Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прана - Сергей Михайлович Соловьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Соловьев

Прана

Глава первая

У каждого с Индией (а точнее – наоборот) своя история. Моя началась в междуречье отношений с австрийской герцогиней в длиннополом пальто, гаврошьей фуражке и блекло-голубыми, как бы выгоревшими от яркого солнца глазами.

Имя у нее было осеннее, стелящееся под ноги, густое, травное. Вместе с тихой цветочной геральдикой ее фамилии вызывало состояние легкого обморока. Имя, глаза и худенькая, вся испещренная зыбкой ветошью линий ладонь. Ксения.

Смысл нашей истории становился все непроглядней. Мысль об Индии возникла как бы случайно, в тот же день мы получили визы и взяли билеты.

Сны комкали дни, перекладывая их из руки в руку, змеи дышали в лицо, затуманивая его, как зеркальце. Чувства, спешась, вели на поводу судьбу – углами.

Жила она напротив церкви – стеклянной, серебристо-черной, как рентгеноснимок меняющий окрас от светопреломлений. Прозрачный лифт в прозрачной колокольне, выход в небо. Тишь улицы, в чьем имени любовь и смерть прикипели друг к другу, как в мороз язык к железу.

Я подходил, глядел в ее окно – на солнечные свастики верблюдов, бегущих ряд за рядом по талому снегу задернутых занавесок. Уходил.

Спиной вперед. И возвращался. И она кружила – незримою рукой вперед

– по городу.

Предчувствия душили.

Врозь. С собою врозь. Треугольники комнат косили из углов, скрадывая себя вращеньем.

Черно-белая спальня, с нами на ощупь. И цветная, зажмуренная тьма светелки – ее, без я. Ушко коридора.

Май за окном. Майя неба с собачьей будкой – пустой. Бледные искры реки. Перевернутые лодочки ладоней.

Почему бы и нет, – сказала она, опуская их в воду.

Искрило. Прошлое стояло во тьме за спиной, как живой и притихший мешок, изнутри затянувший свою горловину.

Оставалось несколько дней до отлета туда, откуда, как известно, с тем же именем не возвращаются. О если бы только это, – так я думал тогда. Пожать руку воздуха.

Мюнхен-Париж-Дели. Стюардесы в марлевых масках шли стройной шеренгой по проходам, как по подиуму, вытянув руки вперед и прыская из газовых баллончиков в невидимого врага. Запах "Шанели" и дихлофоса.

Профилактика "атипичной пневмонии".

Ксения сидит у окна, на ее коленеях – килограммовый немецкий путеводитель по Индии. Одним глазом читает, другим в иллюминатор поглядывает, третьим дремлет. Белые парусиновые штаны со свободной рубахой. Навыпуск, в отличие от меня. Передо мной на откидном столике лежит раскрытый блокнот. Перед отъездом я договорился с еженедельником "Другие дни" о записках с дороги. Если сложится.

Начало уже сложилось. Я взял карандаш.

"После того как отрезана голова и снята кожа, ты цепко ухватываешь большим и указательным пальцем шейный позвонок и, скользя вдоль хребта, расслаиваешь ее плоть на две продольные лесбийские половины так, что в руке твоей не остается ничего, кроме цветущего фосфора – белой морозной веточки ее позвоночника. Вот примерно по этому домашнему рецепту разделки сельди что ты должен сделать с собой, отправляясь в Индию. Стереть все, что ты знал, значил и мнил и кем надеялся стать, – сказала мне недавно вернувшаяся оттуда жена приятеля.

Друзья единственного человека, живущего в Индии, с которым я был знаком, – свами Амира, дали мне его контактный телефон. Это, добавили они, личная телефонная будка его друга Джаянта (гигант. -

англ .), стоящая на улице некоего городка Ришикеш в верховье Ганга.

Трубку держать надо подольше.

Сам Амир живет на холме в крайнем доме под манговым деревом, облепленным обезьянами, за которым – уходящие на сотни километров в сторону Гималаев – безлюдные джунгли.

На веранде в утренних лучах, развалившись в шезлонгах, нежатся королевские кобры со сдвинутыми на затылок солнцезащитными очками, над ними в пятнистой листве баньяна поблескивает золотой фиксой зрачка леопард, сонно щурясь на соседнее дерево, где серебристо бородатая обезьянья мадонна прижимает к тощей умбристой залысинке груди новорожденное, еще в пленочке небытия, дитя с тикающей головой. Амир по утрам спускается к Гангу, перешагивая курящиеся вавилонские башни слоновьего помета и после медитаций и омовений порой наведывается в городок.

