В январе 1880 года Циолковский погрузил багаж в кибитку, попрощался с родными и по зимней заснеженной дороге отправился к месту службы. Тихий уездный городишко Боровск — негласная столица русского старообрядчества — стал подлинным трамплином на его пути в бессмертие. У города была древняя и славная история. Он был знаменит на всю Россию. Расположенный на двух излучинах живописной речки Протвы, притока Оки, Боровск известен в летописной истории с XIII века. Одно время он принадлежал Дмитрию Донскому, тот уступил его политическому союзнику и другу — серпуховскому князю Владимиру Андреевичу. Затем город на долгое время стал «яблоком раздора» в бесконечных междоусобицах удельных князей. Его последний владетель — Владимир Андреевич Старицкий, двоюродный брат Ивана IV, коего бояре замыслили посадить на российский престол вместо «грозного царя». Как известно, боярский заговор был раскрыт, а Владимир Старицкий казнен вместе с матерью, женой и детьми.
Не обошли Боровск стороной Смутное время и лихолетье Отечественной войны 1812 года (город был оккупирован наполеоновской армией и изрядно пострадал от мародеров и поджигателей). В середине XV века здесь был воздвигнут один из авторитетнейших в России Пафнутьев монастырь, названный так по имени основавшего его православного подвижника. Как и полагалось в Средневековье, монастырь был обнесен крепостной стеной и в случае опасности становился крепостью. В 1610 году его долго осаждала разношерстная армия Лжедмитрия II. Наконец, после предательства двух перебежчиков и кровопролитного штурма «Тушинский вор» взял монастырь и приказал посечь саблями всех уцелевших защитников, включая монахов и священнослужителей. Здесь же, прямо перед алтарем главного собора Рождества Богородицы, героически погиб воевода Михаил Волконский, залив каменный пол и клирос (по-древнерусски —
В 1666–1667 годах в Боровском Пафнутьевом монастыре томился в заключении протопоп Аввакум, перед тем как был предан анафеме и отправлен в Пустозерск, где ждала его мученическая «огненная смерть» — сожжение вместе с тремя единомышленниками в срубе. А позднее привезли сюда фанатичную последовательницу Аввакума боярыню Морозову. На знаменитой картине Василия Сурикова запечатлен её выезд из Москвы. Конечным же пунктом для скорбного санного поезда стал Боровский острог и его тоскливо-ужасающая «земляная тюрьма», откуда мало кому удавалось выйти живым. Тут её — страдалицу за старую веру — и уморили голодом вместе с сестрой в глубокой холодной яме. Тут же и похоронили, а спустя семь лет после смерти сестер-мучениц над заброшенными могилками их братья установили огромную каменную плиту. Собственно, в память о мучениках и мученицах, непреклонных приверженцах старой веры, и был Боровск избран впоследствии местом паломничества и поселения старообрядцев, составивших к концу XIX века значительную часть населения города.
В Боровском уездном училище Циолковскому довелось учительствовать почти одиннадцать лет. Согласно современным архивным изысканиям, помимо преподавания традиционных арифметики и геометрии, ему приходилось также, замещая коллег, вести ещё черчение с рисованием и историю с географией, а однажды даже замещать смотрителя (то есть, говоря по-современному, исполнять обязанности директора). Училище долгое время не имело своего постоянного места: собственное здание сгорело ещё во время оккупации города наполеоновскими войсками, и долгое время для классных занятий приходилось арендовать помещёния, принадлежащие причту Спасо-Преображенской (что на взгорье) церкви.
Затем на самом краю древнего Городища, на месте бывшей тюрьмы, было отстроено новое здание уездного училища. Оно располагается в каких-нибудь полсотне шагов от захоронения боярыни Морозовой и её сестры — княгини Урусовой (по девичьим фамилиям они ещё именуются — сестры Соковнины). Пройти к училищу нельзя иначе чем мимо памятного места. Однако самой могилы в настоящее время не существует. При возведении современного здания суда она была разорена, плиту передали в музей, а прах (по стойкому убеждению боровчан) сумели уберечь и тайно захоронить современные староверы. На рубеже XX и XXI веков чуть поодаль был воздвигнут памятный крест, а в 2003 году сооружена старообрядческая часовня.
Осознавал ли сам Циолковский или нет, но по своему складу и непреклонной воле он был сродни протопопу Аввакуму и боярыне Морозовой: как и старообрядческие мученики, он был готов идти за свои убеждения на костер и плаху, на каторгу и в ссылку. Слава Богу — до этого не дошло. С Городища — с обрыва и самой высокой точки Боровска, где по сей день стоит двухэтажное здание бывшего уездного училища, облюбованное офисами нескольких организаций, — открывается изумительный вид на окрестности и долину реки Протвы. Ясными ночами звезды отсюда видятся огромными и близкими: кажется, стоит только руку протянуть, и манящее светило окажется на ладони. Чувствуешь себя окруженным мириадами звезд и в полном единении с безграничной Вселенной. Именно в таком месте и могли родиться поэтические строки, ставшие вскоре названием известнейшей его работы — «Грёзы о земле и небе»…
Название Боровска говорит само за себя. Когда-то в сих местах шумел непроходимый бор, недоступный ни золото-ордынским и крымским отрядам, ни другим супостатам. Постепенно лес вырубили, и одна из бывших столиц Боровско-Серпуховского удельного княжества быстро приспособилась к меняющимся историческим реалиям, превратясь к середине XIX века в обычный провинциальный город, описание которого можно найти и у Гоголя, и у Лескова, и у Салтыкова-Щедрина, и у Глеба Успенского. Сам Циолковский также внес посильную лепту в воссоздание картины провинциальной русской жизни:
«Возьмем хоть какой-либо уездный городок или деревню. Летом в хорошую погоду — пыль, в плохую — непролазная грязь. Дома грязны, пыльны, полны насекомых, бактерий, миазмов, кухонного чада, тяжкой суеты людей для приготовления пищи и поддержания хотя бы мало-мальской чистоты: изнуряют возня со скотиной, мучительные заботы о детях, отсутствие врачебной помощи, трудность обучения, непроизводительный труд и т. п.».
