Из поповского дома вышел художник Егоров с тяжелым брезентовым плащом. Он накинул плащ на Алину. Постоял, глядя на смытый дождем портрет, взял его и понес в дом. Алина пошла за ним.
Дождь усилился.
«Хорошо помирать в дождь», — подумала Анна.
Анна наведалась к корове. И корова, и коза обеспокоились. Коза заорала даже. Анна пошла на автобусную остановку. Там было намусорено, и она ушла к церкви. Примостилась на крыльце под лампадой. Подумала об этой девчонке-художнице в красном купальнике, у которой были глаза Божьей Матери, не знающей, как запеленать своего мальчика. Анна совсем неслышно засмеялась, и тут ветер сильно рванул дверь сторожки, сорвал ее с верхней петли.
«Непорядок, — подумала Анна. — Этак все из комнатки выметет. И постель замочит». Она пошла прикрыть дверь, может быть, подпереть ее колом. И увидела себя. И шерсть на своих коленях.
«Чего же я не пряду? — подумала Анна. — Может, сплю? Если сплю, то что я тут под дождем делаю?»
До нее как бы издала долетел как бы шепот дальний — чьи-то тихие слова:
— Ты душа, Анна. Ты теперь душа. Душа-а…
Вокруг стола в доме отца Михаила сновала старуха Кукова, даже не сновала, а металась, как летучая мышь, обставляя стол закусками: грибочками, огуречками, тонко нарезанным салом, отец Михаил любил, чтобы пласт сала был прозрачен; он брал его и как бы слизывал с пальцев или забрасывал в рот, как некое облачко. И капуста на столе была квашеная кочешками тугими, и котлеты в подливе и городская сочная ветчина куском (Василий привез), и колбасы, и сыр. Коньяк стоял. И самогон, настоянный на дубовой коре и на можжевеловой ягоде. И водка «Столичная». И хлеб деревенский — вавилоно-подобные караваи — ржанец.
Жил отец Михаил под церковным бугром в старом яблоневом саду, в просторном доме, поставленом на высокий кирпичный подклёт. По мере приближения от автобусной остановки к церкви, дом как бы вырастал из-за бугра, но пейзажа не портил, напротив, овеселял его алостью крыши. Иногда отец Михаил красил крышу красно-белой клеткой, но чаще сплошным алым цветом.
На диване, поджав под себя ноги, сидела студентка-художница, колени ее торчали из-под махрового синего халата, как два розовых фонаря, она не только нос на солнце сожгла, но, видимо, ошпарилась вся и, намокнув под дождем, теперь мучилась от ожогового невроза. Сдерживая слезы, студентка глядела в окно. Анна поила ее молоком. Студентка молоко терпеть не могла, но девчонки сказали ей, чтобы пила, иначе Анна перестанет на нее глядеть, а что за жизнь в деревне, если хозяйка на тебя не глядит и к столу чай пить не приглашает. Равнодушная станет Анна, а так ничего: нет-нет да и засмеется.
Художник Василий Егоров сидел в другом конце дивана — рассматривал альбом Дейнеки. Альбом принадлежал Анне. Ей его девчонки-художницы подарили. Там и надпись стояла: «Типовой тете Ане от постоялок». Зачем они ей этот альбом подарили? Дуры — не могли косынку либо валенки.
Девчонки говорили, что от художника Егорова ушли три жены. Или четыре? Другие девчонки говорили, что Егоров никогда не был женат, что невеста его уехала в Англию, выйдя замуж за английского архитектора, который был летчиком во время войны. Что разрешение на этот брак давал сам Сталин. Что именно поэтому Егоров пишет такие трагические цветы,
Егоров хорошо писал ветчину, фрукты и хлеб. На уровне аромата, румянца и детского вожделения.
Возле хороших картин у Алины начинала кружиться голова, ее начинало подташнивать, тряслись руки.
«Тебя даже к старухе послать нельзя, — скажут девчонки. — Из-за тебя померла старуха. От твоих глаз. Куда теперь будем ездить?»
