— Ступай, Маллечо, ступай. И смотрел ей вслед.
Затем, переодевшись, пошел отыскивать Людовико Барбаризи и барона Санта Маргериту.
Оба приняли поручение быть его секундантами в дуэли с маркизом Рутоло. Он просил устроить все поскорее.
— Устройте все еще сегодня вечером. Завтра, в час дня, я должен быть свободен. Но завтра утром дайте мне поспать до девяти. Я обедаю у Ферентино; зайду к Джустиниани; и потом, позднее, в Кружок. Вы знаете, где меня найти. Благодарю вас, друзья, и до свиданья.
Он поднялся на трибуну; но избегал немедленной встречи с Донной Ипполитой. Чувствуя на себе женские взгляды, улыбался. Много прекрасных рук потянулось к нему; много милых голосов называло его просто Андреа; иные же называли его так даже с некоторым хвастовством. Дамы, ставившие на его лошадь, сообщали ему сумму выигрыша: десять луидоров, двадцать луидоров. Другие же с любопытством спрашивали:
— Будете драться?
Ему казалось, что в один день он достиг вершины романтической славы успешнее, чем герцог Букингемский и господин Лозен. Он вышел победителем из героической скачки; снискал новую любовницу, пышную и величавую, как догаресса; стал причиной смертельной дуэли; и теперь шел спокойно и приветливо не более и не менее обычного, среди улыбок стольких женщин, известных ему кое-чем другим, кроме изящества рта. Разве он не мог назвать у многих из них тайную ласку или своеобразную сладострастную привычку? Разве сквозь всю эту белизну весенних платьев он не видел светлую, похожую на золотую монету, родинку на левом боку Изотты Челлези; или несравненный живот Джулии Мочето, гладкий, как чаша из слоновой кости, чистый, как живот на статуе, благодаря полному отсутствию того, о недостатке чего в античной скульптуре и живописи скорбел поэт Тайного Музея? Разве в серебристом голосе Барбареллы Вити он не слышал другого невыразимого голоса, беспрерывно повторявшего бесстыдное слово; или в невинном смехе Авроры Сеймур — другого, невыразимого, хриплого и гортанного звука, несколько напоминавшего мурлыканье кошки у очага или воркование горлицы в лесу? Разве ему не была известна утонченная развращенность графини Луколи, вдохновлявшейся на эротических книгах, на гравюрах и миниатюрах; или непреодолимая стыдливость Франчески Дадди, которая в крайнем приступе страсти, как умирающий, призывала имя Божье? Были здесь и улыбались ему почти все обманутые им или обманувшие его женщины.
— Вот герой, — сказал муж Альбонико, подавая ему руку с необыкновенной сердечностью и крепко пожимая ее.
— Настоящий герой, — прибавила донна Ипполита ничего не выражающим тоном вынужденной любезности, прикидываясь незнающей о драме.
Сперелли поклонился и прошел дальше, так как чувствовал какую-то неловкость перед этой странной благосклонностью мужа. В его душе мелькнуло подозрение, что он благодарен ему за эту ссору с любовником жены, и улыбнулся низости этого человека. Когда он обернулся, глаза Донны Ипполиты встретились и слились с его глазами.
На обратном пути из кареты князя ди Ферентино он увидел ехавшего по направлению к Риму Джаннетто Рутоло, в маленькой двуколке, мелкой рысью правя лошадью, с опущенной головой и сигарой в зубах, не обращая внимания на жандарма, который предлагал ему занять место в линии экипажей. В глубине, на полосе желтого, как сера, света сумрачно выделялся Рим; вне этой полосы на бледно-голубом небе высились статуи на крыше Латеранской Базилики. И тогда у Андреа появилось ясное сознание мучительной боли, которую он причинил этой душе.
Вечером, в доме Джустиниани, он сказал Альбонико:
— Итак, решено, что завтра с двух до пяти я жду вас. Она хотела спросить его:
— Как? Разве вы не деретесь завтра? Но не решилась. Ответила:
— Я обещала.