Он ещё не упоминает здесь об убогом, а подчас и вовсе дремучем, кругозоре боровских обывателей. Зато сохранились воспоминания старшей дочери Любови. Впоследствии личный секретарь отца, она дожила до 1957 года и оставила обстоятельные воспоминания обо всех периодах жизни семьи. Ей Боровск запомнился дикостью нравов, поразительной грубостью и хамством (вплоть до битья кнутом), которые ранили детские души. Соседки, сидя по вечерам на лавочках, обсуждали душераздирающие истории о мертвецах, выходящих их могил, о леших, домовых и прочей нечисти. Пугали детей упырями и вурдалаками, да так, что те, бедняги, не могли потом ночью уснуть. Тем не менее молодому боровскому учителю Циолковскому жизнь поначалу виделась исключительно в светлых тонах. Впоследствии он так вспоминал о своих первых впечатлениях:
«Это была первая весна, первое лето в Боровске. Все мне открывалось в новинку, впервые и по-хорошему волновало, навсегда запало в память. Я жил тогда полной жизнью. В училище как-то сразу полюбил учеников, привязался к ним, и мои опасения, что преподавать будет скучно и неинтересно, рассеялись сами собой. Я не успел и оглянуться, как увлекся преподавательским делом. Оно меня окрыляло, доставляло радость доброго деяния. Я не только увидел, а сердцем почувствовал, что нужен боровским мальчишкам. А после школы дома ждали книги, рукописи, приборы. Научные занятия увлекли меня настолько, что я забывал о еде, прогулке, сне…»
Жилье он нашел не сразу. Поначалу остановился в номерах, но какая жизнь в гостинице? Шум, гам, суета, к тому же все — отнюдь не для скудного учительского жалованья. Снять комнату или квартиру тоже оказалось непросто: староверы «щепотников» не жаловали, на постой не пускали, хотя многие дома в городе пустовали. Наконец, после долгих хождений и уговоров Циолковскому уступили огромный пустой бельэтаж. Первая же ночь чуть не стала трагической: хозяева натопили печку, раньше времени закрыли заслонку трубы, и молодой учитель угорел — да так, что едва жив остался. Вскоре две комнаты на окраине города со скромным ежедневным обедом (щи да каша) сдал ему вдовец Евграф Николаевич Соколов — священник расположенной поблизости единоверческой церкви. В Боровск он переехал после смерти жены из города Лихвина (ныне Чекалин) Тульской губернии. Для Циолковского знакомство с семьей Соколова оказалось судьбоносным. Обеды в доме готовила 23-летняя дочь Варюша — девушка застенчивая и бесприданница. Певуньей в округе слыла, на гуслях себе подыгрывала и вообще была натурой тонкой, художественной. Читала Евангелие, глубоко вникая в смысл прочитанного, задавала мудреные вопросы. На постояльца глядела большими глазами, наполненными восторгом, светом и любопытством.
Константин решился довольно быстро — сделал предложение и получил согласие. Венчаться ходили пешком в церковь Рождества Богородицы, что выстроена в сельце Роща на левом берегу Протвы, близ Пафнутьева Боровского монастыря, в четырех верстах от самого города. Венчания не афишировали, гостей не созывали, полагающегося застолья не устраивали. Циолковский вообще никогда и ни при каких обстоятельствах в рот не брал спиртного. Так что импровизированный пир устроил для себя только тесть — большой почитатель Бахуса, пригласив для компании попа, венчавшего молодых. В сохранившихся мемуарах Циолковский рассказывает о своей женитьбе и последующей семейной жизни. Пишет обо всем открыто, без приукрашивания, не боясь сказать о себе обидную и нелицеприятную правду:
«Я женился (…) без любви, надеясь, что такая жена не будет мною вертеть. Будет работать и не помешает мне делать то же. Эта надежда вполне оправдалась. Такая подруга не могла истощить и мои силы: во-первых, не привлекала меня, во-вторых, и сама была равнодушна и бесстрастна. У меня был врожденный аскетизм, и я ему всячески помогал. С женой мы всегда и всю жизнь спали в отдельных комнатах, иногда и через сени. (…) До брака и после него я не знал ни одной женщины, кроме жены. Мне совестно интимничать, но не могу же я лгать. Говорю про дурное и хорошее. Браку я придавал только практическое значение (…)».
Должно быть, не случись того, что случилось, — не было бы и того Циолковского, который в конце концов вывел человечество на дорогу в Космос. Приходится отметить, однако, положа руку на сердце, что в старости великий ученый был чересчур суров в оценке собственной молодости. Девушку, ставшую его женой, он конечно же любил — только по-своему, — и она отвечала ему взаимностью. И влечение, без которого невозможны брачные узы, безусловно было у обоих. Она родила ему семерых детей, вырастила их (хотя и не всех уберегла), как никто другой понимала чуть ли не мессианскую его предназначенность и космическую устремленность его души. Создавала комфорт в семье, делила с мужем все радости (коих было так мало) и горести (вот их-то было немерено), пережив его всего-то на пять лет. Он ценил ее, как верную спутницу, мать его четырех сыновей и трех дочерей, безропотно сносившую все лишения, невзгоды и удары судьбы. И все же страсть к другим представительницам прекрасного пола продолжала периодически вспыхивать у него до конца жизни…
Сначала он влюбился по очереди в дочерей смотрителя того училища, где преподавал. Отец их внезапно умер, мать умерла ещё раньше, и прелестные девушки остались на попечительстве старших братьев. Циолковский часто навещал эту семью и до конца дней своих не мог без трепета вспоминать о том времени:
«Помню один момент, который не могу и теперь забыть. Было холодно, я прозяб и, по обыкновению, в субботу зашел к Т. Никого не было дома, кроме девушки. Она пожалела меня и предложила погреться на лежанке, которая была в её комнате. Через пять минут я обогрелся, но обаяние близости молодого существа осталось до сих пор. Видно, предвкушение любви не слабее её продолжения.
Чем все это кончалось и была ли взаимность во всех моих любвях? Я не могу этого сказать, потому что никогда не объяснялся в своих чувствах. И как было это сделать, раз на моей ответственности была семья! Ни к чему бы это не привело при моем бессилии и незнании жизни.
Девушка скоро ослепла и уехала в Москву лечиться, где и умерла. Семья Т. также рассеялась, и никого из них уже не было в Боровске. Разлука с друзьями угнетала меня до нервного расстройства. Оно выражалось в непонятном страхе даже днем, при солнечном свете».
Но на этом неистовые (хотя и по-прежнему — сверхплатонические) увлечения боровского учителя не завершились:
«Через Т. я познакомился с другим домом. Тут я давал урок одной девице. В этой семье я встретил очень молодую замужнюю женщину, в которую после отъезда Т. и влюбился без ума. её семья заменила мне семью Т. Разумеется, и она никогда не узнала о моих чувствах. Я только раз её поцеловал под предлогом христосования.
— Можно с вами похристосоваться?
— Можно…
Я едва коснулся её губ.
Что же вы не сказали: „Воистину воскресе“? — заметил муж.
Как же ко всем этим невинным романам относилась жена? Она была занята хозяйством и детьми, и потому я путешествовал по знакомым один. Сначала я рассказывал ей о своих наивных приключениях, и она даже не морщилась. Но потом она стала оскорбляться ими — и я уже ничего ей после этого не передавал. Зачем возбуждать ревность. Это такое мучительное чувство! Я инстинктивно поступал хорошо. Она была спокойна, и мы жили мирно. Я иногда помогал ей по хозяйству, даже шил ей рубашки на машине. Теперь уже забыл про это, но она недавно мне напомнила. Были и маленькие семейные сцены и ссоры, но я сознавал себя всегда виновным и просил прощения».
