Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет. Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне. И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть. Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том, Чтоб скорее от тоски мятежной Воротиться в низенький наш дом. Я вернусь, когда раскинет ветви По-весеннему наш белый сад. Только ты меня уж на рассвете Не буди, как восемь лет назад. Не буди того, что отмечталось, Не волнуй того, что не сбылось, — Слишком раннюю утрату и усталость Испытать мне в жизни привелось. И молиться не учи меня. Не надо! К старому возврата больше нет. Ты одна мне помощь и отрада, Ты одна мне несказанный свет. Так забудь же про свою тревогу, Не грусти так шибко обо мне. Не ходи так часто на дорогу В старомодном ветхом шушуне. [1924] Мы теперь уходим понемногу…
Мы теперь уходим понемногу В ту страну, где тишь и благодать. Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать. Милые березовые чащи! Ты, земля! И вы, равнин пески! Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть моей тоски. Слишком я любил на этом свете Все, что душу облекает в плоть. Мир осинам, что, раскинув ветви, Загляделись в розовую водь. Много дум я в тишине продумал, Много песен про себя сложил, И на этой на земле угрюмой Счастлив тем, что я дышал и жил. Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове. Знаю я, что не цветут там чащи, Не звенит лебяжьей шеей рожь. Оттого пред сонмом уходящих Я всегда испытываю дрожь. Знаю я, что в той стране не будет Этих нив, златящихся во мгле. Оттого и дороги мне люди, Что живут со мною на земле. [1924] Пушкину
Мечтая о могучем даре Того, кто русской стал судьбой, Стою я на Тверском бульваре, Стою и говорю с собой. Блондинистый, почти белесый, В легендах ставший как туман, О Александр! Ты был повеса, Как я сегодня хулиган. Но эти милые забавы Не затемнили образ твой, И в бронзе выкованной славы Трясешь ты гордой головой. А я стою, как пред причастьем, И говорю в ответ тебе: Я умер бы сейчас от счастья, Сподобленный такой судьбе. Но, обреченный на гоненье, Еще я долго буду петь… Чтоб и мое степное пенье Сумело бронзой прозвенеть. [1924] Издатель славный! В этой книге…
Издатель славный! В этой книге Я новым чувствам предаюсь, Учусь постигнуть в каждом миге Коммуной вздыбленную Русь. Пускай о многом неумело Шептал бумаге карандаш, Душа спросонок хрипло пела, Не понимая праздник наш. Но ты видением поэта Прочтешь не в буквах, а в другом, Что в той стране, где власть Советов, Не пишут старым языком. И, разбирая опыт смелый, Меня насмешке не предашь, — Лишь потому так неумело Шептал бумаге карандаш. [1924] Возвращение на родину
Я посетил родимые места, Ту сельщину, Где жил мальчишкой, Где каланчой с березовою вышкой Взметнулась колокольня без креста. Как много изменилось там, В их бедном, неприглядном быте. Какое множество открытий За мною следовало по пятам. Отцовский дом Не мог я распознать; Приметный клен уж под окном не машет, И на крылечке не сидит уж мать, Кормя цыплят крупитчатою кашей. Стара, должно быть, стала… Да, стара. Я с грустью озираюсь на окрестность: Какая незнакомая мне местность. Одна, как прежняя, белеется гора, Да у горы Высокий серый камень. Здесь кладбище! Подгнившие кресты, Как будто в рукопашной мертвецы Застыли с распростертыми руками. По тропке, опершись на подожок, Идет старик, сметая пыль с бурьяна. «Прохожий! Укажи, дружок, Где тут живет Есенина Татьяна?» «Татьяна… Гм… Да вон за той избой. А ты ей что? Сродни? Аль, может, сын пропащий?» «Да, сын. Но что, старик, с тобой? Скажи мне, Отчего ты так глядишь скорбяще?» «Добро, мой внук, Добро, что не узнал ты деда!..» «Ах, дедушка, ужели это ты?» И полилась печальная беседа Слезами теплыми на пыльные цветы. . . . «Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать. А мне уж девяносто… Скоро в гроб. Давно пора бы было воротиться». Он говорит, а сам все морщит лоб. «Да!.. Время!.. Ты не коммунист?» «Нет!..» «А сестры стали комсомолки. Такая гадость! Просто удавись! Вчера иконы выбросили с полки, На церкви комиссар снял крест. Теперь и богу негде помолиться. Уж я хожу украдкой нынче в лес, Молюсь осинам… Может, пригодится… Пойдем домой — Ты все увидишь сам». И мы идем, топча межой кукольни. Я улыбаюсь пашням и лесам, А дед с тоской глядит на колокольню. . . . . . «Здорово, мать! Здорово!» — И я опять тяну к глазам платок. Тут разрыдаться может и корова, Глядя на этот бедный уголок. На стенке календарный Ленин. Здесь жизнь сестер, Сестер, а не моя, — Но все ж готов упасть я на колени, Увидев вас, любимые края. Пришли соседи… Женщина с ребенком. Уже никто меня не узнает. По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. Ах, милый край! Не тот ты стал, Не тот. Да уж и я, конечно, стал не прежний. Чем мать и дед грустней и безнадежней, Тем веселей сестры смеется рот. Конечно, мне и Ленин не икона, Я знаю мир… Люблю мою семью… Но отчего-то все-таки с поклоном Сажусь на деревянную скамью. «Ну, говори, сестра!» И вот сестра разводит, Раскрыв, как библию, пузатый «Капитал», О Марксе, Энгельсе… Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал. И мне смешно, Как шустрая девчонка Меня во всем за шиворот берет. . . . . . . . . . . По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. [1924] Русь советская
А. Сахарову
Тот ураган прошел. Нас мало уцелело. На перекличке дружбы многих нет. Я вновь вернулся в край осиротелый, В котором не был восемь лет. Кого позвать мне? С кем мне поделиться Той грустной радостью, что я остался жив? Здесь даже мельница — бревенчатая птица С крылом единственным — стоит, глаза смежив. Я никому здесь не знаком. А те, что помнили, давно забыли. И там, где был когда-то отчий дом, Теперь лежит зола да слой дорожной пыли. А жизнь кипит. Вокруг меня снуют И старые и молодые лица. Но некому мне шляпой поклониться, Ни в чьих глазах не нахожу приют. И в голове моей проходят роем думы: Что родина? Ужели это сны? Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый Бог весть с какой далекой стороны. И это я! Я, гражданин села, Которое лишь тем и будет знаменито, Что здесь когда-то баба родила Российского скандального пиита. Но голос мысли сердцу говорит: «Опомнись! Чем же ты обижен? Ведь это только новый свет горит Другого поколения у хижин. Уже ты стал немного отцветать, Другие юноши поют другие песни. Они, пожалуй, будут интересней — Уж не село, а вся земля им мать». Ах, родина! Какой я стал смешной. На щеки впалые летит сухой румянец. Язык сограждан стал мне как чужой, В своей стране я словно иностранец. Вот вижу я: Воскресные сельчане У волости, как в церковь, собрались. Корявыми, немытыми речами Они свою обсуживают «жись». Уж вечер. Жидкой позолотой Закат обрызгал серые поля. И ноги босые, как телки под ворота, Уткнули по канавам тополя. Хромой красноармеец с ликом сонным, В воспоминаниях морщиня лоб, Рассказывает важно о Буденном, О том, как красные отбили Перекоп. «Уж мы его — и этак и раз-этак, — Буржуя энтого… которого… в Крыму…» И клены морщатся ушами длинных веток, И бабы охают в немую полутьму. С горы идет крестьянский комсомол, И под гармонику, наяривая рьяно, Поют агитки Бедного Демьяна, Веселым криком оглашая дол. Вот так страна! Какого ж я рожна Орал в стихах, что я с народом дружен? — Моя поэзия здесь больше не нужна, Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен. Ну что ж! Прости, родной приют. Чем сослужил тебе, и тем уж я доволен, Пускай меня сегодня не поют — Я пел тогда, когда был край мой болен. Приемлю все. Как есть все принимаю. Готов идти по выбитым следам. Отдам всю душу октябрю и маю, Но только лиры милой не отдам. Я не отдам ее в чужие руки, Ни матери, ни другу, ни жене. Лишь только мне она свои вверяла звуки И песни нежные лишь только пела мне. Цветите, юные! И здоровейте телом! У вас иная жизнь, у вас другой напев. А я пойду один к неведомым пределам, Душой бунтующей навеки присмирев. Но и тогда, Когда во всей планете Пройдет вражда племен, Исчезнет ложь и грусть, — Я буду воспевать Всем существом в поэте Шестую часть земли С названьем кратким «Русь». [1924] Этой грусти теперь не рассыпать…
Этой грусти теперь не рассыпать Звонким смехом далеких лет. Отцвела моя белая липа, Отзвенел соловьиный рассвет. Для меня было все тогда новым, Много в сердце теснилось чувств, А теперь даже нежное слово Горьким плодом срывается с уст. И знакомые взору просторы Уж не так под луной хороши. Буераки… пеньки… косогоры Обпечалили русскую ширь. Нездоровое, хилое, низкое, Водянистая, серая гладь. Это все мне родное и близкое, От чего так легко зарыдать. Покосившаяся избенка, Плач овцы, и вдали на ветру Машет тощим хвостом лошаденка, Заглядевшись в неласковый пруд. Это все, что зовем мы родиной, Это все, отчего на ней Пьют и плачут в одно с непогодиной, Дожидаясь улыбчивых дней. Потому никому не рассыпать Эту грусть смехом ранних лет. Отцвела моя белая липа, Отзвенел соловьиный рассвет. [1924] Низкий дом с голубыми ставнями…
Низкий дом с голубыми ставнями, Не забыть мне тебя никогда, — Слишком были такими недавними Отзвучавшие в сумрак года. До сегодня еще мне снится Наше поле, луга и лес, Принакрытые сереньким ситцем Этих северных бедных небес. Восхищаться уж я не умею И пропасть не хотел бы в глуши, Но, наверно, навеки имею Нежность грустную русской души. Полюбил я седых журавлей С их курлыканьем в тощие дали, Потому что в просторах полей Они сытных хлебов не видали. Только видели березь да цветь, Да ракитник, кривой и безлистый, Да разбойные слышали свисты, От которых легко умереть. Как бы я и хотел не любить, Все равно не могу научиться, И под этим дешевеньким ситцем Ты мила мне, родимая выть. Потому так и днями недавними Уж не юные веют года… Низкий дом с голубыми ставнями, Не забыть мне тебя никогда. [1924] Сукин сын
Снова выплыли годы из мрака И шумят, как ромашковый луг. Мне припомнилась нынче собака, Что была моей юности друг. Нынче юность моя отшумела, Как подгнивший под окнами клен, Но припомнил я девушку в белом, Для которой был пес почтальон. Не у всякого есть свой близкий, Но она мне как песня была, Потому что мои записки Из ошейника пса не брала. Никогда она их не читала, И мой почерк ей был незнаком, Но о чем-то подолгу мечтала У калины за желтым прудом. Я страдал… Я хотел ответа… Не дождался… уехал… И вот Через годы… известным поэтом Снова здесь, у родимых ворот. Та собака давно околела, Но в ту ж масть, что с отливом в синь, С лаем ливисто ошалелым Меня встрел молодой ее сын. Мать честная! И как же схожи! Снова выплыла боль души. С этой болью я будто моложе, И хоть снова записки пиши. Рад послушать я песню былую, Но не лай ты! Не лай! Не лай! Хочешь, пес, я тебя поцелую За пробуженный в сердце май? Поцелую, прижмусь к тебе телом И, как друга, введу тебя в дом… Да, мне нравилась девушка в белом, Но теперь я люблю в голубом. [1924] Отговорила роща золотая…
Отговорила роща золотая Березовым, веселым языком, И журавли, печально пролетая, Уж не жалеют больше ни о ком. Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник — Пройдет, зайдет и вновь оставит дом. О всех ушедших грезит конопляник С широким месяцем над голубым прудом. Стою один среди равнины голой, А журавлей относит ветер в даль, Я полон дум о юности веселой, Но ничего в прошедшем мне не жаль. Не жаль мне лет, растраченных напрасно, Не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть. Не обгорят рябиновые кисти, От желтизны не пропадет трава. Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова. И если время, ветром разметая, Сгребет их все в один ненужный ком… Скажите так… что роща золотая Отговорила милым языком. [1924] На Кавказе
Издревле русский наш Парнас Тянуло к незнакомым странам, И больше всех лишь ты, Кавказ, Звенел загадочным туманом. Здесь Пушкин в чувственном огне Слагал душой своей опальной: «Не пой, красавица, при мне Ты песен Грузии печальной». И Лермонтов, тоску леча, Нам рассказал про Азамата, Как он за лошадь Казбича Давал сестру заместо злата. За грусть и желчь в своем лице Кипенья желтых рек достоин, Он, как поэт и офицер, Был пулей друга успокоен. И Грибоедов здесь зарыт, Как наша дань персидской хмари, В подножии большой горы Он спит под плач зурны и тари. А ныне я в твою безгладь Пришел, не ведая причины: Родной ли прах здесь обрыдать Иль подсмотреть свой час кончины! Мне все равно! Я полон дум О них, ушедших и великих. Их исцелял гортанный шум Твоих долин и речек диких. Они бежали от врагов И от друзей сюда бежали, Чтоб только слышать звон шагов Да видеть с гор глухие дали. И я от тех же зол и бед Бежал, навек простясь с богемой, Зане созрел во мне поэт С большой эпическою темой. Мне мил стихов российский жар. Есть Маяковский, есть и кроме, Но он, их главный штабс-маляр, Поет о пробках в Моссельпроме. И Клюев, ладожский дьячок, Его стихи как телогрейка, Но я их вслух вчера прочел — И в клетке сдохла канарейка. Других уж нечего считать, Они под хладным солнцем зреют. Бумаги даже замарать, И то, как надо, не умеют. Прости, Кавказ, что я о них Тебе промолвил ненароком, Ты научи мой русский стих Кизиловым струиться соком. Чтоб, воротясь опять в Москву, Я мог прекраснейшей поэмой Забыть ненужную тоску И не дружить вовек с богемой. И чтоб одно в моей стране Я мог твердить в свой час прощальный: «Не пой, красавица, при мне Ты песен Грузии печальной». [1924] Стансы