Немного спустя, к Андреа подошел ее муж с чрезвычайною предупредительностью взял его под руку, желая узнать подробности дуэли. Это был еще молодой мужчина, белокурый, изящный, с сильно поредевшими волосами, с белесоватыми глазами и двумя торчащими из-под губ передними зубами. Немного заикался.
— Стало быть? Стало быть завтра?
Андреа не мог победить в себе отвращение; и держал руку вытянутой вдоль тела, чтобы дать понять, что он не любит подобной фамильярности. Увидев барона Санта Маргериту, освободил руку и сказал:
— Мне необходимо переговорить с Санта Маргеритой. Простите, граф.
Барон встретил его со словами:
— Все готово.
— Хорошо. В котором часу?
— В половине одиннадцатого, в вилле Шарра. Шпаги и фехтовальные перчатки. На жизнь и смерть.
— Кто же с той стороны?
— Роберто Кастельдьери и Карло де Суза. Все уладили быстро, избегая формальностей. Секунданты Джаннетто были уже налицо. В Кружке составили протокол о поединке без лишних разговоров. Постарайся лечь не слишком поздно; прошу тебя. Ты, наверное, устал.
Из щегольства, выйдя из дома Джустиниани, Андреа зашел в Кружок любителей охоты; и начал играть с неаполитанскими спортсменами. Около двух явился Санта Маргерита, заставил его покинуть стол и решил проводить его пешком до дворца Цуккари.
— Дорогой мой, — убеждал он по дороге — ты слишком смел. В таких случаях неосторожность может быть роковою. Чтобы сохранить все свои силы хороший фехтовальщик должен столько же заботиться о себе, как и хороший тенор о сохранении голоса. Рука так же чувствительна, как и горло; связки ног настолько же нежны, как и голосовые связки. Понял? На механизме отзывается малейший беспорядок; инструмент портится, перестает служить. После ночи любви или игры, или кутежа даже удары Камилла Агриппы не могли бы попадать в цель, и отражение не было бы ни метко, ни быстро. И вот достаточно ошибиться на один миллиметр, чтобы получить три дюйма железа в тело.
Они были в начале улицы Кондотти; и в глубине увидели Испанскую площадь в ярком лунном свете, белый остов лестницы и высоко в нежной лазури — церковь Св. Троицы.
У тебя, конечно, — продолжал барон — много преимуществ пред противником: между прочим, хладнокровие и опыт. Я видел тебя в Париже против Гаводана. Помнишь? Превосходная дуэль! Ты дрался как бог.
Андреа самодовольно засмеялся. Похвала этого выдающегося дуэлиста возбуждала в его сердце гордость, наполняла его избытком сил. Его рука инстинктивно, сжимая палку, повторяла знаменитый удар, пронзивший руку маркиза Гаводана 12 декабря 1885 года.
— Это была, — сказал он — «отраженная терца». И барон продолжал:
— Джаннетто Рутоло в фехтовальном зале — порядочный боец; на дуэли — слишком горячится. Он дрался всего один раз, с моим братом Кассибиле; и кончил печально. Слишком злоупотребляет первыми тремя положениями. Тебе поможет «остановка» и «поворот вправо»… Мой брат проткнул его при втором приеме. В нем и твоя сила. Но смотри в оба и старайся сохранить позицию. Ты должен хорошенько помнить и то, что имеешь дело с человеком, у которого ты, говорят, отнял любовницу и на которого ты поднял хлыст.
Вышли на Испанскую площадь. При свете отражавшейся с высоты католической колонны луны, фонтан издавал глухое и тихое журчание. Четыре или пять извощичьих карет стояли в ряд с зажженными фонарями. С улицы Бабуино доносился звук колокольчиков и глухой топот как бы идущего стада.
У подножия лестницы, барон простился.
— Прощай, до завтра. Приду за несколько минут до девяти, с Людовико. Сделаешь два удара, чтобы размяться. О враче же позаботимся мы. Ступай, спи покрепче.