Семейная жизнь постоянно обогащалась рождением детей. В 1881 году появилась на свет дочь Любовь, в 1883 — сын Игнатий; потом родились ещё три сына — Александр (в 1885 году), Иван (в 1888 году), Леонтий (в 1892 году), умерший от коклюша спустя год, и две дочери — Мария (в 1894 году) и Анна (в 1897 году). На второй год жизни в Боровске Циолковский получил известие о смерти отца, но на похороны не успел, так как письмо пришло с большим запозданием…
В Боровске у Циолковского в ещё большей степени раскрылся природный дар педагога, наставника. Он чувствовал чуть ли не отцовскую ответственность за судьбу неугомонной школьной детворы. Даже в глубокой старости Константин Эдуардович с удовольствием вспоминал о начале своей учительской карьеры. Преподавание для него было забавой. Он сам придумывал задачи, где состязались козы и зайцы, ежи подсчитывали заготовленные на зиму яблоки, белки — орехи, а мыши — горох. Молодой учитель никогда не повышал голос, не наказывал, не унижал человеческого достоинства подростков, и его беспрекословно слушались не из боязни, а из уважения. Он удивлял ребят интересными историями, каких не было в учебниках, фантазия его казалась неистощимой. Так было всегда, пока уже в глубокой старости Циолковский вообще не оставил учительства. «Он умел рассказывать детям так, — писал Виктор Шкловский, — что они как будто вместе с ним светлой стайкой, держась друг за друга, улетали в звезды».
Именно в Боровске Циолковский окончательно осознал и свое истинное предназначение, связанное с исследованием актуальных научных проблем и прокладыванием неторных путей в воздушном океане и в безвоздушном пространстве. О космических мечтах и воздухоплавательных надеждах Константина Эдуардовича сохранились воспоминания Павла Михайловича Голубицкого (1845–1911) — одного из пионеров телефонизации в России (по существу — отца русского телефона). Проезжая через Боровск, он прослышал о чудаковатом учителе и, будучи сам одержимым техническими новациями, решил непременно с ним повидаться. Увиденное поразило Голубицкого до глубины души:
«Я познакомился с Циолковским в г. Боровске, куда попал случайно несколько лет тому назад, и крайне заинтересовался рассказами туземцев о сумасшедшем изобретателе — Циолковском, который утверждает, что наступит время, когда корабли понесутся по воздушному океану со страшной скоростью, куда захотят. Я решился навестить изобретателя. Первые впечатления при моем визите привели меня в удручающее настроение — маленькая комната, в ней небольшая семья: муж, жена, дети и бедность, бедность из всех щелей помещёния, а посреди его разные модели, доказывающие, что изобретатель действительно немножко тронут: помилуйте, в такой обстановке отец семейства занимается изобретениями (…)».
Писано сие было уже в Калуге, после второй встречи с Циолковским. Голубицкий направил письмо в редакцию «Калужского вестника» под названием «О нашем пророке». Цель публикации (она появилась 17 октября 1897 года) — помочь гениальному ученому в продолжении исследований.
Мысль о космических скоростях и межпланетных путешествиях не оставляла Циолковского никогда. Но была ещё одна давняя мечта — цельнометаллический дирижабль. О, тогда эта идея захватывала многих! Мечты мечтами — требовались, однако, ещё точный расчет и опытная проверка. Математические формулы давно уже стали его второй жизнью: они непрестанно роились в его голове и снились ему по ночам. Позже он вспоминал:
«Смолоду да и всю жизнь я учился мыслить, преодолевать трудности, самостоятельно решать задачи. Наблюдая природные явления, пытался их обобщать, выводить закономерности, прибегал к математике. Это требовало напряжения мысли, но было увлекательно. Ведь в мире так много неразгаданного! Я, например, вжился в геометрию так, что мог без труда весь зримый мир, как огромную мозаику, разложить на составляющие его окружности, квадраты, ромбы, трапеции… А треугольник мне рисовался гигантским циркулем — им при желании можно было измерить расстояние до далеких солнц с их планетами. Когда я открывал в классе мальчишкам увлекательные тайны шара или пирамиды, я, в сущности, продолжал свои вечерние занятия. Я одухотворял математику не только для пользы преподавания, но и по внутренней потребности».
Поначалу будущего «отца космонавтики» занимал вопрос о механике в биологии. Первая написанная им в 1880 году работа носила название «Графическое изображение ощущений». Он послал рукопись в любимый журнал «Русская мысль» и с нетерпением стал ожидать приговора редакции. Увы, не только не последовало никакого ответа, но ему вообще не вернули рукопись. А ведь в ней уже были намечены и сформулированы многие идеи, касающиеся психологии и физиологии человека, которые волновали Циолковского до конца жизни. Воспроизводя по памяти содержание рукописи, он впоследствии писал:
«Содержание относится ко всем чувствующим организмам и состоит в следующем. Ощущения разделяются на положительные и отрицательные. Первые приятны, вторые наоборот. Таким образом, ощущение приравнивается к математической величине и может быть выражено числом. Два ощущения, совершенно разнородные, могут быть выражены одним и тем же числом, если доставляют одинаковое удовольствие или неудовольствие, только одно будет положительно, а другое отрицательно. Интенсивность ощущения в зависимости от времени может быть выражена кривой в прямоугольных или других координатах. Два равных и одновременных ощущения с противоположными знаками дают в результате нуль, т. е. ощущение безразличное: я ощущаю, но для меня это безразлично. Сумма положительных ощущений каждого существа в течение всей его жизни, от зачатия до смерти, равна сумме отрицательных ощущений в течение той же жизни. Выводов может быть сделано множество, например, чем больше у человека радостей, тем больше и страданий, чем меньше страданий, тем меньше и радостей. Кривая ощущений счастливого существа носит совершенно особый характер. Вообще, разница жизней разных существ выражается разными кривыми линиями. Но все эти кривые обладают и одним общим свойством: определенный интеграл ощущений, умноженный на дифференциал времени, равен нулю. В общем, у человека одна часть кривой от рождения до 30–40 лет находится над осью абсцисс, некоторая часть близка к этой оси, наконец, третья часть ниже этой оси. Так же и у других существ. Выводы так черствы, так ужасны, что я впоследствии нажил себе под влиянием этих идей страх смерти. Только выбросив совершенно из головы эти мои работы, я избавился и от болезней. Прав ли я, и до сих пор не знаю».
Пришлось начинать все сначала. К лету 1883 года была готова новая рукопись на аналогичную тему — «Механика подобно изменяющегося организма», где на основе теоретических выводов, заимствованных из анатомии и физиологии, раскрывалось строение организмов и их свойства в зависимости от размеров и тяжести; при этом выводились совершенно новые, доселе неизвестные закономерности, которые находили подтверждение в биологии. Тем же летом работа была отослана (точнее — передана с оказией) в Русское физико-химическое общество. Рецензировали творение молодого автора два маститых профессора. Первый (кажется, это был известный зоолог и антрополог А. П. Богданов), получив рукопись, схватился за голову и заявил, что механикой живого организма может заниматься только сумасшедший. Фамилия второго известна точно — великий русский физиолог Иван Михайлович Сеченов (1829–1905). Его отзыв, хотя и не столь убийственно-обескураживающий, также не давал основания для публикации: «Труд Циолковского, несомненно, доказывает его талантливость. Автор солидарен с французскими биологами-механицистами. Жаль, что он не закончен и не готов к печати…»
Одновременно новоявленный Ломоносов из Боровска начал заниматься теорией газов и солнечного лучеиспускания (здесь он совершенно самостоятельно как бы заново открыл ряд существенных закономерностей, ранее уже выявленных наукой). Но ученым-снобам выводы и прозрения какого-то там самоучки казались ученическими и компилятивными. Профессор П. П. Фан-дер-Флит, представляя работу «Теория газов» на заседании физического отделения Русского физико-химического общества, отмечал, что, хотя в работе Циолковского и определена зависимость между скоростью молекул и плотностью газа или его молекулярным весом, остается неустановленной величина молекул, расстояние между ними и их амплитуда. В данной связи «статья сама по себе не представляет ничего нового, выводы в ней не вполне точны, но тем не менее она обнаруживает в авторе большие способности и трудолюбие, так как автор не воспитывался в учебном заведении и своими знаниями обязан исключительно самому себе; единственным источником для представленного сочинения автору служили некоторые элементарные учебники механики, „Курс наблюдательной физики“ профессора Петрушевского и „Основы химии“ профессора Менделеева».