Портрет, смытый дождем, стоял у стены, и Анна на нем почему-то была молодой. И сидела она как будто на облаке в горной местности. Горло студентки сжималось, и тогда шея ее казалась детской. Старуха Кукова бросала на нее от стола скорбные неодобрительные взгляды: наверное, присутствие студентки в доме священника старуха считала необязательным, лучше бы пусть она, студентка, мокла на улице под дождем, как ей и положено.
Старухи, набежавшие в сторожку, уложили Анну, подстелив на кровать клеенку, и уже, наверное, обмыли ее: и, наверное, обрядили в припасенный давно черно-белый наряд.
Клеенка!
Стол был покрыт клеенкой! Большой дубовый стол в доме отца Михаила всегда был покрыт клеенкой. Василий Егоров сидел за ним сотни раз, но только сейчас осознал клеенку как память. Она была новая — совсем новая. Василий сказал: «Черт меня побери», чем вызвал темный взгляд старухи Куковой и судорожный всхлип студентки Алины.
И становится ясным, что не пролитая лапша, а именно новая клеенка повернула судьбу Бриллиантова Михаила, который бегал тогда босиком на Кубани и ни про клеенку, ни про то, что станет священником, в голове не имел. Но, может быть, не одна клеенка со своим химическим запахом, но, может быть, и старуха-богомолка: вот как смотрит черно и все переводит свои глаза, дымящие из золы морщин, с Васьки Егорова на студентку Алину. А студентка уже задремала. Пола широченного халата соскользнула с ее ноги, и нога ее обнажилась.
В детстве был у Васьки Егорова школьный дружок Лаврик. И был этот Лаврик сыном священника. Пел тот священник сильно. И так же, как впоследствии Михаил Бриллиантов, стал попом, влюбившись в поповну. И повернулась его судьба по причине любви на семьсот двадцать градусов, как бы по спирали. То ли вознесла она его, то ли, напротив, опустила на какие-то нижние горизонты. Лаврик считал поступок отца дурацким, мать Лаврика, бывшая поповна, в глубине души, наверное, так же считала.
Первый раз Васька Егоров пришел к Лаврику в дом за «Алгеброй». На свой учебник он уронил банку с клюквенным вареньем и, спасая варенье, перемазал «Алгебру» так, что ее пришлось выбросить.
Жил Лаврик в двухэтажном деревянном доме. Их семья занимала весь второй этаж, а раньше, говорят, весь дом принадлежал попу, Лаврикову деду. Ваське было уютно у Лаврика. И сестра его младшая, Катерина, оказалась ничего. Ходила в наушниках.
— Орет на меня, — объяснила она. — Наверно, и ты на сестру орал бы.
И попадья оказалась симпатичной теткой с ямочками на щеках, очень начитанной и современной. Она несколько раз заходила к ним, встревала в их разговоры о технике и кораблях. А потом принесла по горячей ватрушке и сказала, вздохнув:
— Ешьте. Сейчас обедать будем.
Васька заторопился домой, но его уговорили остаться.
— Надоест за столом обедать, на кухню смотаемся, — сказал Лаврик. — Я люблю на кухне обедать.
Стол был длинный, покрытый новой клеенкой. По сторонам скромно сидели старухи, показавшиеся Ваське Егорову на одно лицо, хотя были они и толстые, и топкие, и курносые, и в очках. Но все, как он определил для себя, — кошатницы.
В торце стола в красном кресле сидел родитель Лаврика отец Сергей Александрович. Волосы у него были длинные, вьющиеся и шелковистые. Борода клинышком, мушкетерские усы, печальные глаза и красивые узкие руки.
А по столу ходила собака. Маленькая собачонка с выпученными глазами. Васька и не видывал никогда таких маленьких собак.
— Стерва, — шепнул ему Лаврик.
— А зовут как?
— Зараза. Ее можно в тонкий стакан посадить, только голова и передние лапки торчать будут. Она у нас уже год, и уже год я боюсь по квартире передвигаться. И не бегаю. И Катерина не бегает. Вдруг мы на Заразу наступим.
— Вироза, — шепотом сказала Катерина. — Отец ее приобрел по случаю, чтобы этих старух злить — богомолок.