Так это виделось.

Шли гудки. Я держал, как сказали. Легче было представить эту будку на луне. И гиганта, невесомо увесистым шагом пылящего к ней.

"Джаянт слушает".

Это было за день до отъезда, на попытки связаться с Амиром уже не оставалось времени.

Есть ли у него машина? "Да". Смог ли бы он встретить в аэропорту?

"Нет проблем". Как далеко Ришикеш от Дели? "Пять с половиной часов".

Мог ли бы он передать Амиру, что я в 8 утра буду ждать его у Ганга в том месте, о котором они с Джаянтом условятся? "Нет проблем". Рейс такой-то, имя – напиши на бумаге. "О'кей". И гудки.

Бред, подумал я и положил трубку.

В пять утра, уже на подъезде к Ришикешу, мы пересекли пересохшее каменистое русло одного из притоков Ганга. Джаянт кунял на переднем сидении "Фольцвагена-комби". Ксения высматривала под сереющими деревьями дремлющих будд-шив-вишн или их аватар, и, надо сказать, не без оснований.

Я, цедя из литровой бытыли 70-градусную домашнюю сливовицу, сунутую мне "на случай" лучезарным мюнхенским сербом, спрашивал у молчаливого, чуть приоткрытого, как памятник под простыней, шофера-индуса, возраст которого свободно плавал от шестнадцати до шестидесяти:

– А что они делают там, вдали, эти рассеянные по дну русла фигуры?

– А, эти? – кидает он беглый взгляд в окно. – Из Бангладеша. – И помолчав: – Рыбу ищут.

Река здесь, насколько я мог судить, вымерла еще в эпоху императора

Ашока.

К концу недели я вынул блокнот и продолжил:

"Восемь утра. В белом пламени, с бамбуковым посохом в руке и развевающимися по сторонам от горящего лба волосами на слюдянистый песок Ганга вышел Амир.

Русо-перс, рожденный под бакинским полумесяцем, росший художником под западным ветерком в Москве и анахоретом-интеллектуалом в Риге, сосланный в Сибирь за вольнодумство в целом и восточный уклон с йогой, вегатарианством и пр. в частности, получивший после отсидки политическое убежище в Германии и на следующий день исчезнувший в

Индию, где, приняв новое имя, годы странствовал в поисках своего края, пока не пришел в Ришикеш.

В Индии не спрашивают ни паспорт, ни диплом. Человек называет себя сам – кто он. И это его окружением либо принимается, если соотносится с реальностью, либо нет. В последнем случае он не более чем самозванец.

Свами, – обращаются к Амиру индусы.

Пир, вяжущий мозг, как язык, звездный омут ночных разговоров с

Амиром; сидя в шелковом воздухе у реки (ноги в воде, к одной привязан захлебывающийся куль с охлаждаемым арбузом, к другой – куль с манго), с доносящимся с того берега пением, колокольцами и плывущими в небе огненными иероглифами горящего леса на склонах слившихся с небом гор.

Точнее, не разговоров, а его непрерывных монологов; переходя с русского на немецкий и вдруг забываясь на хинди. Он мог говорить до восьми часов кряду. Слушать, быть во внутреннем диалоге с ним больше часа я не выдерживал, дальше можно было лишь отдаваться потоку и пребывать.

Его знания ужасали, плюс опыт подошв и ладоней, плюс память – нечеловечья, плюс эрос воображенья, прыжки и уколы его интуиций, плюс речевая повадка – то богомолом на пальце, то птицей, то водяною змеей.

К рассвету, вставая и отряхиваясь, он с добродушной иронией говорил мне, видя мое состояние, на санскрите: и объяла меня Индия до глубин души моей. И, переводя на русский, подкручивал свои младшие сальвадоровы усы, открывая навстречу солнцу всю кундалини своей улыбки.

Не все так просто было с этим магистром тантры, аргусом речи и откинувшим пяткой лестницу свами. Кабы не эта аввакумова нетерпимость ко всему, что не Индия, и в особенности к Европе. Кабы не возводимый им над Гангом гостиничный центр – с ресторанами, барами, залами для медитаций и духовной (как альтернатива тотальному рынку), некоммерческой школой живописи. И если бы не эта слишком чувственная улыбка, выше которой его кундалини, видимо, что-то мешало подняться.