Посвящается П. Чагину
Я о своем таланте Много знаю. Стихи — не очень трудные дела. Но более всего Любовь к родному краю Меня томила, Мучила и жгла. Стишок писнуть, Пожалуй, всякий может — О девушке, о звездах, о луне… Но мне другое чувство Сердце гложет, Другие думы Давят череп мне. Хочу я быть певцом И гражданином, Чтоб каждому, Как гордость и пример, Был настоящим, А не сводным сыном — В великих штатах СССР. Я из Москвы надолго убежал: С милицией я ладить Не в сноровке, За всякий мой пивной скандал Они меня держали В тигулевке. Благодарю за дружбу граждан сих, Но очень жестко Спать там на скамейке И пьяным голосом Читать какой-то стих О клеточной судьбе Несчастной канарейки. Я вам не кенар! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам. Пускай бываю иногда я пьяным, Зато в глазах моих Прозрений дивных свет. Я вижу все И ясно понимаю, Что эра новая — Не фунт изюму вам, Что имя Ленина Шумит, как ветр, по краю, Давая мыслям ход, Как мельничным крылам. Вертитесь, милые! Для вас обещан прок. Я вам племянник, Вы же мне все дяди, Давай, Сергей, За Маркса тихо сядем, Понюхаем премудрость Скучных строк. Дни, как ручьи, бегут В туманную реку. Мелькают города, Как буквы по бумаге. Недавно был в Москве, А нынче вот в Баку. В стихию промыслов Нас посвящает Чагин. «Смотри, — он говорит, — Не лучше ли церквей Вот эти вышки Черных нефть-фонтанов. Довольно с нас мистических туманов, Воспой, поэт, Что крепче и живей». Нефть на воде, Как одеяло перса, И вечер по небу Рассыпал звездный куль. Но я готов поклясться Чистым сердцем, Что фонари Прекрасней звезд в Баку. Я полон дум об индустрийной мощи, Я слышу голос человечьих сил. Довольно с нас Небесных всех светил — Нам на земле Устроить это проще. И, самого себя По шее гладя, Я говорю: «Настал наш срок, Давай, Сергей, За Маркса тихо сядем, Чтоб разгадать Премудрость скучных строк». [1924] Русь уходящая
Мы многое еще не сознаем, Питомцы ленинской победы, И песни новые По-старому поем, Как нас учили бабушки и деды. Друзья! Друзья! Какой раскол в стране, Какая грусть в кипении веселом! Знать, оттого так хочется и мне, Задрав штаны, Бежать за комсомолом. Я уходящих в грусти не виню, Ну где же старикам За юношами гнаться? Они несжатой рожью на корню Остались догнивать и осыпаться. И я, я сам, Не молодой, не старый, Для времени навозом обречен. Не потому ль кабацкий звон гитары Мне навевает сладкий сон? Гитара милая, Звени, звени! Сыграй, цыганка, что-нибудь такое, Чтоб я забыл отравленные дни, Не знавшие ни ласки, ни покоя. Советскую я власть виню, И потому я на нее в обиде, Что юность светлую мою В борьбе других я не увидел. Что видел я? Я видел только бой Да вместо песен Слышал канонаду. Не потому ли с желтой головой Я по планете бегал до упаду? Но все ж я счастлив. В сонме бурь Неповторимые я вынес впечатленья. Вихрь нарядил мою судьбу В золототканое цветенье. Я человек не новый! Что скрывать? Остался в прошлом я одной ногою, Стремясь догнать стальную рать, Скольжу и падаю другою. Но есть иные люди. Те Еще несчастней и забытей. Они, как отрубь в решете, Средь непонятных им событий. Я знаю их И подсмотрел: Глаза печальнее коровьих. Средь человечьих мирных дел, Как пруд, заплесневела кровь их. Кто бросит камень в этот пруд? Не троньте! Будет запах смрада. Они в самих себе умрут, Истлеют падью листопада. А есть другие люди, Те, что верят, Что тянут в будущее робкий взгляд. Почесывая зад и перед, Они о новой жизни говорят. Я слушаю. Я в памяти смотрю, О чем крестьянская судачит оголь. «С Советской властью жить нам по нутрю… Теперь бы ситцу… Да гвоздей немного…» Как мало надо этим брадачам, Чья жизнь в сплошном Картофеле и хлебе. Чего же я ругаюсь по ночам На неудачный, горький жребий? Я тем завидую, Кто жизнь провел в бою, Кто защищал великую идею. А я, сгубивший молодость свою, Воспоминаний даже не имею. Какой скандал! Какой большой скандал! Я очутился в узком промежутке. Ведь я мог дать Не то, что дал, Что мне давалось ради шутки. Гитара милая, Звени, звени! Сыграй, цыганка, что-нибудь такое, Чтоб я забыл отравленные дни, Не знавшие ни ласки, ни покоя. Я знаю, грусть не утопить в вине, Не вылечить души Пустыней и отколом. Знать, оттого так хочется и мне, Задрав штаны, Бежать за комсомолом. [1924] Русь бесприютная
Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль В угасшем скандалисте! Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Мы все по-разному Судьбой своей оплаканы. Кто крепость знал, Кому Сибирь знакома. Знать, потому теперь Попы и дьяконы О здравье молятся Всех членов Совнаркома. И потому крестьянин С водки штофа, Рассказывая сродникам своим, Глядит на Маркса, Как на Саваофа, Пуская Ленину В глаза табачный дым. Ирония судьбы! Мы все отропщены. Над старым твердо Вставлен крепкий кол. Но все ж у нас Монашеские общины С «аминем» ставят Каждый протокол. И говорят, Забыв о днях опасных: «Уж как мы их… Не в пух, а прямо в прах… Пятнадцать штук я сам Зарезал красных, Да столько ж каждый, Всякий наш монах». Россия-мать! Прости меня, Прости! Но эту дикость, подлую и злую, Я на своем недлительном пути Не приголублю И не поцелую. У них жилища есть, У них есть хлеб, Они с молитвами И благостны и сыты. Но есть на этой Горестной земле, Что всеми добрыми И злыми позабыты. Мальчишки лет семи-восьми Снуют средь штатов без призора, Бестелыми корявыми костьми Они нам знак Тяжелого укора. Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль в угасшем скандалисте. Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Я тоже рос, Несчастный и худой, Средь жидких, Тягостных рассветов. Но если б встали все Мальчишки чередой, То были б тысячи Прекраснейших поэтов. В них Пушкин, Лермонтов, Кольцов, И наш Некрасов в них, В них я. . . . . Не потому ль моею грустью Веет стих, Глядя на их Невымытые хари. Я знаю будущее. Это их… Их календарь… И вся земная слава. Не потому ль Мой горький буйный стих Для всех других, Как смертная отрава. Я только им пою, Ночующим в котлах, Пою для них, Кто спит порой в сортире. О, пусть они Хотя б прочтут в стихах, Что есть за них Обиженные в мире. [1924] Письмо к женщине