Андреа стал подниматься по лестнице. На первой площадке остановился, привлеченный приближавшимся звоном колокольчиков. На самом деле, он чувствовал некоторую усталость; и какую-то грусть в глубине сердца. После гордого волнения крови при этом разговоре об искусстве драться и воспоминании своей храбрости, им начинало овладевать какое-то не совсем ясное, смешанное из сомнения и недовольства беспокойство. Чрезмерное напряжение нервов в этот бурный и мутный день начинало ослабевать под влиянием благодатной весенней ночи. — Зачем без страсти, из простого своеволия, из одного только тщеславия, из одной дерзости ему угодно было возбудить ненависть и страдание в душе этого человека? — Мысль о чудовищной муке, которая, конечно, должна была угнетать его врага в такую тихую ночь, почти пробудила в нем сострадание. Образ Елены, как молния, пронзил его сердце; вспомнилась тревога предыдущего года, когда он потерял ее, и ревность, и злоба, и невыразимое уныние. — И тогда стояли светлые, тихие, благоухающие ночи; и как они угнетали его! — Он вдыхал воздух, в котором носилось дыхание цветущих в боковых садиках роз и смотрел как внизу, по площади проходило стадо.
Густая беловатая шерсть сбившихся в кучу овец подвигалась вперед беспрерывной волной, смыкаясь наподобие грязной воды, затопляющей мостовую. К звону колокольчиков изредка примешивалось дрожащее блеяние; и другое блеяние, более тонкое и более робкое, раздавалось в ответ; пастухи верхом, сзади и по сторонам, время от времени издавали крики и подгоняли стадо палками; лунный свет сообщал этому шествию стада в великом уснувшем Городе какую-то таинственность, и оно почти казалось видением далекого сна.
Андреа вспомнил, как в одну ясную февральскую ночь, выйдя с бала в английском посольстве, на улице Двадцатого Сентября, они встретили с Еленой стадо овец; и карета должна была остановиться. Елена, прижавшись к окошку, смотрела на проходивших вдоль колес овец и с детской радостью показывала маленьких ягнят; а он придвинулся лицом к ее лицу, полузакрыв глаза, прислушиваясь к топоту, блеянью и звону.
— Почему именно теперь вернулись все эти воспоминания об Елене? — Он стал медленно подниматься дальше. Поднимаясь, он еще сильнее почувствовал свою усталость; колени у него подгибались. Вдруг мелькнула мысль о смерти. «Если я буду убит? Если получу скверную рану, которая сделает меня калекой на всю жизнь?» Вся его жажда жизни и наслаждения всколыхнулась при этой мрачной мысли. И он сказал себе: «Нужно победить». И видел все выгоды этой второй победы: обаяние удачи, славу храбрости, поцелуи донны Ипполиты, новые любовные связи, новые наслаждения, новые прихоти.
И подавив всякое волнение, он занялся упражнением своей силы. Спал до самого прихода обоих друзей; принял обычный душ; велел разостлать на полу кусок клеенки; затем попросил барона сделать несколько ударов, а Барбаризи — атаковать себя, причем точно выполнил несколько приемов.
— Отменный кулак, — сказал барон, поздравляя его. После упражнения Сперелли выпил две чашки чаю с несколькими легкими бисквитами. Выбрал широкие брюки, пару удобных башмаков с низкими каблуками и мало накрахмаленную сорочку; приготовил перчатку, несколько смочив у нее ладонь и посыпав канифолью; привязал кожаный ремешок для прикрепления рукоятки к руке; осмотрел клинок и острие обеих шпаг; не забыл ни одной предосторожности, ни одной мелочи. Когда все было готово, сказал:
— Идемте. Было бы хорошо, если бы мы были на месте раньше остальных. А доктор?
— Ожидает нас.
На лестнице он встретил герцога Гримити, явившегося также по поручению маркизы Д'Аталета.