Нет прямых путей в Индию – все как шелковые, да не прямые. Тысяча и одна ночь нужна, чтобы сказать о Ришикеше, и дней не меньше, чтоб умолчать меж ними.

Этот городок-утопия, шагнувший из несбыточных фантазий в реальность, укоренился в ней на правах третьего глаза.

Ришикеш (риши – мудрец), а точнее, его окраина – Лахман Джула, – место, куда изо всей Индии стекаются небожители – аскеты, отшельники, йоги, джаяны, синьясины, садху, баба – несть им числа и имен, и оседают в нем, и роятся, и выплетаются на годы безмолвия в

Гималаи и вплетаются вновь.

Можно долго говорить о преимуществах пути Запада и Востока, а можно все толковища унять разом – достаточно стать любому из нас с любым из них перед зеркалом.

Даже одежды на них – не наш плебейский плагиат тела, – штука легкого пламени, белого ветра в медленном танце достоинства и свободы течет по плоти.

И во всем, в каждом жесте их – не машинальная скороговорка, а всякий раз сызнова проживаемый мир. Мир, которого миг назад еще не было.

В том, как они погружают пальцы в еду, пчелы пальцев в цветочные средостенья, как ворожат ими там и, как музыку, духотворят, и подносят к губам на ладони – уже не чужбину еды, а свое продолжение жизни, свое – плоть от плоти.

В том, как они на рассвете входят в Ганг, как стоят в нем – в одеждах и без, как принимают первый солнечный луч озаренным лбом чуть опущенной головы, как медитативно подсасывают его – вначале теменем и, смущенно все выше поднимая лицо, переводят его в зрачок и, все сочней, развязывают им губы, пропуская его в гортань, и опускают лицо к воде и видят ее, говорят с нею и, беря в ладони, не торопятся пить, дают и себе и ей время прочуствовать этот миг присутствия другого, развернуться друг другу – и назвать по имени.

Потому что эта, в ладони, вода единственная и такой больше нет – в этой форме, с этой душой, судьбой, именем. И так во всем: нет огня вообще – как вообще человека нет – есть этот, тот…"

– Писатель. – Я поднял голову от блокнота. – Пойдем прогуляемся, – говорит.

Странно. Необъяснимо. Смотрю на нее и не вижу, смотрю, приближая взгляд издалека, из потом, и не вижу, не чувствую ни себя, ни ее рядом. Почему так? Почему чувства, как ветви, цветут и поют и стонут от этой нежной тяжести, а тебя будто нет за ними? Будто от пят до волос стоит, налившись, этот глухонемой высоковольтный гул.

Может, причина в этом "флатерне" при переходе барьера, в смене мира?

В том, что этот мир втягивает тебя в себя, как верблюда сквозь ушко игольное, и тебе не пройти с воспаленным горбом твоей жизни?

Этот заплечный мешок свой ты подберешь потом, там, за ушком, если пройдешь. Тот же мешок подберешь и уже не тот. Как и ты не тот уж.

И она обступает тебя со всех сторон, всасывая в себя твою ладонь, глаз, ухо, перестраивая твою кровь, дыханье, она всасывает тебя всего, до дна твоих снов, до капли, всего… или ты остаешься по ту ее сторону – со своим горбом.

Но, может, дело не в ней, не в Индии? А так совпало – ты, она,

Ксения – стянулось в узел, сплелось в этой подвздошной точке твоей судьбы? У каждого ведь она своя – индия. Не страна, разумеется.

И начинается странное, эта подмена или, точнее, смещенье с двоеньем двух женщин, втягивающих тебя в себя по разные стороны, и в то же время внахлест – Индии и Ксении.

И в первой – все то, что так не хватает последней.

Не потому не хватает, что этим ее обделила природа. Напротив. На редкость ее одарила. Но дар этот в ней, будто вытеснен в погреб, и пальцы его, будто дверью защемлены.

И, быть может, отчасти эта моя вовлеченность в близость с Индией как с женщиной на глазах у Ксении на самом деле желание близости с

Ксенией, попытка разжать эти пальцы.

Но говоря так: "на самом деле", я едва ли догадываюсь, где и когда и из каких цветов собран этот букет дурманящий, от которого в глазах двоится.

