– Отец ваш совершенно здоров, я не понимаю, отчего он лежит… Я собирался рассказать ему об одном африканском колдуне.
Наташа улыбнулась отцу и стала разворачивать лекарство.
– Дождь идет, – сказала она негромко. – Ужасно скверная погода.
Как это всегда бывает, другие посмотрели в окно. У Хренова при этом напряглась на шее сизая жила. Потом он снова откинул голову на подушки.
Наташа, надув губы, считала капли, и ее ресницы в такт мигали. Темные гладкие волосы были в бисере дождя, под глазами синели прелестные тени.
Вернувшись к себе, Вольф долго ходил по комнате, растерянно и счастливо улыбался, тяжело падал то в кресло, то на край постели, зачем‐то отворил окно и поглядел в темный журчащий двор внизу. И наконец, судорожно пожав плечом, надел шляпу и вышел.
Старичок Хренов, который сидел, скрючившись, на диване, пока Наташа поправляла ему на ночь постель, заметил без выражения, вполголоса:
– Вольф ушел ужинать.
Потом вздохнул и плотнее закутался в одеяло.
– Готово, – сказала Наташа. – Лезь обратно, папочка.
Кругом был вечерний мокрый город, черные потоки улиц, подвижные блестящие купола зонтиков, огонь витрин, стекающий в асфальт. Вместе с дождем лилась ночь, наполняла глубокие дворы, дрожала в глазах тонконогих проституток, медленно гулявших взад и вперед на людных перекрестках. И где‐то нависали, зажигались быстрой чередой круговые лампионы реклам, словно вращалось световое колесо.
К ночи у Хренова поднялась температура – градусник был теплый, живой, столбик ртути высоко влез по красной лесенке. Долго он бормотал что‐то непонятное, кусая губы и покачивая головой, потом уснул. Наташа разделась при вялом пламени свечки. В темном стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежном оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усыпанном папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старичок, – тронулась и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стала отворачивать, стягивать с ног шелковые серые чулки, заплатанные во многих местах, – и опять поплыла комната, и казалось, что кто‐то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза – длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха завертелась вокруг свечи и жужжащей черной горошинкой стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одеяло и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинутых под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.
«Удивительно мне хорошо», – подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были как теплые искры, мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный выкрик.
– Папочка, папа, что такое?
Она пошарила по столу, зажгла свечку.
Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся – и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться, – а потом не выдержал – закричал. Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.
– Папочка, успокойся, ничего…
Она, нежно шурша босыми ногами, оправила ему подушки, тронула липкий, холодный от поту лоб. Он с глубоким вздохом, все еще вздрагивая, отвернулся к стене, пробормотал:
– Всех, всех… Меня тоже… Это кошмарно… Нельзя.
И заснул, словно куда‐то провалился.
Наташа снова легла – диван стал еще ухабистей, пружины давили то в бок, то в лопатки, но наконец она устроилась, поплыла в тот прерванный, невероятный, милый сон, который она еще чувствовала, но уже не помнила. Потом, на рассвете, проснулась опять. Отец звал ее.
– Наташа, мне нехорошо… Дай попить.
Она, чуть пошатываясь спросонья, пронизанная синеватым рассветом, двинулась к рукомойнику, зазвенела графином.
Хренов жадно и тяжело выпил. Сказал:
– Это ужасно, если я никогда не вернусь.
– Поспи, папочка, постарайся еще поспать.
Наташа накинула фланелевый халатик, присела у изножья отцовской постели.
Он повторил несколько раз: «Это ужасно». Потом испуганно улыбнулся.
– Мне все кажется, Наташа, что я иду через нашу деревню. Помнишь, там, у реки, где лесопильня. И трудно идти. Опилки, знаешь. Опилки и песок. Вязнут ноги. Щекотно. Вот мы когда‐то ездили за границу…
Он наморщил лоб, с трудом следя за ходом спотыкающейся мысли…
Наташа вспомнила необыкновенно живо, какой он был тогда, светлую бородку вспомнила, серые замшевые перчатки, клетчатое дорожное кепи, чем‐то напоминавшее резиновый мешок для губки, – и вдруг почувствовала, что сейчас заплачет.
– Да. Вот, значит, как, – безучастно протянул Хренов, глядя в туман рассвета.
– Поспи еще, папочка. Я все помню…
Он неловко отпил воды, потер руками лицо, откинулся на подушки.
Во дворе судорожно и сладостно кричал петух…
Когда утром, около одиннадцати, Вольф постучался к Хреновым, в комнате испуганно звякнула посуда, пролился Наташин смех – и через мгновенье она выскользнула в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.
– Я так рада – папе сегодня куда лучше.
Она была в белой блузке, в бежевой юбке с пуговицами вдоль бедра. Длинные блестящие глаза ее были счастливы.
– Страшно беспокойная ночь, – продолжала быстро Наташа, – а теперь он совсем свежий, температура нормальная. Решил даже встать. Я сейчас умыла его.
– Сегодня – солнце, – сказал Вольф таинственно. – Я не пошел на службу…
Они стояли в полутемном коридоре, прислонившись к стене, и не знали, о чем еще говорить.
– Знаете что, Наташа, – вдруг решился Вольф, отталкиваясь широкой мягкой спиной от стены и глубоко засунув руки в карманы серых мятых штанов. – Давайте поедем сегодня за город. К шести будем дома. А?
Наташа стояла, тоже прижимаясь к стене плечом, тоже слегка отталкиваясь.
– Как же я оставлю папу? Впрочем…
Вольф вдруг повеселел.
– Наташа, милая, ну пожалуйста… Ведь ваш батюшка сегодня здоров. Да и хозяйка рядом, если что нужно…
– Да, это правда, – протянула Наташа. – Я ему скажу.
И, плеснув юбкой, повернула обратно в комнату.
Хренов, одетый, но без воротничков, слабо шарил по столу.
– Ты, Наташа, вчера газеты забыла купить. Эх ты…
Наташа повозилась со спиртовкой, заварила чай.
– Папочка, я сегодня хочу поехать за город, Вольф предложил.
– Душенька, конечно, поезжай, – сказал Хренов, и синие белки глаз его налились слезами. – Мне, право, сегодня лучше. Только слабость идиотская…
Когда Наташа ушла, он опять медленно зашарил по комнате, все ища чего‐то… Попробовал отодвинуть диван, тихо крякая. Потом заглянул под него – лег ничком на пол, да так и остался, голова тошно закружилась. Медленно, с усилием встав опять на ноги, он дотащился до постели, лег… И снова ему показалось, что он идет через какой‐то мост, шумит лесопильня, плывут желтые стволы и ноги глубоко вязнут в сырых опилках, и прохладный ветер с реки дует, прохватывает насквозь…
– Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море – темно-синее. Я не могу описать вам это море.
Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лицу сверху вниз и рассмеялся.
– А вот теперь я – нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…
Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзовой вышине. Она вглядывалась в это небо, и тогда кружили, мер<цали?>, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что‐то перелетало с сосны на сосну – золотая судорога. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме, и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.
Наташа вздохнула.
– В Средние века, – сказала она, глядя на верхушки сосен, – меня бы сожгли или приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде экстаза. Я тогда – совсем легкая, и плыву куда‐то, и все понимаю – жизнь, смерть, все… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что‐то. Потом устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим тяжелым животом, а лицо худое, маленькое, желтое, с необыкновенно ласковыми, необыкновенно таи<нственными?> глазами… Не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему‐то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встречала – но знаете, кто это была… Богоматерь.
Вольф улыбнулся.
– Почему вы так думаете, Наташа?
– Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, – и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы, как у Рафаэ<ля> – но живые. И кроме того, у меня бывают другие – маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Москве забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…
Вольф странно посмотрел на нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом:
– Мне нужно вам сказать кое‐что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень, да вот этой глупой страны я ничего не видал. Простите меня.
Он уныло улыбнулся. Ему вдруг стало нестерпимо жаль громадных своих фантазий, которыми он с детства жил.
Было сухо и тепло по‐осеннему. Сосны чуть скрипели, качались золотистые их верхушки.
– Муравьи, – сказала Наташа, привстав и похлопывая себя по юбке, по чулкам. – Мы сидели на муравьях.
– Вы меня очень презираете? – спросил Вольф.
Она рассмеялась.
– Глупости какие. Ведь мы с вами квиты. Все то, что я говорила вам об экстазе, о Богоматери, о колокольчике, – все это тоже фантазия. Я это как‐то придумала, и потом, конечно, мне казалось, что так было на самом деле…
– Вот именно, – сказал Вольф, просияв.
– Расскажите еще что‐нибудь из ваших путешествий, – деловито, без лукавства попросила Наташа.
Вольф привычным движением вынул свой солидный портсигар.
– К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…
Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса – но кое‐где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков – и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастие сжимает горло, – а счастлива была она потому, что Вольф говорит такие великолепные глупости, мечет, ухая, плоски<е> камешки, которые, как по волшебству, скользят и скачут по воде. В этот будний день никого людей не видно было – только изредка доносились облачки восклицаний и смеха, а по озеру реяло белое крыло, парус яхты.
Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов орешника. Немного дальше, у самой воды, был кафе – совершенно пустынный, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где‐то случился пожар и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действительно звучит оранжевая духовая музыка, и тогда она с таинственной улыбкой встрепенулась, побежала вдоль берега, и барон Вольф тяжело и мягко метнулся следом за ней, крича:
– Подождите, Наташа, мы же не расплатились!
Потом они нашли яблочно-зеленую поляну, отороченную осокой, сквозь которую жидким золотом горела на солнце вода, и Наташа, жмурясь и раздувая ноздри, повторила несколько раз:
– Боже мой, как хорошо…
Вольф обиделся на эхо, которое не откликалось, и замолк, и в это воздушное солнечное мгновение у широкого озера какая‐то грусть пролетела, как певучий жук…
Наташа поморщилась и сказала:
– Мне почему‐то кажется, что папе опять хуже. Может быть, я напрасно оставила его.
Вольф вспомнил худые, лоснистые, в седой щетине ноги старика, когда тот вскакивал обратно в постель. Подумал: «А вдруг он как раз сегодня и умрет?»
Громко и бодро сказал:
– Да что вы, Наташа, он теперь здоров.
– Я тоже так думаю, – проговорила она и повеселела снова.
Вольф скинул пиджак: от его плотного тела в полосатой рубашке пахнуло мягким жаром, и шел он совсем рядом с Наташей; она глядела прямо перед собой, и приятно было чувствовать эту теплоту, что шагает рядом.
– Как мечтаю, ах, как мечтаю, Наташа, – говорил он, взмахивая свистящим прутиком. – И ведь разве я лгу, когда я выдаю фантазии мои за правду? Приятель был у меня, он прослужил три года в Бомбее. Бомбей? Господи! Музыка географического названия. В одном этом слове есть что‐то гигантское, солнечные бомбы, барабаны. Но представьте себе, Наташа, этот мой приятель ничего не мог рассказать, ничего не помнил, кроме служебных дрязг, жары, лихорадки, да жены какого‐то британского полковника. Кто же из нас двоих действительно побывал в Индии… Разумеется, я… Бомбей, Сингапур… Вот я, например, помню…
Наташа шла у самой воды, так что детские волны озера всплескивали к ее ногам. Где‐то за лесом, как по струне, прошел поезд – и оба прислушались. День стал чуть золотистее, чуть мягче, и посинели леса по той стороне озера.
У вокзала Вольф купил бумажный мешок со сливами, но они оказались кислыми. Сидя в поезде, в пустом деревянном отделении, он ежеминутно бросал их из окна – и все жалел, что не украл где‐нибудь в кафе тех картонных кружков, на которые ставят кружки с пивом.
– Они так хорошо летят, Наташа. Как птица. Просто прелесть.
Наташа устала; она жмурилась, и тогда снова, как ночью, обхватывало и поднимало ее чувство головокружительной легкости.
– Когда я буду рассказывать папе о нашей прогулке, – сказала она, – не перебивайте и не поправляйте меня. Я буду, вероятно, говорить о том, чего мы не видели вовсе, – о всяких маленьких чудесах. Он поймет.
Приехав обратно в город, они пошли домой пешком. Барон Вольф как‐то присмирел – и морщился от хищных звуков автомобильных гудков. А Наташа шла, как на парусах, – словно усталость поднимала, окрыляла ее, делала ее невесомой – и Вольф ей казался весь синим, как вечер. За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по‐бычьи голубую голову свою, – сказал:
– Вниманье, Наташа.