Вы помните, Вы всё, конечно, помните, Как я стоял, Приблизившись к стене, Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое В лицо бросали мне. Вы говорили: Нам пора расстаться, Что вас измучила Моя шальная жизнь, Что вам пора за дело приниматься, А мой удел — Катиться дальше, вниз. Любимая! Меня вы не любили. Не знали вы, что в сонмище людском Я был, как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком. Не знали вы, Что я в сплошном дыму, В развороченном бурей быте С того и мучаюсь, что не пойму — Куда несет нас рок событий. Лицом к лицу Лица не увидать. Большое видится на расстоянье. Когда кипит морская гладь, Корабль в плачевном состоянье. Земля — корабль! Но кто-то вдруг За новой жизнью, новой славой В прямую гущу бурь и вьюг Ее направил величаво. Ну кто ж из нас на палубе большой Не падал, не блевал и не ругался? Их мало, с опытной душой, Кто крепким в качке оставался. Тогда и я, Под дикий шум, Но зрело знающий работу, Спустился в корабельный трюм, Чтоб не смотреть людскую рвоту. Тот трюм был — Русским кабаком. И я склонился над стаканом, Чтоб, не страдая ни о ком, Себя сгубить В угаре пьяном. Любимая! Я мучил вас, У вас была тоска В глазах усталых: Что я пред вами напоказ Себя растрачивал в скандалах. Но вы не знали, Что в сплошном дыму, В развороченном бурей быте С того и мучаюсь, Что не пойму, Куда несет нас рок событий… . . . Теперь года прошли. Я в возрасте ином. И чувствую и мыслю по-иному. И говорю за праздничным вином: Хвала и слава рулевому! Сегодня я В ударе нежных чувств. Я вспомнил вашу грустную усталость. И вот теперь Я сообщить вам мчусь, Каков я был И что со мною сталось! Любимая! Сказать приятно мне: Я избежал паденья с кручи. Теперь в Советской стороне Я самый яростный попутчик. Я стал не тем, Кем был тогда. Не мучил бы я вас, Как это было раньше. За знамя вольности И светлого труда Готов идти хоть до Ламанша. Простите мне… Я знаю: вы не та — Живете вы С серьезным, умным мужем; Что не нужна вам наша маета, И сам я вам Ни капельки не нужен. Живите так, Как вас ведет звезда, Под кущей обновленной сени. С приветствием, Вас помнящий всегда Знакомый ваш Сергей Есенин. [1924] Поэтам Грузии
Писали раньше Ямбом и октавой. Классическая форма Умерла, Но ныне, в век наш Величавый, Я вновь ей вздернул Удила. Земля далекая! Чужая сторона! Грузинские кремнистые дороги. Вино янтарное В глаза струит луна, В глаза глубокие, Как голубые роги. Поэты Грузии! Я ныне вспомнил вас. Приятный вечер вам, Хороший, добрый час! Товарищи по чувствам, По перу, Словесных рек кипение И шорох, Я вас люблю, Как шумную Куру, Люблю в пирах и в разговорах. Я — северный ваш друг И брат! Поэты — все единой крови. И сам я тоже азиат В поступках, в помыслах И слове. И потому в чужой Стране Вы близки И приятны мне. Века всё смелют, Дни пройдут, Людская речь В один язык сольется. Историк, сочиняя труд, Над нашей рознью улыбнется. Он скажет: В пропасти времен Есть изысканья и приметы… Дралися сонмища племен, Зато не ссорились поэты. Свидетельствует Вещий знак: Поэт поэту Есть кунак. Самодержавный Русский гнет Сжимал все лучшее за горло, Его мы кончили — И вот Свобода крылья распростерла. И каждый в племени своем, Своим мотивом и наречьем, Мы всяк По-своему поем, Поддавшись чувствам Человечьим… Свершился дивный Рок судьбы: Уже мы больше Не рабы. Поэты Грузии, Я ныне вспомнил вас, Приятный вечер вам, Хороший, добрый час!.. Товарищи по чувствам, По перу, Словесных рек кипение И шорох, Я вас люблю, Как шумную Куру, Люблю в пирах и в разговорах. [1924] Весна
Припадок кончен. Грусть в опале. Приемлю жизнь, как первый сон. Вчера прочел я в «Капитале», Что для поэтов — Свой закон. Метель теперь Хоть чертом вой, Стучись утопленником голым, — Я с отрезвевшей головой Товарищ бодрым и веселым. Гнилых нам нечего жалеть, Да и меня жалеть не нужно, Коль мог покорно умереть Я в этой завирухе вьюжной. Тинь-тинь, синица! Добрый день! Не бойся! Я тебя не трону. И, коль угодно, На плетень Садись по птичьему закону. Закон вращенья в мире есть, Он — отношенье Средь живущих. Коль ты с людьми единой кущи, Имеешь право Лечь и сесть. Привет тебе, Мой бедный клен! Прости, что я тебя обидел. Твоя одежда в рваном виде, Но будешь Новой наделен. Без ордера тебе апрель Зеленую отпустит шапку, И тихо В нежную охапку Тебя обнимет повитель. И выйдет девушка к тебе, Водой окатит из колодца, Чтобы в суровом октябре Ты мог с метелями бороться. А ночью Выплывет луна. Ее не слопали собаки; Она была лишь не видна Из-за людской Кровавой драки. Но драка кончилась… И вот — Она своим лимонным светом Деревьям, в зелень разодетым, Сиянье звучное Польет. Так пей же, грудь моя, Весну! Волнуйся новыми Стихами! Я нынче, отходя ко сну, Не поругаюсь С петухами. Земля, земля! Ты не металл. Металл ведь Не пускает почку. Достаточно попасть На строчку, И вдруг — Понятен «Капитал». [1924] Персидские мотивы
Улеглась моя былая рана…
Улеглась моя былая рана — Пьяный бред не гложет сердце мне. Синими цветами Тегерана Я лечу их нынче в чайхане. Сам чайханщик с круглыми плечами, Чтобы славилась пред русским чайхана, Угощает меня красным чаем Вместо крепкой водки и вина. Угощай, хозяин, да не очень. Много роз цветет в твоем саду. Незадаром мне мигнули очи, Приоткинув черную чадру. Мы в России девушек весенних На цепи не держим, как собак, Поцелуям учимся без денег, Без кинжальных хитростей и драк. Ну, а этой за движенья стана, Что лицом похожа на зарю, Подарю я шаль из Хороссана И ковер ширазский подарю. Наливай, хозяин, крепче чаю, Я тебе вовеки не солгу. За себя я нынче отвечаю, За тебя ответить не могу. И на дверь ты взглядывай не очень, Все равно калитка есть в саду… Незадаром мне мигнули очи, Приоткинув черную чадру. [1924] Я спросил сегодня у менялы…
Я спросил сегодня у менялы, Что дает за полтумана по рублю, Как сказать мне для прекрасной Лалы По-персидски нежное «люблю»? Я спросил сегодня у менялы Легче ветра, тише Ванских струй, Как назвать мне для прекрасной Лалы Слово ласковое «поцелуй»? И еще спросил я у менялы, В сердце робость глубже притая, Как сказать мне для прекрасной Лалы, Как сказать ей, что она «моя»? И ответил мне меняла кратко: О любви в словах не говорят, О любви вздыхают лишь украдкой, Да глаза, как яхонты, горят. Поцелуй названья не имеет, Поцелуй не надпись на гробах. Красной розой поцелуи веют, Лепестками тая на губах. От любви не требуют поруки, С нею знают радость и беду. «Ты — моя» сказать лишь могут руки, Что срывали черную чадру. [1924] Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Шаганэ ты моя, Шаганэ! Потому, что я с севера, что ли, Я готов рассказать тебе поле, Про волнистую рожь при луне. Шаганэ ты моя, Шаганэ. Потому, что я с севера, что ли, Что луна там огромней в сто раз, Как бы ни был красив Шираз, Он не лучше рязанских раздолий. Потому, что я с севера, что ли. Я готов рассказать тебе поле, Эти волосы взял я у ржи, Если хочешь, на палец вяжи — Я нисколько не чувствую боли. Я готов рассказать тебе поле. Про волнистую рожь при луне По кудрям ты моим догадайся. Дорогая, шути, улыбайся, Не буди только память во мне Про волнистую рожь при луне. Шаганэ ты моя, Шаганэ! Там, на севере, девушка тоже, На тебя она страшно похожа, Может, думает обо мне… Шаганэ ты моя, Шаганэ. [1924] Ты сказала, что Саади…
Ты сказала, что Саади Целовал лишь только в грудь. Подожди ты, бога ради, Обучусь когда-нибудь! Ты пропела: «За Ефратом Розы лучше смертных дев». Если был бы я богатым, То другой сложил напев. Я б порезал розы эти, Ведь одна отрада мне — Чтобы не было на свете Лучше милой Шаганэ. И не мучь меня заветом, У меня заветов нет. Коль родился я поэтом, То целуюсь, как поэт. 19 XII 1924 Никогда я не был на Босфоре…
Никогда я не был на Босфоре, Ты меня не спрашивай о нем. Я в твоих глазах увидел море, Полыхающее голубым огнем. Не ходил в Багдад я с караваном, Не возил я шелк туда и хну. Наклонись своим красивым станом, На коленях дай мне отдохнуть. Или снова, сколько ни проси я, Для тебя навеки дела нет, Что в далеком имени — Россия — Я известный, признанный поэт. У меня в душе звенит тальянка, При луне собачий слышу лай. Разве ты не хочешь, персиянка, Увидать далекий синий край? Я сюда приехал не от скуки — Ты меня, незримая, звала. И меня твои лебяжьи руки Обвивали, словно два крыла. Я давно ищу в судьбе покоя, И хоть прошлой жизни не кляну, Расскажи мне что-нибудь такое Про твою веселую страну. Заглуши в душе тоску тальянки, Напои дыханьем свежих чар, Чтобы я о дальней северянке Не вздыхал, не думал, не скучал. И хотя я не был на Босфоре — Я тебе придумаю о нем. Все равно — глаза твои, как море, Голубым колышутся огнем. [1924] Свет вечерний шафранного края…
Свет вечерний шафранного края, Тихо розы бегут по полям. Спой мне песню, моя дорогая, Ту, которую пел Хаям. Тихо розы бегут по полям. Лунным светом Шираз осиянен, Кружит звезд мотыльковый рой. Мне не нравится, что персияне Держат женщин и дев под чадрой. Лунным светом Шираз осиянен. Иль они от тепла застыли, Закрывая телесную медь? Или, чтобы их больше любили, Не желают лицом загореть, Закрывая телесную медь? Дорогая, с чадрой не дружись, Заучи эту заповедь вкратце, Ведь и так коротка наша жизнь, Мало счастьем дано любоваться. Заучи эту заповедь вкратце. Даже все некрасивое в роке Осеняет своя благодать. Потому и прекрасные щеки Перед миром грешно закрывать, Коль дала их природа-мать. Тихо розы бегут по полям. Сердцу снится страна другая. Я спою тебе сам, дорогая, То, что сроду не пел Хаям… Тихо розы бегут по полям. [1925] Воздух прозрачный и синий…
Воздух прозрачный и синий, Выйду в цветочные чащи. Путник, в лазурь уходящий, Ты не дойдешь до пустыни. Воздух прозрачный и синий. Лугом пройдешь, как садом, Садом — в цветенье диком, Ты не удержишься взглядом, Чтоб не припасть к гвоздикам. Лугом пройдешь, как садом. Шепот ли, шорох иль шелест — Нежность, как песни Саади. Вмиг отразится во взгляде Месяца желтая прелесть, Нежность, как песни Саади. Голос раздастся пери, Тихий, как флейта Гассана. В крепких объятиях стана Нет ни тревог, ни потери, Только лишь флейта Гассана. Вот он, удел желанный Всех, кто в пути устали. Ветер благоуханный Пью я сухими устами, Ветер благоуханный. [1925] Золото холодное луны…
Золото холодное луны, Запах олеандра и левкоя. Хорошо бродить среди покоя Голубой и ласковой страны. Далеко-далече там Багдад, Где жила и пела Шахразада. Но теперь ей ничего не надо. Отзвенел давно звеневший сад. Призраки далекие земли Поросли кладбищенской травою. Ты же, путник, мертвым не внемли, Не склоняйся к плитам головою. Оглянись, как хорошо кругом: Губы к розам так и тянет, тянет. Помирись лишь в сердце со врагом — И тебя блаженством ошафранит. Жить — так жить, любить — так уж влюбляться. В лунном золоте целуйся и гуляй, Если ж хочешь мертвым поклоняться, То живых тем сном не отравляй. Это пела даже Шахразада, — Так вторично скажет листьев медь. Тех, которым ничего не надо, Только можно в мире пожалеть. [1925] В Хороссане есть такие двери
В Хороссане есть такие двери, Где обсыпан розами порог. Там живет задумчивая пери. В Хороссане есть такие двери, Но открыть те двери я не мог. У меня в руках довольно силы, В волосах есть золото и медь. Голос пери нежный и красивый. У меня в руках довольно силы, Но дверей не смог я отпереть. Ни к чему в любви моей отвага. И зачем? Кому мне песни петь? — Если стала неревнивой Шага, Коль дверей не смог я отпереть, Ни к чему в любви моей отвага. Мне пора обратно ехать в Русь. Персия! Тебя ли покидаю? Навсегда ль с тобою расстаюсь Из любви к родимому мне краю? Мне пора обратно ехать в Русь. До свиданья, пери, до свиданья. Пусть не смог я двери отпереть, Ты дала красивое страданье, Про тебя на родине мне петь. До свиданья, пери, до свиданья. [1925] Голубая родина Фирдуси…
Голубая родина Фирдуси, Ты не можешь, памятью простыв, Позабыть о ласковом урусе И глазах, задумчиво простых, Голубая родина Фирдуси. Хороша ты, Персия, я знаю, Розы, как светильники, горят И опять мне о далеком крае Свежестью упругой говорят. Хороша ты, Персия, я знаю. Я сегодня пью в последний раз Ароматы, что хмельны, как брага. И твой голос, дорогая Шага, В этот трудный расставанья час Слушаю в последний раз. Но тебя я разве позабуду? И в моей скитальческой судьбе Близкому и дальнему мне люду Буду говорить я о тебе — И тебя навеки не забуду. Я твоих несчастий не боюсь, Но на всякий случай твой угрюмый Оставляю песенку про Русь: Запевая, обо мне подумай, И тебе я в песне отзовусь… Март 25 год Быть поэтом — это значит то же…
Быть поэтом — это значит то же, Если правды жизни не нарушить, Рубцевать себя по нежной коже, Кровью чувств ласкать чужие души. Быть поэтом — значит петь раздолье, Чтобы было для тебя известней, Соловей поет — ему не больно, У него одна и та же песня. Канарейка с голоса чужого — Жалкая, смешная побрякушка. Миру нужно песенное слово Петь по-свойски, даже как лягушка. Магомет перехитрил в Коране, Запрещая крепкие напитки, Потому поэт не перестанет Пить вино, когда идет на пытки. И когда поэт идет к любимой, А любимая с другим лежит на ложе, Влагою живительной хранимый, Он ей в сердце не запустит ножик. Но, горя ревнивою отвагой, Будет вслух насвистывать до дома: «Ну и что ж, помру себе бродягой, На земле и это нам знакомо». [1925] Руки милой — пара лебедей…
Руки милой — пара лебедей — В золоте волос моих ныряют. Все на этом свете из людей Песнь любви поют и повторяют. Пел и я когда-то далеко И теперь пою про то же снова, Потому и дышит глубоко Нежностью пропитанное слово. Если душу вылюбить до дна, Сердце станет глыбой золотою, Только тегеранская луна Не согреет песни теплотою. Я не знаю, как мне жизнь прожить: Догореть ли в ласках милой Шаги Иль под старость трепетно тужить О прошедшей песенной отваге? У всего своя походка есть: Что приятно уху, что — для глаза. Если перс слагает плохо песнь, Значит, он вовек не из Шираза. Про меня же и за эти песни Говорите так среди людей: Он бы пел нежнее и чудесней, Да сгубила пара лебедей. [1925] «Отчего луна так светит тускло…»
«Отчего луна так светит тускло На сады и стены Хороссана? Словно я хожу равниной русской Под шуршащим пологом тумана», — Так спросил я, дорогая Лала, У молчащих ночью кипарисов, Но их рать ни слова не сказала, К небу гордо головы завысив. «Отчего луна так светит грустно?» — У цветов спросил я в тихой чаще, И цветы сказали: «Ты почувствуй По печали розы шелестящей». Лепестками роза расплескалась, Лепестками тайно мне сказала: «Шаганэ твоя с другим ласкалась, Шаганэ другого целовала. Говорила: „Русский не заметит… Сердцу — песнь, а песне — жизнь и тело…“» Оттого луна так тускло светит, Оттого печально побледнела. Слишком много виделось измены, Слез и мук, кто ждал их, кто не хочет. Но и все ж вовек благословенны На земле сиреневые ночи. [1925] Глупое сердце, не бейся!
Глупое сердце, не бейся! Все мы обмануты счастьем, Нищий лишь просит участья… Глупое сердце, не бейся. Месяца желтые чары Льют по каштанам в пролесь. Лале склонясь на шальвары, Я под чадрою укроюсь. Глупое сердце, не бейся. Все мы порою, как дети, Часто смеемся и плачем: Выпали нам на свете Радости и неудачи. Глупое сердце, не бейся. Многие видел я страны, Счастья искал повсюду, Только удел желанный Больше искать не буду. Глупое сердце, не бейся. Жизнь не совсем обманула. Новой напьемся силой. Сердце, ты хоть бы заснуло Здесь, на коленях у милой. Жизнь не совсем обманула. Может, и нас отметит Рок, что течет лавиной, И на любовь ответит Песнею соловьиной. Глупое сердце, не бейся. [1925] Голубая да веселая страна…
Голубая да веселая страна. Честь моя за песню продана. Ветер с моря, тише дуй и вей — Слышишь, розу кличет соловей? Слышишь, роза клонится и гнется — Эта песня в сердце отзовется. Ветер с моря, тише дуй и вей — Слышишь, розу кличет соловей? Ты — ребенок, в этом спора нет, Да и я ведь разве не поэт? Ветер с моря, тише дуй и вей — Слышишь, розу кличет соловей? Дорогая Гелия, прости. Много роз бывает на пути, Много роз склоняется и гнется, Но одна лишь сердцем улыбнется. Улыбнемся вместе — ты и я — За такие милые края. Ветер с моря, тише дуй и вей — Слышишь, розу кличет соловей? Голубая да веселая страна. Пусть вся жизнь моя за песню продана, Но за Гелию в тенях ветвей Обнимает розу соловей. [1925] Стихотворения 1925 года
Мой путь
Жизнь входит в берега. Села давнишний житель, Я вспоминаю то, Что видел я в краю. Стихи мои, Спокойно расскажите Про жизнь мою. Изба крестьянская. Хомутный запах дегтя. Божница старая, Лампады кроткий свет. Как хорошо, Что я сберег те Все ощущенья детских лет. Под окнами Костер метели белой. Мне девять лет. Лежанка, бабка, кот… И бабка что-то грустное, Степное пела, Порой зевая И крестя свой рот. Метель ревела. Под оконцем Как будто бы плясали мертвецы. Тогда империя Вела войну с японцем, И всем далекие Мерещились кресты. Тогда не знал я Черных дел России. Не знал, зачем И почему война. Рязанские поля, Где мужики косили, Где сеяли свой хлеб, Была моя страна. Я помню только то, Что мужики роптали, Бранились в черта, В бога и в царя. Но им в ответ Лишь улыбались дали Да наша жидкая Лимонная заря. Тогда впервые С рифмой я схлестнулся. От сонма чувств Вскружилась голова. И я сказал: Коль этот зуд проснулся, Всю душу выплещу в слова. Года далекие, Теперь вы как в тумане. И помню, дед мне С грустью говорил: «Пустое дело… Ну, а если тянет — Пиши про рожь, Но больше про кобыл». Тогда в мозгу, Влеченьем к музе сжатом, Текли мечтанья В тайной тишине, Что буду я Известным и богатым И будет памятник Стоять в Рязани мне. В пятнадцать лет Взлюбил я до печенок И сладко думал, Лишь уединюсь, Что я на этой Лучшей из девчонок, Достигнув возраста, женюсь. . . Года текли, Года меняют лица — Другой на них Ложится свет. Мечтатель сельский — Я в столице Стал первокласснейший поэт. И, заболев Писательскою скукой, Пошел скитаться я Средь разных стран, Не веря встречам, Не томясь разлукой, Считая мир весь за обман. Тогда я понял, Что такое Русь. Я понял, что такое слава. И потому мне В душу грусть Вошла, как горькая отрава. На кой мне черт, Что я поэт!.. И без меня в достатке дряни. Пускай я сдохну, Только… Нет, Не ставьте памятник в Рязани! Россия… Царщина… Тоска… И снисходительность дворянства. Ну что ж! Так принимай, Москва, Отчаянное хулиганство. Посмотрим — Кто кого возьмет! И вот в стихах моих Забила В салонный вылощенный Сброд Мочой рязанская кобыла. Не нравится? Да, вы правы — Привычка к Лориган И к розам… Но этот хлеб, Что жрете вы, — Ведь мы его того-с… Навозом… Еще прошли года. В годах такое было, О чем в словах Всего не рассказать: На смену царщине С величественной силой Рабочая предстала рать. Устав таскаться По чужим пределам, Вернулся я В родимый дом. Зеленокосая, В юбчонке белой Стоит береза над прудом. Уж и береза! Чудная… А груди… Таких грудей У женщин не найдешь. С полей обрызганные солнцем Люди Везут навстречу мне В телегах рожь. Им не узнать меня, Я им прохожий. Но вот проходит Баба, не взглянув. Какой-то ток Невыразимой дрожи Я чувствую во всю спину. Ужель она? Ужели не узнала? Ну и пускай, Пускай себе пройдет… И без меня ей Горечи немало — Недаром лег Страдальчески так рот. По вечерам, Надвинув ниже кепи, Чтобы не выдать Холода очей, — Хожу смотреть я Скошенные степи И слушать, Как звенит ручей. Ну что же? Молодость прошла! Пора приняться мне За дело, Чтоб озорливая душа Уже по-зрелому запела. И пусть иная жизнь села Меня наполнит Новой силой, Как раньше К славе привела Родная русская кобыла. [1925] Собаке Качалова
Дай, Джим, на счастье лапу мне, Такую лапу не видал я сроду. Давай с тобой полаем при луне На тихую, бесшумную погоду. Дай, Джим, на счастье лапу мне. Пожалуйста, голубчик, не лижись. Пойми со мной хоть самое простое. Ведь ты не знаешь, что такое жизнь, Не знаешь ты, что жить на свете стоит. Хозяин твой и мил и знаменит, И у него гостей бывает в доме много, И каждый, улыбаясь, норовит Тебя по шерсти бархатной потрогать. Ты по-собачьи дьявольски красив, С такою милою доверчивой приятцей. И, никого ни капли не спросив, Как пьяный друг, ты лезешь целоваться. Мой милый Джим, среди твоих гостей Так много всяких и невсяких было. Но та, что всех безмолвней и грустней, Сюда случайно вдруг не заходила? Она придет, даю тебе поруку. И без меня, в ее уставясь взгляд, Ты за меня лизни ей нежно руку За все, в чем был и не был виноват. [1925] Несказанное, синее, нежное…
Несказанное, синее, нежное… Тих мой край после бурь, после гроз, И душа моя — поле безбрежное — Дышит запахом меда и роз. Я утих. Годы сделали дело, Но того, что прошло, не кляну. Словно тройка коней оголтелая Прокатилась во всю страну. Напылили кругом. Накопытили. И пропали под дьявольский свист. А теперь вот в лесной обители Даже слышно, как падает лист. Колокольчик ли? Дальнее эхо ли? Все спокойно впивает грудь. Стой, душа, мы с тобой проехали Через бурный положенный путь. Разберемся во всем, что видели, Что случилось, что сталось в стране, И простим, где нас горько обидели По чужой и по нашей вине. Принимаю, что было и не было, Только жаль на тридцатом году — Слишком мало я в юности требовал, Забываясь в кабацком чаду. Но ведь дуб молодой, не разжелудясь, Так же гнется, как в поле трава… Эх ты, молодость, буйная молодость, Золотая сорвиголова! [1925] Песня
Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке. Цвела — забубенная, росла — ножевая, А теперь вдруг свесилась, словно неживая. Думы мои, думы! Боль в висках и темени. Промотал я молодость без поры, без времени. Как случилось-сталось, сам не понимаю. Ночью жесткую подушку к сердцу прижимаю. Лейся, песня звонкая, вылей трель унылую. В темноте мне кажется — обнимаю милую. За окном гармоника и сиянье месяца. Только знаю — милая никогда не встретится. Эх, любовь-калинушка, кровь — заря вишневая, Как гитара старая и как песня новая. С теми же улыбками, радостью и муками, Что певалось дедами, то поется внуками. Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха — Все равно любимая отцветет черемухой. Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли? В молодости нравился, а теперь оставили. Потому хорошая песня у соловушки, Песня панихидная по моей головушке. Цвела — забубенная, была — ножевая, А теперь вдруг свесилась, словно неживая. [1925] Не вернусь я в отчий дом…
Не вернусь я в отчий дом, Вечно странствующий странник. Об ушедшем над прудом Пусть тоскует конопляник. Пусть неровные луга Обо мне поют крапивой, — Брызжет полночью дуга, Колокольчик говорливый. Высоко стоит луна, Даже шапки не докинуть. Песне тайна не дана, Где ей жить и где погинуть. Но на склоне наших лет В отчий дом ведут дороги. Повезут глухие дроги Полутруп, полускелет. Ведь недаром с давних пор Поговорка есть в народе: Даже пес в хозяйский двор Издыхать всегда приходит. Ворочусь я в отчий дом — Жил и не жил бедный странник… В синий вечер над прудом Прослезится конопляник. [1925] Синий май. Заревая теплынь…
Синий май. Заревая теплынь. Не прозвякнет кольцо у калитки. Липким запахом веет полынь. Спит черемуха в белой накидке. В деревянные крылья окна Вместе с рамами в тонкие шторы Вяжет взбалмошная луна На полу кружевные узоры. Наша горница хоть и мала, Но чиста. Я с собой на досуге… В этот вечер вся жизнь мне мила, Как приятная память о друге. Сад полышет, как пенный пожар, И луна, напрягая все силы, Хочет так, чтобы каждый дрожал От щемящего слова «милый». Только я в эту цветь, в эту гладь, Под тальянку веселого мая, Ничего не могу пожелать, Все, как есть, без конца принимая. Принимаю — приди и явись, Все явись, в чем есть боль и отрада.. Мир тебе, отшумевшая жизнь. Мир тебе, голубая прохлада. [1925] Неуютная жидкая лунность…
Неуютная жидкая лунность И тоска бесконечных равнин, — Вот что видел я в резвую юность, Что, любя, проклинал не один. По дорогам усохшие вербы И тележная песня колес… Ни за что не хотел я теперь бы, Чтоб мне слушать ее привелось. Равнодушен я стал к лачугам, И очажный огонь мне не мил, Даже яблонь весеннюю вьюгу Я за бедность полей разлюбил. Мне теперь по душе иное… И в чахоточном свете луны Через каменное и стальное Вижу мощь я родной стороны. Полевая Россия! Довольно Волочиться сохой по полям! Нищету твою видеть больно И березам и тополям. Я не знаю, что будет со мною… Может, в новую жизнь не гожусь, Но и все же хочу я стальною Видеть бедную, нищую Русь. И, внимая моторному лаю В сонме вьюг, в сонме бурь и гроз, Ни за что я теперь не желаю Слушать песню тележных колес. [1925] Вижу сон. Дорога черная…
Вижу сон. Дорога черная. Белый конь. Стопа упорная. И на этом на коне Едет милая ко мне. Едет, едет милая, Только нелюбимая. Эх, береза русская! Путь-дорога узкая. Эту милую, как сон, Лишь для той, в кого влюблен, Удержи ты ветками, Как руками меткими. Светит месяц. Синь и сонь. Хорошо копытит конь. Свет такой таинственный, Словно для единственной — Той, в которой тот же свет И которой в мире нет. Хулиган я, хулиган. От стихов дурак и пьян. Но и все ж за эту прыть, Чтобы сердцем не остыть, За березовую Русь С нелюбимой помирюсь. [1925] Спит ковыль. Равнина дорогая…
Спит ковыль. Равнина дорогая, И свинцовой свежести полынь. Никакая родина другая Не вольет мне в грудь мою теплынь. Знать, у всех у нас такая участь, И, пожалуй, всякого спроси — Радуясь, свирепствуя и мучась, Хорошо живется на Руси. Свет луны, таинственный и длинный, Плачут вербы, шепчут тополя. Но никто под окрик журавлиный Не разлюбит отчие поля. И теперь, когда вот новым светом И моей коснулась жизнь судьбы, Все равно остался я поэтом Золотой бревёнчатой избы. По ночам, прижавшись к изголовью, Вижу я, как сильного врага, Как чужая юность брызжет новью На мои поляны и луга. Но и все же, новью той теснимый, Я могу прочувственно пропеть: Дайте мне на родине любимой, Все любя, спокойно умереть! [1925] Каждый труд благослови, удача!
Каждый труд благослови, удача! Рыбаку — чтоб с рыбой невода, Пахарю — чтоб плуг его и кляча Доставали хлеба на года. Воду пьют из кружек и стаканов, Из кувшинок также можно пить — Там, где омут розовых туманов Не устанет берег золотить. Хорошо лежать в траве зеленой И, впиваясь в призрачную гладь, Чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный, На себе, уставшем, вспоминать. Коростели свищут… коростели… Потому так и светлы всегда Те, что в жизни сердцем опростели Под веселой ношею труда. Только я забыл, что я крестьянин, И теперь рассказываю сам, Соглядатай праздный, я ль не странен Дорогим мне пашням и лесам. Словно жаль кому-то и кого-то, Словно кто-то к родине отвык, И с того, поднявшись над болотом, В душу плачут чибис и кулик. [1925] Видно, так заведено навеки…
Видно, так заведено навеки — К тридцати годам перебесясь, Все сильней, прожженные калеки, С жизнью мы удерживаем связь. Милая, мне скоро стукнет тридцать, И земля милей мне с каждым днем. Оттого и сердцу стало сниться, Что горю я розовым огнем. Коль гореть, так уж гореть сгорая, И недаром в липовую цветь Вынул я кольцо у попугая — Знак того, что вместе нам сгореть. То кольцо надела мне цыганка. Сняв с руки, я дал его тебе, И теперь, когда грустит шарманка, Не могу не думать, не робеть. В голове болотный бродит омут, И на сердце изморозь и мгла: Может быть, кому-нибудь другому Ты его со смехом отдала? Может быть, целуясь до рассвета, Он тебя расспрашивает сам, Как смешного, глупого поэта Привела ты к чувственным стихам. Ну, и что ж! Пройдет и эта рана. Только горько видеть жизни край. В первый раз такого хулигана Обманул проклятый попугай. [1925] Я иду долиной. На затылке кепи…
Я иду долиной. На затылке кепи, В лайковой перчатке смуглая рука. Далеко сияют розовые степи, Широко синеет тихая река. Я — беспечный парень. Ничего не надо. Только б слушать песни — сердцем подпевать, Только бы струилась легкая прохлада, Только б не сгибалась молодая стать. Выйду за дорогу, выйду под откосы, — Сколько там нарядных мужиков и баб! Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы. «Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб? На земле милее. Полно плавать в небо. Как ты любишь долы, так бы труд любил. Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был? Размахнись косою, покажи свой пыл». Ах, перо не грабли, ах, коса не ручка — Но косой выводят строчки хоть куда. Под весенним солнцем, под весенней тучкой Их читают люди всякие года. К черту я снимаю свой костюм английский. Что же, дайте косу, я вам покажу — Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий, Памятью деревни я ль не дорожу? Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки. Хорошо косою в утренний туман Выводить по долам травяные строчки, Чтобы их читали лошадь и баран. В этих строчках — песня, в этих строчках — слово. Потому и рад я в думах ни о ком, Что читать их может каждая корова, Отдавая плату теплым молоком. [1925] Я помню, любимая, помню…
Я помню, любимая, помню Сиянье твоих волос. Не радостно и не легко мне Покинуть тебя привелось. Я помню осенние ночи, Березовый шорох теней, Пусть дни тогда были короче, Луна нам светила длинней. Я помню, ты мне говорила: «Пройдут голубые года, И ты позабудешь, мой милый, С другою меня навсегда». Сегодня цветущая липа Напомнила чувствам опять, Как нежно тогда я сыпал Цветы на кудрявую прядь. И сердце, остыть не готовясь И грустно другую любя, Как будто любимую повесть С другой вспоминает тебя. Гори, звезда моя, не падай…
Гори, звезда моя, не падай, Роняй холодные лучи. Ведь за кладбищенской оградой Живое сердце не стучит. Ты светишь августом и рожью И наполняешь тишь полей Такой рыдалистою дрожью Неотлетевших журавлей. И, голову вздымая выше, Не то за рощей — за холмом Я снова чью-то песню слышу Про отчий край и отчий дом. И золотеющая осень, В березах убавляя сок, За всех, кого любил и бросил, Листвою плачет на песок. Я знаю, знаю. Скоро, скоро Ни по моей, ни чьей вине Под низким траурным забором Лежать придется так же мне. Погаснет ласковое пламя, И сердце превратится в прах. Друзья поставят серый камень С веселой надписью в стихах. Но, погребальной грусти внемля, Я для себя сложил бы так: Любил он родину и землю, Как любит пьяница кабак. [1925] Жизнь — обман с чарующей тоскою…
Жизнь — обман с чарующей тоскою, Оттого так и сильна она, Что своею грубою рукою Роковые пишет письмена. Я всегда, когда глаза закрою, Говорю: «Лишь сердце потревожь, Жизнь — обман, но и она порою Украшает радостями ложь. Обратись лицом к седому небу, По луне гадая о судьбе, Успокойся, смертный, и не требуй Правды той, что не нужна тебе». Хорошо в черемуховой вьюге Думать так, что эта жизнь — стезя. Пусть обманут легкие подруги, Пусть изменят легкие друзья. Пусть меня ласкают нежным словом, Пусть острее бритвы злой язык, — Я живу давно на все готовым, Ко всему безжалостно привык. Холодят мне душу эти выси, Нет тепла от звездного огня. Те, кого любил я, отреклися, Кем я жил — забыли про меня. Но и все ж, теснимый и гонимый, Я, смотря с улыбкой на зарю, На земле, мне близкой и любимой, Эту жизнь за все благодарю. [1925] Листья падают, листья падают…
Листья падают, листья падают. Стонет ветер, Протяжен и глух. Кто же сердце порадует? Кто его успокоит, мой друг? С отягченными веками Я смотрю и смотрю на луну. Вот опять петухи кукарекнули В обосененную тишину. Предрассветное. Синее. Раннее. И летающих звезд благодать. Загадать бы какое желание, Да не знаю, чего пожелать. Что желать под житейскою ношею, Проклиная удел свой и дом? Я хотел бы теперь хорошую Видеть девушку под окном. Чтоб с глазами она васильковыми Только мне — Не кому-нибудь — И словами и чувствами новыми Успокоила сердце и грудь. Чтоб под этою белою лунностью, Принимая счастливый удел, Я над песней не таял, не млел И с чужою веселою юностью О своей никогда не жалел. [1925] Над окошком месяц. Под окошком ветер…