А с ней? Могу ли я поручиться, что на самом деле с ней происходит не то же самое, что и со мной?

– Знаешь, – говорю, – такое чувство, будто мы срослись спинами.

Куда говорю? Туда, где ее нет. Перед собой глядя. И она говорит туда, где меня нет, спиной ко мне. И, как бы мы ни пытались вывернуться лицом к лицу, меняется лишь сторона света перед глазами и все та же слепая горячая тьма приливает к спине. И все тот же озноб между ними. Как стекло дребезжащее.

– Ты посмотри, – говорит, – какой свет волшебный. Там, за рекой. Да нет, – говорит, – не там, обернись…

Вернулись затемно. Устали. Она легла, я включил настольную лампу и дописал:

"Невысокие горы, сплошь заросшие джунглями, меж ними петлистый Ганг шириной с Клязьму. Течение кажется спокойным, но глубже колен не войти – сносит. Вода смуглая, до метисовой на солнце. Городок двумя-тремя ступенчатыми улицами вытянут вдоль нее с обеих сторон километров на пять, окуная ступени ашрамов в ее ледяной поток.

Порой, проворачиваясь в этом потоке, сквозь город проносится слон, свалившись в него или съехав по осыпи в крутобережье верховья. В сезон дождей это дело обычное. На исходе этой зимы слон запутался в высоковольтных проводах и, протрясшись несколько часов, завалился, увлекая на себя крестовину вышки, прожигаемый электрическими разрядами – та еще дефибрилляция. А потом сутки еще лежал во тьме под грозовым дождем – как Лермонтов на Машуке.

Город. Коровы и обезьяны бродят по нему вперемежку с ангелами и нами.

Что нас всех единит, кроме неба? Огурцы. Продают их на каждом шагу – с ослиных тележек, велосипедных кухонь, просто с дерюг, расстеленных на земле.

У каждого месяца свои огурцы. Эти, майские, – долгопрудные, русалочьи. Продавец с них снимает кожу и наносит два продольных разреза, чтоб бутон распустился на все четыре, сыпет специи внутрь, сбрызгивает карликовым лимоном и подает в зеленой кувшинке листа.

По утрам все расхаживают с огурцами. Ангелы с огурцами, мы с огурцами, коровы с запрокинутыми головами и сосками огурцов в сладострастных бутонах губ.

Черный, как туча, козел на баснословно высоких ногах подплыл к огурцу и стал перед ним на колени.

Ришикеш – трезвенник и вегатарианец. Ни мяса, ни рыбы, ни пива, ни водки.

Коровы – поджарые, безработные, с присохшим выменем – дворняжат по улицам, к полудню олигофренически замедляясь, и, пожевывая арбузную мякоть, пускают изо рта пузырящуюся красную пену.

К вечеру они валятся на те немногие оставшиеся свободными места вдоль Ганга между ангелами, спящими на тонких ковриках – полулежа, опершись на локоть.

А наутро с первым лучом они входят в реку: двуногие и крылатые, вперемежку с коровами, чьи узкие мальчишьи бедра сзади похожи на белые скрипки – грифом вниз.

В Ришикеше нет ни буддистов, ни христиан, ни мусульман, ни иудеев, во всяком случае, я их там не встречал. Хотя, говорят, здесь наливался и зрел Будда, рос Христос и, снятый с креста, проповедовал в этих краях до глубокой старости; склеп, где он упокоен, чуть севернее от Ришикеша, в Кашмире, – в двух шагах от волос Магомета, хранящихся неподалеку от могилы Моисея и девы Марии.

Что касается индуизма, то это не религия, а – как сказал бы любой индус – "это наше все": религия, которая для них не есть нечто отдельное от культуры; культура, которая у них слита с бытом, с

"ворованным воздухом", которым дышат.

Потому они и вышли сухими из черной тяжелой воды буддизма и ислама – всплыли, как воздушные пузырьки жизни.

Весна, время паломничества, миллионы индусов с семьями в пять поколений – от запеченных в углях старух до стеклодувных прозрачных младенцев – снимаются с мест и текут, затмевая землю, к предгорьям

Гималаев.

Миллионы – босых, на ослах, лошадях, на носилках, на мотоциклах, автобусах, рикшах, переползая друг друга, – поющих, жующих, смеющихся, спящих у разведенных костров, уходящих по рваному серпантину над бездной к игрушечной под облаками часовне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад