданской войны незнакомы муки творчества тех незабываемых
дней? Но из всех мук творчества самая незабываемая — овсяная. Действительно, эта мука, в отличие от крупчатки, не один месяц портила мой желудок.
Но что делать? Величие эпохи обязывает. Тогда же я написал свою вторую революционную поэму — "Мимозы в кукурузе", изданную конотопским упродкомом в количестве 85 экземпляров: 80 именных и 5 нумерованных, в продажу не поступивших.
Эпоха обязывает!
Я снова окунулся в водоворот событий. Как сейчас помню тяжелые незабываемые дни голода. Для того чтобы пообедать, мне, работавшему уже в качестве редактора захолустинской газеты "Красная вселенная", приходилось затрачивать массу энергии для получения спирта на технические надобности, как например промывка шрифтов и — горла.
Здесь я не могу не вспомнить моего талантливого друга, литератора Костю Трепачева, служившего помощником директора рауспирта. Это был необыкновенный человек, сделавший много для русской литературы. Он снабжал спиртом многих литераторов, живших тогда в Захолустинске.
К сожалению. Костя в 1923 году был арестован за лишний ноль, проставленный им на накладной при получении спирта. Что делать? Эпоха обязывает!
Между тем события молниеносно разворачивались: я женился на Ксении Петровне Фельди-персовой, очень умной и образованной женщине (окончила высшие кулинарные курсы в Самаре) и переехал в Москву. Как сейчас помню эти незабываемые вечера
в гуще молодой русской литературы. В кафе поэтов подавали великолепные пирожки с мясом и с капустой. Я тогда же написал свою знаменитую поэму "Баррикады в желудке" и драматическую трилогию "Заговор поваров", к сожалению, до сих пор не изданные.
Кипучая жизнь Москвы захватила меня без остатка. С гордостью могу сказать, что в грандиозном здании, воздвигаемом советской эпохой, есть немало моих кирпичей.
В журнале "Красная шпилька" была напечатана моя поэма "Бунт швейных машин", в журнале "Красный трамвайщик" — роман "В огненном кольце А", в еженедельнике "Красный акушер" — гинекологическая поэма "Во чреве отца" (последняя переделана мною в пьесу и одновременно в сценарий).
Не могу не отметить, что я всегда шел в ногу с Октябрем. Например: я участвовал в ВОССТАНИИ литераторов, требовавших повышения гонораров. Я ШТУРМОВАЛ конторы редакций, от которых требовал немедленной уплаты денег за непринятые рукописи. Я с БОЕМ БРАЛ авансы за идеи своих гениальных и потому ненаписанных поэм.
В прошлом году я побывал за границей. Как сейчас помню мою встречу с Максимом Горьким. Великий писатель земли советской был болен и через своего секретаря любезно сообщил, что принять меня не может.
Эту незабываемую встречу я запечатлел в своей книге "Я и Горький".
Оглядываясь на пройденный путь, я с гордостью могу воскликнуть:
— Счастлив тот, кто жил в эту величайшую эпоху, не прячась от дыхания Октября, не горя пламенным факелом, озаряющим путь грядущим поколениям!
Незабываемая эпоха! Светлые, неповторимые дни, которые дали мне массу материала для поэм, романов и особенно для сценариев!
Об этих первых днях я могу сказать еще одну историческую фразу:
Поэтом можешь ты не быть, Но сценаристом быть обязан!
Г. Никифоров
Не знаю почему, но я родилась вполне сознательной женщиной. Уже в детстве я прочла «Капитал» Карла Маркса и почувствовала всю фальшь окружающей меня обстановки.
Моя мать умерла, а отец служил инженером в НКПС. Он был очень красивый жгучий брюнет, ежеминутно дергал себя за нос, ездил в казенном автомобиле и вскоре женился на другой женщине.
Ее звали Соньчик. Она была очень красивая шатенка и совращала меня в голом виде в буржуазную жизнь.
Но ее слова не находили в моей душе отклика. Я прекрасно знала, что путь женщины лежит в другую сторону. Я изучала Лассаля и Чехова, и мне было ясно, что мой отец — бездушный специалист.
И я начала работать в стенгазете, а потом подала заявление в комсомол, и райком меня утвердил.
Потом я узнала на практике, что приехал новый комиссар дороги Никита — старый коммунист, со старым партийным стажем — и обратил на меня внимание.
Я хотела броситься под поезд, потому что мой отец — гражданин Покровский — целовал комсомолку и вообще бабник, но поезд прошел другой стороной и меня подобрал Саша Брякин — бригадир и беспартийный слесарь, который и расскажет подробности о моем женском пути.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Правильно! Зовут меня Александром Мокеичем Брякиным, и я есть бригадир и беспартийный слесарь и хотя человек простой, рабочий, но мысли у меня идут по правильной дороге, особенно в рассуждении женской линии.
Когда приехала к нам Файка Покровская со своим папашей, то, обсмотрев своими рабочими глазами со всех сторон, сказал я себе: хотя фигура у нее интеллигентная и красоты она неописуемой, но дух от нее идет наш, пролетарский.
А тут подвертывается товарищ мой — Никита Шаронов, с которым мы Перекоп брали, и вижу я, что у него вроде как замутнение насчет инжене-ровой дочки.
Хотел было я не допустить, но увидел собственноручно, как Файка папашу своего — инженера — кокнула по башке железным прутиком, — отмежевалась, значит, и сразу мне в голову ударило, что с такой девкой Никита не пропадет.
Идеология у нее выдержанная и вообще не подгадит.
И заявил я Никите, что хотя пролетариату жениться не дозволяется, особенно когда мост не достроен, но в данный текущий момент дело ясное и с моей стороны препятствий не имеется.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Итак — мой женский путь подходит к концу. Я люблю Никиту.
За окном тихая, теплая погода. Сердце мое то сжимается, то расширяется. Да, я должна быть женщиной, но должна идти рука об руку и нога в ногу только с партийцем.
Я смотрю в окно и вижу его. Он идет по улице такой задумчивый, с таким старым партийным стажем — с тысяча восемьсот восемьдесят девятого года.
И я выскакиваю за ним. Я догоняю и перегоняю его, и он берет меня под руку.
Природа тиха и тепла. Поют птички. Сердце мое то расширяется, то сжимается.
— Никита! — кричу я, схватив его за руку. — Я здесь, Никита!!