— Проеду с вами на виллу, чтобы сейчас же дать знать Франческе, — сказал герцог.
Спустились все вместе. Герцог, раскланявшись, сел в коляску. Остальные разместились в закрытой карете. Андреа не подчеркивал хорошего настроения, потому что шутки перед тяжелым поединком казались ему признаком дурного тона; но был удивительно спокоен. Он курил, прислушиваясь к спору Санта Маргариты и Барбаризи по поводу недавно происшедшего во Франции случая, допустимо ли или нет пользоваться во время дуэли и левой рукой. Время от времени он наклонялся к дверце и смотрел на улицу.
В это майское утро Рим сверкал на солнце. По дороге какой-то фонтан озарял своим серебристым смехом маленькую площадь, еще всю в тени; в дверь какого-то дворца виднелся двор с колоннами и статуями; с архитрава какой-то каменной церкви свешивались майские украшения в честь Богородицы. С моста показался Тибр, сверкавший среди зеленоватых домов, убегая к острову Св. Варфоломея. После небольшого подъема открылся огромный город, величественный, лучистый, усыпанный колокольнями, колоннами и обелисками, увенчанный куполами и башнями, как акрополис, четко выделяясь на синем небе.
— Ave Roma, moriturus te salutat, — сказал Андреа Сперелли, бросая окурок в сторону Города.
Потом прибавил:
— Право, дорогие друзья, удар шпаги был бы мне неприятен сегодня.
Въехали в виллу Шарра, на половину уже развенчанную строителями новых домов; свернули в аллею из высоких и стройных лавров с двумя рядами роз. Высунувшись из кареты, Санта Маргерита увидел другую карету, стоявшую на площадке перед виллой; и сказал:
— Нас уже ждут.
Он взглянул на часы. Недоставало десяти минут до назначенного часа. Остановил карету; и с секундантом и хирургом направился к противникам. Андреа остался ждать в аллее. Он начал перебирать в уме некоторые приемы нападения и защиты, которых он намерен был держаться с вероятием успеха; но его развлекала расплывчатая игра света и тени сквозь сплетение лавров. Его глаза блуждали по колыхавшимся от утреннего ветра ветвям, а его душа думала о ране; и благородные, как в любовных аллегориях Петрарки, деревья вздыхали над его головой, где царила мысль о хорошем ударе.
Барбаризи явился за ним и сказал: — Мы готовы. Сторож открыл виллу. В нашем распоряжении комнаты нижнего этажа: большое удобство. Иди, раздевайся.
Андреа пошел за ним. Пока он раздевался, оба врача вскрыли свои ящики с блестящими стальными инструментами. Один был еще молодой, бледный, плешивый, с женскими руками, резким ртом, с постоянно двигавшеюся, необыкновенно развитой, нижней челюстью. Другой был пожилой, коренастый, весь в веснушках, с густой рыжеватой бородой и бычачьей шеей. Один казался физическим противоречием другому; и это их различие привлекло внимание Сперелли. Они приготовляли на столе повязки и карболовую кислоту для дезинфекции шпаг. Запах кислоты распространялся по комнате.
Когда Сперелли был готов, он вышел на площадку со своим секундантом и доктором. И зрелище Рима, из-за пальм, еще раз привлекло его внимание и вызвало глубокий трепет. Нетерпение охватило его. Он хотел быть уже на месте слышать команду к нападению. Казалось, что в руке у него был решительный удар, победа.
— Готово? — спросил его Санта Маргерита, идя ему навстречу.
— Готово.