Собачонка, поняв, наверное, что говорят о ней, подбежала поближе к ребятам и зло залаяла. Лаврик налепил на лицо улыбочку, как японец. Васька, глядя на него, тоже оскалился. Собака лаять на них перестала и пошла по периметру стола облаивать всех старух подряд. И старухи перед ней унижались: улыбались слезящимися глазами, беззубо чмокали говорили ей — ангелочек.
Собака села по правую руку от отца Сергея и уставилась перед собой полицейским взглядом.
Старухи сидели чинно. Ели тихо. А если кто ложкой брякал или хлебал громко и ненароком хрюкал, собака с лаем бежала к нарушителю. Но злее и подозрительнее всего собака таращилась на Ваську.
На первое ели лапшу куриную, густую и жирную. Собачка провожала взглядом каждую Васькину ложку. Она была розовая, и казалось, что все ее внутренности просвечивают насквозь.
— Зараза, — прошептал Лаврик. — Я на нее энциклопедию уроню.
Рука Васьки дрогнула, лапша разлилась на клеенку, а собака уже мчалась с того края стола. И злость ее, и скорость были так велики, что, попав в жирную лапшовую лужу, она затормозить не смогла, промелькнула под Васькиным застывшим в воздухе локтем и с каким-то отчаянным визгом шлепнулась на пол. Звук был такой, словно упала набрякшая влагой тряпка.
Васька глянул вниз. Собачка лежала на боку, все медленнее шевеля лапками. Но вот она дернулась и, вытянувшись, застыла.
Кто-то потянул Ваську за рукав, оказалось — Лаврик. А вокруг рыдали, причитали и взывали к возмездию старухи.
Васька и Лаврик выбежали во двор.
— Я же не виноватый, — сказал Васька, виновато глядя на приятеля.
Лаврик задумался. Лицо его стало тупым.
— Это рок, — сказал он. — Если бы Зараза бегала по полу, где собакам положено бегать, так и не свалилась бы. Ты не заметил, она лопнула или нет?
— Она, наверное, шею сломала.
Из дома выбегали старухи. Некоторые плевались, некоторые крестились. А одна, высокая, тощая, как жердь, подошла к Ваське и сказала:
— Егорий!
— Егоров, — поправил Васька, готовый удрать.
— Егорий! — повторила старуха жестяным голосом и пошла, прямая и заостренная, и никому не нужная в миру, как безногий солдат.
— Психическая, — сказал Лаврик. — Ее муж тоже священником был. Его крестом убило, когда крест с церкви стягивали. Сам сунулся. Все старухи — церковные вдовы.
Они сели в углу двора к столу, где жильцы играли в домино. Из дома вышли попадья и Лаврикова сестра Катерина с коробкой из-под детских башмаков, перевязанной лентой.
— Лаврик, — сказала попадья, протягивая сыну коробку, — когда похороните Мальву, приходите ватрушки кушать. Вот такое блюдо осталось, с горой.
Они закопали собачку в углу двора — в самом что ни на есть углу. Катерина заплакала и врезала Ваське в скулу.
— Отец напьется, — сказала она.
— Он Заразу любил, — поддакнул Лаврик. — Называл ее Вироза. А вообще ее звали Мальва — Мальвина.
— А ты что молчишь? — спросила Катерина у Васьки.
— О мертвых либо хорошо, либо никак, — сказал Васька. Ватрушек он не хотел.
Как-то осенью Васька встретился с отцом Сергеем Александровичем на улице. Поп шел с тросточкой, в шляпе и в полосатых брюках, нарядный, как артист. Он поманил Ваську и сказал ему, усмехаясь:
— Ты не виноват. Клеенка новая. Нужно было ее пивом вымыть. Приходи. Я двух котов отдрессировал — Мафусаилы. Тебе их не одолеть, хоть ты и Егорий.
— Егоров, — поправил Васька.
У Лаврика Васька спросил:
— Чего твой отец вдов мучает? Теперь котов купил…
— Он себя мучает. Мама говорит, что он сопьется. Он не верит в Бога. И я не верю. Если бы Бог был, он бы не создал такого дерьмового мира. Это бардак. Не Божья работа.
Лаврик всхлипнул. И Ваське Егорову показалось, что в Бога он все-таки верил. Верил, что именно Бог спасет отца от белой горячки. Но Бог не спас.
Спас никого не спас.
После войны Васька встретил отца Сергея в трамвае. Поп был в сильном подпитии. Какой-то парень в фуфайке навязывался проводить его до дому. Поп деликатно морщился, словно его угощали прокисшим пивом. Узнав Ваську, отец Сергей поднялся — в бобровой шапке с бархатным верхом, в лисьей шубе с котиковым воротником.
— Меня проводит сын, — сказал он. — Егорий, я так рад тебе. А Лаврик не пришел с войны. — Он заплакал. — Матушка умерла в блокаду. Мы с тобой сейчас их помянем.
Парень в фуфайке сказал, шевельнув посиневшими скулами:
— Я что? Пожалуйста. Я бы тоже, а? За компанию… — Он оглядел Ваську, понял что-то для себя решительное и не пошел следом.
Жил отец Сергей в маленьком одноэтажном домишке, не сожженном в блокаду лишь потому, что он кирпичный. Домик был убог. Заснеженный садик вокруг с него, с яблонями.
В торце большого стола сидел отец Сергей в тонкой шерстяной гимнастерке с медалью «За отвагу» на одной стороне груди и орденом «Отечественная война» — на другой. Гимнастерку он специально для Васьки надел. Васька подумал — давали священникам на войне орден Ленина или не давали? Ведь сколько их сражалось в солдатском строю.
— Бросай свою академию, пока не втянулся в богему, — сказал отец Сергей. — Давай я тебя устрою в семинарию. Потом закончишь Духовную академию. Ты упорный, я думаю, ты станешь митрополитом.
— Я не могу, — сказал Васька. — Я не знаю, что такое Бог. Бог вообще.
Катерина подняла над книжкой глаза, уставилась на Ваську.
Она заканчивала университет. Физический факультет.
— Бог — это закон. Закон Божий. У мусульман свой, у буддистов свой, но закон Божий. Общий нравственный закон, уравнивающий всех в суете, в страдании и спасении. Кем бы вы ни были — закон есть закон. Безбожие — это беззаконие, и в конечном счете — бесправие.
— Религия — опиум для народа, — сказал Васька, жуя. Катерина перевела глаза на отца. Поп улыбался. Лепил из хлебного мякиша человечков.
— Нельзя заниматься извлечением корней, не зная таблицу умножения. Вера абсолютна. А религия — это школа. Всего лишь школа. И как у всякой школы, у нее есть свои недостатки. Их создаем мы. Вот я, например, пью горькую, хотя и моя религия, и моя дочь мне это запрещают. Катя, ну налей нам казеночки, мы тебе песню споем.
В глазах Катерины смех превозмог все, кроме любви. В глазах ее отца улыбка как бы застыла, превратилась в скорбь.
«Теперь он верует, — подумал Васька. — Небось жалеет, что над вдовами озорничал».
— Война, — сказал отец Сергей, как бы стесняясь. — Война для священника имеет особый смысл. На войне легко потерять веру.
Васька встрепенулся.
— Я приведу к вам приятеля. Можно? Он смурной. Уверяет, что видел на фронте ангела. Если бы он был трусом — это бы легко объяснялось. Но он же казак…
Улыбка отца Сергея снова стала веселой.
— Он мне говорит, — продолжал Васька. — Если, говорит. Бога нет в небесах, значит, его нет нигде: ни в нашем сердце, ни в нашем творчестве, ни в наших детях, ни в нашем народе. Что может заменить Бога?
— Невежество.
Катерина кашлянула. Васька поперхнулся — слишком уж жестким и определенным был ответ.
Отец Сергей смотрел на него и все кивал, наверное, думал о Лаврике, о погибшей в блокаду матушке. Катерина в блокаду была у своей бабки в Вологде.
— Давай споем, — сказал отец Сергей. — «Горит свечи огарочек». Если хорошо споем, Катерина нам по рюмочке даст…
По клеенке шла собака. Васька ее видел. Неторопливо шла собака и ласково на него смотрела.
— У собаки есть душа? — спросил Васька у Катерины.
— Есть.