Известность изобретателя-самоучки постепенно росла. О нем прослышала первая русская женщина-математик, член-корреспондент Петербургской Академии наук Софья Васильевна Ковалевская (1850–1891) и через горячего почитателя Циолковского — П. М. Голубицкого — пригласила боровского учителя к себе в гости. Однако знакомство и встреча не состоялись из-за природной скромности и застенчивости Константина Эдуардовича. Голубицкий же рассказал о Циолковском ещё одному светилу русской науки, первооткрывателю физического явления фотоэффекта — Александру Григорьевичу Столетову (1839–1896).
По свидетельству все того же Голубицкого, Столетов, являвшийся профессором Московского университета и возглавлявший физическое отделение Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, «старался подать руку помощи всем мелким сошкам русской науки, если б они только знали её хоть немножко и горячо её любили». Но то «мелкие сошки», а тут — Циолковский! Столетов интуитивно почувствовал, что имеет дело с неординарной личностью, и пригласил боровского изобретателя в Москву выступить с докладом о дирижабле в Политехническом музее на заседании Общества любителей естествознания.
Научный дебют молодого ученого прошел успешно, несмотря на то что докладчика более всего волновала проблема собственной глухоты (он практически не слышал задаваемых вопросов и последовавшего за ними обсуждения). Окрыленный приемом и признанием Циолковский вернулся домой, и в ту же ночь случилось несчастье, чуть не поставившее крест на всех его мечтах и планах. От развеянных ветром не погасших углей из соседнего двора загорелось деревянное строение, где Константин Эдуардович с семьей снимал квартиру. Еле успели выскочить и спасти детей. Сгорело всё, включая рукописи и библиотеку. Из нажитого нехитрого добра удалось спасти лишь швейную машинку, которую неизвестно кто выбросил в окно. А ещё Циолковский с семьей пережил наводнение (не последнее в его жизни), когда по весне Протва из-за ледяного затора разлилась так, что льдины звенели о железные болты на ставнях, а в залитых водой горницах можно было передвигаться, только прыгая со стула на стул да с табуреток на кровать.
После пожара боровский изобретатель впал на некоторое время в отчаяние и депрессию. Но жажда истины и сила воли победили. После переселения на новую квартиру опыты и расчеты продолжились с утроенной силой. В 1890 году он послал работу о металлическом дирижабле в Петербург Дмитрию Ивановичу Менделееву (1834–1907), находившемуся в зените своей славы. В статье рассматривалось устройство складной металлической оболочки дирижабля, состоящей их конических поверхностей, соединенных мягкими лентами. Великий химик, уделявший большое внимание теоретическому и практическому воздухоплаванию, не замедлил с ответом. Оказывается, он и сам когда-то занимался похожим вопросом, но пришел к выводу о неперспективности подобного летательного аппарата. По его мнению, металлическая оболочка, составленная из многих частей, непрактична и ненадежна.
Отрицательный ответ не обескуражил Циолковского, он резонно возразил мэтру: в предлагаемой модели не множество, а всего лишь десяток частей (и даже это количество можно уменьшить), что существенно меняет дело. Одновременно с письмом из Боровска была отправлена небольшая посылка со складной бумажной оболочкой — всего пять частей. Модель можно было надуть насосом и наглядно убедиться в простоте и надежности всего устройства. Менделеев сдался и направил работу молодого ученого вместе с моделью в VII (воздухоплавательный) отдел Русского технического общества с просьбой заслушать доклад на данную тему, назвав автора «очень талантливым господином». Однако мнение петербургских экспертов опять оказалось не в пользу провинциального изобретателя. Признавая оригинальность проекта складывающейся металлической оболочки, они зациклились на проблеме, как им казалось,
В заключении экспертов и докладе, сделанном по данному вопросу, отмечалось: «Подобные аэростаты вряд ли могут иметь какие-либо практические значения, хотя и очень много обещают с первого взгляда. Очевидно, что г. Циолковский не знаком с современною техникою воздухоплавания и потому не обратил должного внимания на указанную сторону вопроса и занялся им исключительно с геометрической точки зрения. Здесь нужно отдать полную справедливость г. Циолковскому, что расчеты произведены им вполне правильно и весьма добросовестно… Что касается до конструктивной стороны дела, то на нее г. Циолковским не обращено почти никакого внимания… Переходя к заключению о проекте г. Циолковского, должно сказать, что, хотя и нельзя придать ему особенно большого практического значения, но не могу также не признать за этим проектом то достоинство, что он составлен на основании ясного понимания геометрических форм и весьма толково изложен. Энергия и труд, потраченные г. Циолковским на составление проекта, доказывают его любовь к избранному им для исследования предмету, в силу чего можно думать, что г. Циолковский со временем может оказать значительные услуги воздухоплаванию и потому вполне заслуживает нравственной поддержки со стороны Технического общества». В протоколе заседания VII (воздухоплавательного) отдела Русского технического общества от 23 октября 1890 года недвусмысленно разъяснялось, что означает эта самая «нравственная поддержка», исключавшая какую бы то ни было материальную помощь: «Сообщить г. Циолковскому мнение отдела о его проекте и указать на различные попытки постройки такого рода аэростата, причем ходатайство его о субсидии на постройку модели отклонить».
Откуда же было знать «мудрецам» из Русского технического общества, что кредо автора отвергнутого ими проекта было —
Битва за дирижабль продолжалась. Спустя два года, уже находясь в Калуге и имея на руках изданную при содействии друзей брошюру «Аэростат металлический управляемый», Циолковский вновь вынес свои идеи и выводы на суд VII (воздухоплавательного) отдела Русского технического общества, который рассмотрел материалы, представленные автором в январе 1893 года. И вновь заключение экспертов было неутешительным: «Автором разработана геометрическая сторона вопроса, остальные части проекта только слегка намечены… Первое, на что должно указать г-ну Циолковскому, это, что создать оболочку, вовсе не пропускающую газа, дело весьма нелегкое вообще, а тем более по отношению к оболочке, имеющей ряд складок, находящихся в движении (здесь, однако же, будет уместно заметить, что складки составляют слабую сторону конструкции и желательно по возможности уменьшить число их…) (…) В заключение считаем нужным напомнить те основные положения воздухоплавательной техники, которые ныне никем уже не оспариваются и которые, по-видимому, неизвестны г. Циолковскому: 1) аэростат по существу дела всегда останется игрушкою ветра; 2) те поступательные скорости, которых можно достигнуть на аэростатах, во всяком случае не дадут возможности во всякое время двигаться с определенною скоростью в желаемом направлении; 3) каких бы успехов ни достигла техника устройства управляемых аэростатов, все же полеты на них надобно считать самым дорогим способом передвижения, оправдываемым исключительными, специальными целями».
Циолковский предвидел высокомерное неприятие со стороны официальной науки и обратился к русской общественности: «К вам обращаюсь, молодые и великодушные силы: потрудитесь над великим делом и где нельзя решить вопрос умозрительно. Возьмите на помощь опыты. Я не мог очень увлекаться умозрительным методом, так как на решение вопроса воздухоплавания таким образом потребовались бы десятки лет и силы, превышающие мои собственные. Блестящие теории создадут поколения (…)».
Однако энтузиазма и моральной поддержки «великодушных сил» было недостаточно — требовались денежные средства для закупки приборов и материалов, создания новых моделей и проведения дорогостоящих опытов. Между тем неограниченные возможности использования воздушных аппаратов любых типов в военных целях делали работу в данной области предметом пристального внимания армейских чинов и разведывательных служб потенциального противника. Неудивительно, что имя Циолковского вскоре стало известно на Западе, поначалу даже в большей степени, чем в родном Отечестве. Но главные баталии за металлическую летательную машину были ещё впереди.
Лучшие мысли и озарения всегда приходили к нему на просторе: в лесу, в поле, на реке или наедине с небом — ясным, солнечным, звездным или облачным — как будто сам Космос нашептывал пытливому искателю истины о своих сокровенных тайнах. Глядя в небо, легче было представлять и полет разрабатываемых им аппаратов. «Так идут к звездам» — набатом звучал в его мозгу девиз братьев Монгольфье, давно ставший внутренней пружиной всех его устремлений. Необъятные приокские дали давали полную свободу мыслям. Так родилась первая «космическая рукопись» Циолковского — «Свободное пространство», датированная концом марта — началом апреля 1883 года (однако продумывание общего плана и наиболее существенных деталей началось ещё раньше — в Боровске). Мысленное путешествие в Космос здесь осуществлено с помощью полого стального шара, снабженного особыми «приборами» (терминология Циолковского), наподобие пушек. Пушка стреляет, а металлический шар (прообраз всех космических аппаратов) перемещается в противоположном направлении. До ракеты остается всего лишь один маленький шаг, а форму космического корабля подскажет любимый дирижабль.
Межзвездная среда (а Космос — это и есть «свободное пространство», к тому же ещё и подлинное царство свободы!) описана так, как будто Циолковский наяву побывал там, воочию увидел бездонную глубину и пугающую черноту Вселенной:
«Взгляните кругом — вы не увидите наше прелестное голубое или темно-синее небо в виде полушара с рассеянными кое-где светлыми облаками. Вы не увидите также наше ночное небо с мигающими, как бы живыми звездами. Нет.
Вы увидите мрачный, черный, как сажа, полный (а не полусферу, не свод) шар, в центре которого, вам кажется, помещёны вы. Внутренняя поверхность этого шара усыпана блестящими точками, число которых бесконечно больше числа звезд, видимых с Земли. Каким мертвым, ужасным представляется это черное небо, блестящие звезды которого совершенно неподвижны, как золотые гвозди в церковных куполах! Они (звезды) не мерцают, как кажется с нашей планеты, они видны совершенно отчетливо. Впрочем, чернота кое-где кажется как будто чуть позолоченной. Это — туманные пятна и Млечный Путь, который в виде светлой широкой полосы идет по большому кругу черного шара.
Если бы нам позволили выбирать, то мы могли бы выбрать даже такую точку мира, из которой вид ещё мрачнее.
Сейчас мы глядим из точки, взятой внутри нашего Млечного Пути, вид которого — диск или кольцо и сущность которого состоит из отдельных звезд. Млечный Путь не один — таких кружков множество, они представляются с Земли маленькими туманными пятнышками, иногда видимыми только в телескоп.
Если перенестись к одному из этих туманных пятнышек, то пятнышко представится состоящим из множества звезд и Млечного Пути. Наш же Млечный Путь покажется оттуда туманным пятнышком.
Мы выберем точку вне каждого из этих звездных дисков. Тогда мы не увидим уже отсюда блестящих точек звезд: мы увидим только черноту и туманные — белесоватые или золотистые — пятна, каждое из которых есть Млечный Путь.
Но это уже слишком: я предпочитаю выбрать звездное небо».
Река всегда давала ему необходимую разрядку. Отдохнув, Циолковский с утроенной силой мог заниматься математическими вычислениями. Купаться любил всегда, сколько себя помнил, — с раннего детства и до глубокой старости. Везде, где приходилось жить, имел лодку и, как правило, с собственными усовершенствованиями; веслами мог грести до изнеможения. Зимой самозабвенно катался на коньках, на ветру, точно парус, раскрывал зонтик, существенно наращивая скорость. Однажды на лету врезался в прорубь и пошел ко дну. Едва спасся, выкарабкавшись на лед. На морозе обледенел так, что еле добрался до дома, звеня, как хрустальная люстра, сосульками от каждого шага.
Почти всегда его окружали дети, и он охотно демонстрировал им разные самодельные диковинки: паровую и электрическую машины, воздушный насос и прочее. Чужие дети следовали за ним гурьбой, свои — держась за штанину или за руку. С высокого берега, что по-над заливным протвинским лугом, он с азартом запускал с ними воздушных змеев разной конфигурации. Летом, где бы ни был, клеил модели воздушных шаров. Один огромный монгольфьер поднимался ввысь с помощью горячего воздуха, полученного от сжигания лучин, помещённых на проволочной сетке. Как-то огонь пережег страховочную нитку, а ветер сдул горящие лучины, разметав их над городом. Один дом чуть не загорелся, и Циолковскому пришлось объясняться в полицейском участке.
Особенно привязался к нему старший сын Игнатий. Сколько раз поднимались они на Городище — самую высокую точку в округе, откуда, как на ладони, открывается весь Боровск и Пафнутьев монастырь. Сын просто засыпал отца вопросами: кто летает быстрее — стриж или кобчик, сколько домов в городе, как измерить расстояние от горы до их двора. В мальчике явно просыпался математик. ещё Игнатий любил заниматься гимнастикой. Вместе с сестрами составлял гербарий, по-русски и по-латыни подписывал засушенные листики, цветы и травы.
Мелкие неурядицы не лишали Циолковского оптимизма и, как бы сказал Джордано Бруно, — героического энтузиазма. Задуманное он всегда стремился довести до конечного результата. Взлет души всегда сопровождал песней. Петь он любил, но без слов — как птица (пояснял он). Любимыми народными песнями были у Константина Эдуардовича — «Не слышно шума городского…», у жены Вари — «Что ты жадно глядишь на дорогу…». Внутри же постоянно звучало то, что древние и средневековые мудрецы именовали «музыкой сфер», имея в виду и небеса, и бесконечный Космос. Его рабочий день начинался с «песни без слов» — достаточно внятного мурлыканья себе под нос. Мелодия как бы рождалась сама собой и всякий раз была новой, точно её ретранслировал какой-то незримый и неведомый источник.
И в юности, и в зрелом возрасте он иногда воображал себя композитором. После прочтения «Борьбы миров» Уэллса ясно представил крушение мира и гибель Земли. Его охватили отчаяние и скорбь, а в глубине души возникли рыдающие звуки, плач по гибнущему человечеству. Циолковский принялся мысленно сочинять «Реквием». В этой, казалось бы, трагической теме все-таки не было полной безнадежности. Трагическое сливалось с торжественным, жизнеутверждающим. Мелодия передавала ощущение гибели мира и в то же время звучала дифирамбом всему живому, гимном вечно обновляющейся Вселенной.
Коллеги по работе относились к Циолковскому со снисходительным недоверием, если не сказать — с подозрительностью. Он не курил, не пил, игнорировал всякого рода «мальчишники» с обязательными и безудержными возлияниями, не брал подарков и подношений, не давал частных уроков с целью извлечения дополнительной прибыли за счет своих же учеников, — словом, не делал всего того, чем обычно занималось большинство провинциальных учителей. Однажды, дабы избавиться от него как свидетеля обильного застолья, устроенного одним толстосумом по случаю удачной переэкзаменовки своего нерадивого отпрыска, сослуживцы накляузничали на «белую ворону» начальству, и Циолковского вызвали для объяснений в Калугу. Обвинение было выдвинуто нешуточное: дескать, публично и вольно истолковывает Евангелие. Подобная крамола, если бы только она подтвердилась, могла стоить вольнодумцу карьеры, но Циолковский текстуально доказал, что приписываемые ему «вольности» присутствуют… в самом Евангелии от Иоанна.
Некоторое удовлетворение доставляла переписка и обмен мнениями со столичными учеными, экспертами, журналистами. Иногда греющие душу контакты происходили и в самом Боровске. Так случилось, когда летом 1891 года сюда приехал известный уже в то время археолог Александр Андреевич Спицын (1858–1931) — друг детства и одноклассник по Вятской гимназии. Спицын занимался раскопками курганов древних вятичей — восточнославянского союза племен, обитавших в бассейне верхнего и среднего течения Оки, включая и территорию современной Московской области. Вятичские курганы, кучно встречающиеся по всему Поочью, и сегодня поражают своим неразгаданным величием и таинственностью. Трудно избавиться от мысли, что сии грандиозные сооружения созданы обыкновенными людьми, а не какими-то сказочными великанами. В окрестностях Боровска тоже немало подобных рукотворных холмов (среди них и наиболее загадочные — так называемые длинные курганы). Раскопки этих насыпных пирамид древности велись неоднократно и в разных местах, однако проблема вятичей, упомянутых уже в Несторовой «Повести временных лет», по сей день продолжает оставаться дискуссионной. И первым возмутителем спокойствия здесь как раз и стал Спицын: ещё в студенческие годы он опубликовал статью на данную тему (общее число публикаций к концу его жизни достигло трехсот).
Молодой ученый-археолог не побоялся выступить против непререкаемого авторитета таких историков, как Карамзин и Костомаров, утверждавших, что заселение Вятского края шло из Великого Новгорода, а легендарные вятичи со своим вождем и первопредком Вятко никакого отношения к этому не имели (даже с точки зрения здравого смысла и элементарной логики последнее утверждение выглядит по меньшей мере странным). Мнение же Спицына, которое он попытался обосновать в кандидатской диссертации, было совершенно иным: заселение и освоение Вятского края шло не из Новгородчины, а с территорий современных Владимирской и Московской областей, что создавало естественный мостик между северными и южными вятичами. Диссертацию Спицына «зарезали» (как говорят сейчас и говорили уже тогда), и ему пришлось выбирать другую тему, не раздражавшую консервативных столпов науки. Но на убежденность Спицына в своей правоте данный прискорбный факт никак не повлиял. Он был такой же непокорный бунтарь, как и его друг детства Циолковский. Это и сблизило родственные души — их контакты путем переписки продолжались до самой смерти археолога, ставшего в конце жизни членом-корреспондентом Академии наук СССР.
Ни в письмах, ни в чьих-либо воспоминаниях не сохранилось никаких сведений о том, принимал ли участие Константин Эдуардович в спицынских раскопках. Он вполне мог составить компанию другу детства во время осмотра курганов в окрестностях Боровска. Где, как не на приволье, поговорить по душам? Да и летом учительских дел поубавилось — каникулы! К древней истории края Циолковский давно проявлял повышенный интерес. Известно, например, что он лично участвовал в обследовании огромной древней пещёры, расположенной на склоне глубокого Текижского оврага (в настоящее время вход в пещёру засыпан).
В училище за глаза Циолковского прозвали Желябкой. Нужно вспомнить один из самых трагических эпизодов русской истории XIX века, дабы осознать, что это тогда означало. 1 марта 1881 года народовольцы убили царя Александра II. Подготовил террористический акт Андрей Желябов, случайно арестованный накануне покушения. Вместе со всеми «бомбистами» он был приговорен к смертной казни и повешен на Семеновском плацу в Петербурге. Прозвище, напоминавшее о кровавом событии, в любом случае означало непримиримое и опасное диссидентство и вовсе не в бытовом его проявлении. Одним словом, отношения с коллегами по уездному училищу и начальством были сугубо официальными, а порой — более чем натянутыми.
Впрочем, не со всеми. По воспоминаниям Любови Константиновны Циолковской, напротив одного из домов, где они квартировали, проживал учитель истории и географии Евгений Сергеевич Еремеев, с ним отец особенно сдружился. На квартире Еремеева частенько собирались лучшие люди города, пели песни, декламировали стихи. Любовь Константиновна запомнила светелку Еремеева ещё и по бурным спорам. Позже Еремеев женился на подруге жены Циолковского Варваре Гавриловне Сорокиной, и они переехали в Калугу, а когда туда перевели Константина Эдуардовича, то подыскали ему квартиру.
Проводы семейства Циолковских также запомнились многим. Вместительный возок окружила толпа народа. От имени училища подарили серебряную икону «Св. Константин и Елена» — в память о небесном покровителе Константина Эдуардовича. Хор мальчиков, бывших его учеников, звонко грянул «Многая лета». Кто-то произнес традиционное «С Богом!», все перекрестились, и санный возок, потихоньку набирая скорость, тронулся вперед, увозя Циолковского навстречу прижизненной и посмертной славе…
КАЛУГА: НА ПЕРЕКЛИЧКЕ ВЕКОВ
Один из старинных и достославных городов земли Русской — Калуга — известен по документальным источникам с XIV века. Однако с XX века он навсегда связан с именем Циолковского, который прожил здесь сорок три года.
В Калугу Константина Эдуардовича перевели по личной просьбе директора народных училищ Калужской губернии, до него давно уже доходила молва о талантливом и усердном преподавателе. Обещана была прибавка в жалованье — почти на десять рублей. Деталь весьма существенная — особенно с учетом того прозаического и безрадостного факта, что иных доходов, кроме зарплаты кормильца-учителя, у многодетной семьи не было. О временном размещёнии также было заранее договорено. Так что после утомительного пути семейство учителя с мороза попало в чистые натопленные комнаты, где их поджидала трапеза с чаепитием. Любовь Константиновна Циолковская сохранила воспоминания о приезде семьи в Калугу:
«(…) Стемнело, когда мы въехали в Калугу. После пустынной дороги было приятно смотреть на мелькавшие огоньки и людей. Город нам показался огромным. Такое представление вызывалось отчасти небольшими размерами Боровска, отчасти тем, что наше новое помещёние было далеко от вокзала, со стороны которого мы въезжали. Наша квартира была на Георгиевской улице (теперь улица Революции 1905 года), против церкви. Помню, как подъехали мы к небольшому домику. С лампой в руках встретила нас приветливая хозяйка Наталья Ивановна Тимашова, которая проводила нас в квартиру и напоила горячим чаем. Измученные, мы улеглись спать на полу, так как мебель была ещё в дороге… В Калуге было много мощеных улиц, высоких домов и лился звон множества колоколов. В Калуге с монастырями насчитывалось 40 церквей. Жителей числилось 50 тысяч».
Калуга жила размеренной жизнью губернской столицы с его всесильным и всюду сующим свой нос чиновничеством; всем интересующейся провинциальной интеллигенцией; цветущим дамским обществом, гудящим, как просыпающийся пчелиный улей, и все знающим наперед, всегда что-то затевающим и активно обсуждающим (во многом заменяющим и уж наверняка опережающим любые средства массовой информации); наконец, с ухоженной, не оставляемой без присмотра детворой. Здесь считалось чуть ли не дурным тоном не знать истории своего города, и уж наверняка любой житель мог указать дом, в котором до 1870 года жил с семьей и челядью отправленный сюда в почетную ссылку некогда грозный и неуловимый имам Шамиль.
Отныне Константину Эдуардовичу Циолковскому предстояло почти четверть века служить в Калужском уездном училище и других городских учебных заведениях. Так, уже начиная с 1899 года он стал преподавать кроме арифметики и геометрии ещё и физику в женском епархиальном училище — закрытом учебном заведении для детей духовенства. Не обошлось и без конфликта с губернским начальством, обратившим внимание, что в классах, где преподает Циолковский, все учатся без «двоек». Оказалось, что глухой учитель с добрыми, как у праведника, глазами их попросту никогда никому не ставил. Как же так? Разве допустимо такое? Сие противоречит всем канонам обучения и воспитания! Доказывать же что-либо чинушам от казенной педагогики — дело во все времена абсолютно бессмысленное…
Преподавать физику было особенно интересно, ибо, наряду с привычными вещами и явлениями, она предоставляла возможность говорить о законах воздушного и безвоздушного пространства, летательных аппаратах и вообще — о чем угодно, что подсказывало воображение. Благо контроля особого не было, несмотря на принадлежность училища к церковному ведомству. Девушки в епархиальном училище — дочери священнослужителей различных рангов (коих в народе всех скопом обычно именовали поповнами) — оказались отнюдь не кисейными барышнями. Они были начитанными, решительными и отчаянными. Одна из таких (с хрестоматийной фамилией — Ларина), наслушавшись рассказов Циолковского о парашютах и парашютных прыжках, спрыгнула с раскрытым отцовским зонтом с крыши коровника. Удар оказался столь сильным, что незадачливая парашютистка потеряла сознание.
Основную трудность представляла все та же глухота. Приходилось больше объяснять, чем спрашивать. Чтобы услышать ответ на заданный вопрос, нужно было становиться совсем рядом с девицей, и та звонким голосом вещала преподавателю на левое ухо (а заодно — и всему классу) про разного рода физические материи. Каждый класс насчитывал не менее ста человек — цифра, не сравнимая с теперешними временами. Управлять такой аудиторией было совсем непросто. В реальном училище сладить с такой оравой практически не удавалось. Правда, там количество учеников в старших классах значительно уменьшалось. В «епархиалке» же строжайшую дисциплину обеспечивали классные дамы, которым по уставу положено было присутствовать на всех уроках и следить за порядком. Да и контингент учащихся оставался здесь стабильным до самого последнего класса. Зато специфическая женская аудитория создавала дополнительные трудности для мужчин-преподавателей. Бывало, ученицы выходили замуж за своих учителей. Циолковский не без легкой иронии оценивал в старости «епархиальный этап» своей преподавательской деятельности, который в целом он очень любил:
«В каждом классе было две-три хорошеньких. Но на меня никогда не жаловались и не говорили: „Он ставит балл за красоту, а не за знание“. Глядеть на девиц было некогда, да и стыдно было оказать малейшее предпочтение. Я даже прибавлял дурнушкам, чтобы не вызывать ни малейшего подозрения в пристрастии. Опыты показывал раза два в месяц, ибо на них не хватало времени. Более других нравились опыты с паром, воздухом и электричеством».
Впоследствии некоторые ученицы по просьбе музейных работников написали воспоминания о своем добром и чудаковатом учителе. Припоминали, что он нередко приходил на занятия с завязанным горлом: следствие мучительного хронического заболевания, оно очень беспокоило Циолковского, хотя о нем мало кто догадывался. При объяснении какого-либо вопроса любил подкреплять свои мысли рисунками на доске или простенькими опытами. Одет был по форме, но носил грубую простую обувь. Длинные до плеч волосы, очки в железной оправе, на улице в прохладные дни — неизменная крылатка с бронзовыми застежками в виде львиных голов, черная широкополая шляпа и неизменный зонт в руках, служивший одновременно и тростью. Часто видели его и на велосипеде, знакомом всей Калуге.
На выдумки он был неистощим. Старшую дочку выучил азбуке с помощью водометной спринцовки: струйкой воды чертил буквы на полу — вмиг все запомнились. К электрической машине подсоединял «осьминога», сделанного из папиросной бумаги, и тот хватал изумленных зрителей и учащихся за нос. В епархиальном училище его коронным номером считался опыт с наполненной горячим воздухом моделью аэростата. Девиц восхищал не столько сам монгольфьер, сколько привязанная к нему куколка, она носилась под потолком, приводя учениц в восторг до визга.
Собственные дети также требовали ежедневного ухода и внимания. Основная тяжесть по их воспитанию ложилась на мать. Они росли в аскетических условиях, к коим давным-давно привыкли родители. Сызмальства приучались к порядку и дисциплине. Когда Константин Эдуардович работал, запрещалось мешать, шуметь, громко разговаривать, бегать, прыгать, производить уборку. Прослывший либеральным преподавателем, отец в собственной семье был строг и подчас суров. Иногда он становился невоздержанным, горячился, кричал, порою давал шлепок. Изматывающая усталость и хронические болезни не прибавляли ему радости. Старшая дочь, Любовь Константиновна, вспоминает:
«Положение семьи усиливало трагизм его жизни: родные терпели не только материальные невзгоды (я говорю о прошлом), но изоляцию от людей, почти наподобие тюремной. Отец это осознавал и страдал за нас, и все же во имя науки не менял ни своей отшельнической жизни, ни нашей. Мы должны были нести эту жертву для науки».
Сам Циолковский лишь подтверждает сей грустный вывод:
«На последний план я ставил благо семьи и близких. Все для высокого. Я не пил, не курил, не тратил ни одной лишней копейки на себя, например на одежду. Я жил всегда почти впроголодь, был плохо одет. Умеря себя во всем до последней степени, терпела со мною и семья. Мы были, правда, довольно сыты, тепло одеты, имели теплую квартиру и не нуждались в простой пище, дровах и одежде. Но я часто на все раздражался и, может быть, делал жизнь окружающих тяжелой, нервной. Не было сердечной привязанности к семье, а было напускное, не натуральное, теоретическое. И едва ли от этого было легко окружающим меня людям. Была жалость и правда, но не было простой страстной человеческой любви».
И все же детей своих (а позже и внуков) Циолковский любил до самозабвения: возился с ними, делал игрушки, катал на лодке, обучал чтению и сам читал им вслух разные книги. А какую елку он наряжал перед каждым Рождеством! Сколько радости детям доставляли, как правило, самодельные новогодние и рождественские подарки! Книжные пристрастия сохранялись в семье на протяжении десятилетий. Любимым семейным чтением были басни Крылова, рассказы Чехова, Короленко, Горького, отдельные произведения Тургенева и Мамина-Сибиряка. Неутомимой сказочницей запомнили дети мать Варвару Евграфовну. Та одинаково любила по многу раз пересказывать детям и русские народные сказки, и сказки Шарля Перро, братьев Гримм и Ханса Кристиана Андерсена.
Всю жизнь вынужденный скитаться по чужим углам и квартирам Циолковский только в мае 1905 года, наконец, приобрел на собранные по грошу деньги собственный дом на Коровинской улице, где теперь размешается Мемориальный музей ученого. Деревянный дом требовал ремонта и достройки. Первоначально здесь вообще была только одна жилая комната да холодные темные сени. Комнату разделили на две части — для Варвары Евграфовны с детьми и для кабинета Константина Эдуардовича. Постепенно дом разрастался: сначала к его передней части пристроили жилое помещёние с двумя окнами, затем достроили второй этаж — светёлку, куда сразу же переселился хозяин со всеми своими книгами и приборами. Но прежде семью ждало ещё одно испытание: весной 1908 года дом, стоявший неподалеку от реки, затопило весенним разливом, уровень воды в помещёниях превысил метр. Пострадало всё, особенно — книги. По свидетельству очевидцев, пойма после ночного наводнения Оки представляла собой сплошное желтое море, тянувшееся до самого горизонта, по которому можно было передвигаться только на лодках. Над водой торчали крыши домов, а дом Циолковского, расположенный в самой низине, можно было найти только по печной трубе. Хозяину вместе с женой и детьми удалось благополучно покинуть затопленное жилище и спастись в одном из домов, расположенных выше по крутому склону, куда уводит улица, ныне носящая имя Циолковского. Самым большим ударом для Константина Эдуардовича оказалась насквозь промокшая библиотека: каждую книгу пришлось сушить по листочку, а в итоге получались сморщенные и покоробленные книги-калеки.
В доме на Коровинской был раз и навсегда заведенный распорядок дня. Средняя дочь Циолковского — Мария Константиновна — вспоминает:
«День у нас протекал так. К 9 часам утра мы уходили в гимназии: я — в казенную, Аня — в частную (М. И. Шалаевой), отец — в епархиальное училище. Часам к 2 собирались.
Обедали вместе. Если кто из детей приходил раньше, то ждал, когда к столу соберутся все. Жизнь текла строго и размеренно.
В дореволюционное время было много религиозных праздников, и занятия в эти дни не проводились. Этими свободными днями отец пользовался для своей научной работы. В каникулы, сразу после утреннего чая, он брался за дела и работал до обеда, а после вечернего чая ездил на велосипеде в бор или ходил купаться на речку Ячейку.
Из знакомых отца у нас часто бывали Василий Иванович Ассонов с сыновьями Александром и Владимиром. Старший — Александр работал в Москве на заводе, через него можно было получить образцы латуни, жести, которые отцу нужны были для изготовления моделей дирижаблей. Бывали братья Доброхотовы, П. П. Каннинг, иногда случайные гости: студенты, гимназисты, учащиеся реального училища, интересовавшиеся трудами отца. Он любил рассказывать им о своих мечтах.
Бывали у нас изредка гости, знакомые родителям ещё по Боровску: Еремеевы, Казанские, Чертков. Обычно они приходили на папины или мамины именины. Мама пекла пироги, был торжественный чай с вареньем. Вина никогда не подавалось. Пустых разговоров, даже за праздничным столом, отец не любил. Если разговор казался ему скучным, он иногда, к ужасу матери, уходил от гостей к себе в комнату. Большие праздники у нас тоже отмечались. Мама была религиозна. Под Рождество зажигались лампады, на столах появлялись белые скатерти, пеклись пироги и покупался традиционный гусь.
К нам отец был обычно строг и не любил менять своих решений. Если на просьбу куда-либо пойти он говорил „нет“, то спорить было бесполезно — никакие слезы не помогали. Когда мы стали старше, нас начала тяготить такая строгость. Ведь хотелось погулять, сходить на бульвар, на каток.
Вообще у матери была трудная жизнь. Когда дети были маленькими, нужно было соблюдать тишину, чтобы плачем они не мешали отцу. Это было нелегко. Было много и денежных затруднений. Лишь при строгом режиме экономии можно было жить на зарплату отца. Ситцевые домашние платья и даже драповые пальтишки мама шила нам сама. Из хозяйственных сумм ухитрялась покупать мебель. Даже с уборкой и то возникали трудности. Для этой работы приходилось выбирать время, когда отца не было дома, потому что он терпеть не мог возни и суеты, которые нарушали порядок его жизни».
Сыновей он терял одного за другим: в младенчестве в 1893 году умер Леонтий, в 1903 году покончил с собой Игнатий, в 1919 году в невыносимых мучениях скончался от заворота кишок Иван, в 1923 году ушел из жизни последний сын Александр, учительствовавший на Украине (по некоторым сведениям, он также покончил жизнь самоубийством). Смерть каждого из них доставляла невыносимые страдания. Незадолго до смерти он пережил ещё одну утрату: от скарлатины умер его внук — Женя. Дед был безутешен. Рыдая и не стыдясь слез, он говорил: «Точно кто-то беспощадный ворвался к нам и выхватил ребенка». После этого обострился его собственный недуг (рак желудка), сопровождавшийся непрерывными и все более усиливающимися болями, который в конце концов и свел его в могилу.
Страшные муки — до конца дней своих — испытывал он из-за самоубийства Игнатия, виня себя за то, что не смог уберечь сына от трагического шага. В детстве Игнатий считался самым способным и смышленым ребенком в семье. За успехи в математике и физике в гимназии он получил прозвище Архимед. Не по годам был развит и начитан: одинаково свободно ориентировался в идеях Белинского и Ницше. Но при этом отличался гипертрофированным скептицизмом — в отношении окружающих и жизни вообще. В 1902 году Игнатий поступил в Московский университет на естественный факультет (с твердым намерением перейти в дальнейшем на медицинский), а 2 декабря неожиданно для всех принял цианистый калий.
Константин Эдуардович ездил в Москву на похороны сына, на кладбище потерял сознание, когда очнулся — с трудом вернулся к реальности. Студенты, друзья Игнатия, отвезли убитого горем отца на вокзал, купили билет до Калуги, посадили в холодный вагон. Циолковский тяжело переживал этот удар Судьбы. Успокоение он находил только в работе:
«Горе это и соответствующая ощущению мысль об отчаявшихся безнадежно людях, потерявших почву и желание жить (как сын), заставило меня написать мою „Этику“».