Место было выбрано в тени, с боку виллы, на усыпанной мелким щебнем и утрамбованной площадке. Джаннетто Рутоло стоял уже на другом конце с Кастельдьери и де Суза. У всех был серьезный, почти торжественный вид. Противники были расставлены один против другого и смотрели друг на друга. Санта Маргерита, который должен был командовать, обратил внимание на слишком накрахмаленную, слишком плотную сорочку Джаннетто Рутоло, со слишком высоким воротником; и указал на это Кастельдьери, его секунданту. Тот поговорил с Рутоло, и Сперелли видел, как противник вдруг покраснел и решительным движением стал срывать с себя рубашку. Он с холодным спокойствием последовал его примеру; затем засучил брюки; взял из рук Санта Маргариты перчатку, ремешок и шпагу; надел все с большим вниманием и затем стал махать шпагой, чтобы убедиться, хорошо ли держит ее. При этом движении ясно обозначалась его двуглавая мышца, обнаруживая долгое упражнение руки и приобретенную силу.
Когда они оба вытянули шпаги, шпага Джаннетто Рутоло дрожала в судорожно сжатой руке. После обычных напоминаний барон Санта Маргерита резким и мужским голосом скомандовал:
— Господа, в позицию!
Оба одновременно встали в позицию, Рутоло — топая ногой, Сперелли же — легко подаваясь вперед. Рутоло был среднего роста, довольно худой, весь — нервы, с оливкового цвета лицом, жестким от загнутых кверху кончиков усов и маленькой острой бородки, как у Карла I на портретах ван Дейка. Сперелли был выше ростом, стройнее, лучше сложен, красавец во всех отношениях, уверенный и спокойный, в равновесии ловкости и силы, с небрежностью большого барина во всей фигуре. Один смотрел другому в глаза; и каждый испытывал в душе неясную дрожь при виде обнаженного тела другого, против которого был направлен острый клинок. В тишине слышалось звонкое журчание фонтана, смешанное с шелестом ветра в ветвях вьющихся роз, где трепетало бесчисленное количество белых и желтых цветов.
— Вперед! — скомандовал барон.
Андреа Сперелли ожидал со стороны Рутоло стремительного нападения, но последний не двигался. Минуту они оба изучали друг друга, не скрещивая шпаг, почти не двигаясь. Сперелли, еще более сгибаясь в коленях, защищался снизу, совершенно открыв себя, взяв шпагу совсем на терцу, и вызывал противника наглым взглядом и ударом ноги. Рутоло выступил вперед с финтом прямого удара, сопровождая ее криком, по примеру некоторых сицилийских фехтовальщиков, и атака началась.
Сперелли не развивал никакого определенного приема, почти всегда ограничиваясь отражением, вынуждая противника обнаружить все свои намерения, исчерпать все средства и раскрыть все разнообразие своей игры. Отражал удары ловко и быстро, не отступая ни на шаг, с Удивительной точностью, как если бы находился в фехтовальном зале перед безвредной рапирой; Рутоло же нападал с жаром, сопровождая каждый удар глухим криком, похожим на крик вонзающих топор дровосеков.
— Стой! — скомандовал Санта Маргерита, от бдительных глаз которого не ускользало ни одно движение обоих клинков.
Подошел к Рутоло и сказал:
— Если не ошибаюсь, вы ранены.
Действительно, у него оказалась царапина на предплечье но настолько легкая, что не надо было даже пластыря. Все же он дышал тяжело; и его крайняя, переходившая в синеву, бледность свидетельствовала о сдержанном гневе. Сперелли, улыбаясь, сказал Барбаризи тихим голосом:
— Теперь я знаю, с кем имею дело. Я приколю ему гвоздику под правый сосок. Обрати внимание на вторую атаку.
Так как он нечаянно опустил на землю конец шпаги, то плешивый, с большой челюстью доктор подошел к нему с мокрой губкой и снова дезинфицировал клинок.
— Ей Богу! — шепнул Андреа Барбаризи. — Он сглазил. Эта шпага сломается.
В ветвях засвистал скворец. На розовых кустах кое-где осыпалась и разлеталась по ветру роза. Навстречу солнцу поднималась вереница редких, похожих на овечью шерсть, облаков и разрывалась в клочья; и постепенно исчезала.
— В позицию!
Джаннетто Рутоло, сознавая превосходство противника, решил действовать без всякого плана, на удачу, и уничтожить таким образом всякое рассчитанное движение противника. На то у него был малый рост и ловкое тело, тонкое, гибкое, служившее ничтожной мишенью для удара.
— Вперед!
Андреа знал заранее, что Рутоло выступит таким именно образом, с обычными финтами. Он стоял в позиции, выгнувшись, как готовый к выстрелу лук, желая только улучить мгновение.
— Стой! — закричал Санта Маргерита.
На груди Рутоло показалась кровь. Шпага противника проникла под правый сосок, повредив ткань почти до ребра. Подбежали врачи. Но раненый тотчас же сказал Кастельдьери резким голосом, в котором слышалась дрожь гнева:
— Ничего. Хочу продолжать.
Он отказался войти в виллу для перевязки. Плешивый доктор, выжав маленькое, едва окровавленное отверстие и промыв его, приложил простой кусочек полотна; и сказал:
— Можете продолжать.
Барон по знаку Кастельдьери немедленно скомандовал к третьей атаке.
— В позицию!
Андреа Сперелли заметил опасность. Противник, присев на ноги, как бы закрывшись острием шпаги, казалось, решился на крайнее усилие. Глаза у него странно сверкали и левая ляжка, благодаря чрезвычайному напряжению мускулов, сильно дрожала. Андреа на этот раз в виду нападения решил броситься напролом, чтобы повторить решительный удар Кассибиле, а белый кружок на груди противника служил ему мишенью. Ему хотелось нанести удар именно туда, но не в ребро, а в межреберное пространство. Тишина кругом казалась глубже; все присутствующие сознавали убийственную волю, одушевлявшую этих двух людей; и ужас овладел ими, и их угнетала мысль, что им быть может придется отвозить домой мертвого или умирающего: Закрытое барашками солнце проливало какой-то молочно-белый свет; растения изредка шелестели; невидимый скворец продолжал свистеть.
— Вперед!
Рутоло бросился вперед с двумя оборотами шпаги и Ударом на втором. Сперелли отразил и ответил, делая шаг назад. Рутоло теснил его в бешенстве, нанося крайне быстрые, почти все низкие удары, не сопровождая их больше криком. Сперелли же, не теряясь перед этим бешенством, желая избежать столкновения, отражал сильно и отвечал с такой резкостью, что каждый его удар мог бы пронзить врага насквозь. Бедро Рутоло в паху было в крови.
— Стой! — загремел Санта Маргерита, заметив это. Но как раз в это мгновение Сперелли, отражая низкую кварту и не встречая шпаги противника, получил удар в самую грудь; и упал без чувств на руки Барбаризи.
— Рана в грудь, на высоте четвертого правого межреберного пространства, проникающая в грудную полость, с поверхностным повреждением легкого, — осмотрев рану, объявил в комнате хирург с бычачьей шеей.
VI
Выздоровление — очищение и возрождение. Чувство жизни никогда не бывает так сладостно, как после ужасов болезни; и человеческая душа никогда не бывает более расположена к добру и вере, чем заглянув в бездны смерти. Выздоравливая, человек постигает, что мысль, желание, воля, сознание жизни, не есть жизнь. В нем таится нечто более неусыпное, чем мысль, более непрерывное, чем желание, более могучее, чем воля, более глубокое, чем само сознание; и это — основа, природа его существа. Он постигает, что его действительная жизнь — та, которой, позволю себе выразиться, он не пережил; это — вся сложность его непроизвольных ощущений, ничем не вызванных, бессознательных, инстинктивных; это — гармоничная и таинственная деятельность его животного прозябания; это — неуловимое развитие всех его перерождений и всех обновлений. И эта именно жизнь совершает в нем чудо выздоровления: закрывает раны, возмещает потери, связывает разорванные нити, исправляет поврежденные ткани, приводит в порядок механизм органов, снова вливает в жилы избыток крови, снова налагает на глаза повязку любви, обвивает голову венком снов, возжигает в сердце пламя надежды, расправляет крылья химерам воображения.
После смертельной раны, после своего рода долгой и медленной смерти, Андреа Сперелли теперь мало-помалу возрождался как бы иной телом и иной духом, как новый человек, как существо, вышедшее из холодных вод Леты, опустелое и лишенное памяти. Казалось, он вошел в более простую форму. Былое для его памяти имело одно расстояние, подобно тому, как небо представляется глазу ровным и необъятным полем, хотя звезды отдалены различно. Смятение унималось, грязь осаждалась на дно, душа становилась чистой; и он возвращался на лоно матери-природы, чувствовал как она матерински наполняла его добротою и силой.
Гостя у своей кузины, в вилле Скифанойе, Андреа Сперелли снова приобщался бытию, в виду моря. Так как нам все еще присуща
Стояли последние августовские дни. Море было объято глубочайшим покоем; вода была так прозрачна, что с совершенной точностью повторяла всякий образ; крайняя линия вод терялась в небесах и обе стихии казались единою стихией, неосязаемой, сверхъестественной. Широкий полукруг покрытых оливами, апельсиновыми деревьями, пиниями, всеми благороднейшими видами итальянской растительности, холмов, обнимая это безмолвие, не был еще множеством вещей, но единою вещью под общим солнцем.
Лежа в тени или прислонившись к стволу, или сидя на камне, юноша, казалось, ощущал в себе самом течение потока времени; с каким-то спокойствием обморока, думалось, чувствовал, что весь мир живет в его груди; в каком-то религиозном опьянении думал, что обладает бесконечным. То, что он переживал, нельзя было высказать, ни выразить даже словами мистика: «Я допущен природою в самое тайное из ее божественных святилищ, к первоисточнику вселенской жизни. Там я постигаю причину движения и слышу первозданное пение существ во всей его свежести». Зрелище мало-помалу переходила в глубокое и беспрерывное видение; ему казалось, что ветви деревьев над его головой приподнимали небо, расширяли лазурь, сияли, как венцы бессмертных поэтов; и он созерцал и слушал, дыша с морем и землей, умиротворенный, как бог.
Куда же девалась вся его суетность и его жестокость, и его искусственность, и его ложь? Куда девалась любовь его, и обман, и разочарование и, порожденное наслаждением, неискоренимое отвращение? Куда девались и эти нечистые, внезапные любовные связи, оставлявшие во рту какой-то странный кислый привкус разрезанного стальным ножом плода? Он больше не помнил ничего. Его дух проникся великим отречением. Другое отношение к жизни руководило им;
Желание покинуло свое царство; разум в своей деятельности свободно следовал своим собственным законам и отражал внешний мир, как чистый субъект познания; вещи являлись в своей истинной форму, в своей истинной окраске, в своем истинном и полном значении и красоте, определенные и в высшей степени ясные; всякое чувство личности исчезло. И в этой именно временной смерти желания, в этом временном беспамятстве, в этой совершенной объективности созерцания и заключалось никогда еще неизведанное наслаждение.
И, действительно, юноша впервые постиг всю волну гармонии, ночную поэзию летнего небо.
Были последние августовские, безлунные ночи. На глубоком своде трепетала пламенная жизнь бесчисленных созвездий. Обе Медведицы, Лебедь, Геркулес, Ладья, Кассиопея сверкали таким резким и таким ярким трепетом, что, казалось, приблизились к земле, вошли в земную атмосферу. Млечный Путь развертывался, как царственная воздушная река, как сплетение райских потоков, как огромное безмолвное течение в хрустальном русле, в цветочных берегах, увлекавшее в свою «волшебную пучину» пыл из звездных кристаллов. Время от времени, яркие метеоры бороздили неподвижный воздух, скатываясь медленно и безмолвно, как капли воды по алмазному стеклу. Плавное и торжественное дыхание моря, одно, измеряло ночное покой, не нарушая его; и перерывы были нежнее звука.