Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Прорыв под Сталинградом - Генрих Герлах на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Площадка перед лазаретом опустела. С другой стороны лощины повсюду ползают белые фигуры – пехотинцы копают одиночные окопы. На углу стального строения выдвигается на позицию зенитка “восемь-восемь”. Над холмами шипят противотанковые снаряды. Там, куда они ударяют, над снегом вспыхивает желтоватое облачко дыма. Дальше к северу тянется никем не останавливаемое звено бомбардировщиков. Земля пульсирует от разрывов.

Жалкая горстка санитаров собрала раненых. Около восьмидесяти человек, и к ним продолжают стекаться люди, выползающие из домов, проломов и оврагов. Какая приманка гонит их вперед? Или просто слепая уверенность в том, что, пока тебя ведут, есть надежда? А может, их влечет сказочный лазарет в Гумраке или заветное слово Сталинград? Сталинград – разбомбленные, выжженные руины, но отсюда, посреди заледенелой снежной пустыни, он представляется в лихорадочных мечтах обетованной страной, сулящей тепло, заботу и крышу над головой. Или это детские салазки, нагруженные хлебом и консервами, которые тянет за собой санитар? Или обычный животный инстинкт самосохранения?

Караван медленно трогается, и пастор Петерс бросает на него беглый взгляд. Жалкое зрелище! По дороге бредут тени, укутанные одеялами и брезентом, их ноги-глыбы обернуты соломой или лохмотьями, на голове тюрбаны из белого тряпья, на руках наложенные шины – бесформенное нечто, опирающиеся на палки и поддерживающие друг друга – неужели все люди? Да, это люди, истощенные, с желтушными, карикатурно раздутыми лицами, от обморожения покрытыми волдырями. Два солдата – еле держатся на ногах и волочат за собой на брезенте товарища, – это же люди! Они жили, совершали ошибки, были грешны. Неужто столь велико падение человека, что он все это заслужил? Нет! – кричало в груди пастора Петерса. – Нет, Господи, не Твоя воля свершилась! Боже, почему ты покинул нас?!

Серое небо. Пурга метет над колонной, которая с трудом продвигается вперед. Между Петерсом и санитаром солдатик, еле живой. Едва волочит ноги. Его качает как пьяного. Обмотанная шерстяным шарфом голова запрокинута назад и болтается из стороны в сторону. Стеклянные глаза обращены к небу. Петерс бросается на подмогу. Внезапная навязчивая идея посещает его. Спасти любой ценой: именно этого безнадежного, непременно его. И все тогда сложится хорошо.

Только раз он оглядывается. И видит не иначе как страшное наваждение – козни лукавого. На месте лазарета, который они покинули около часа назад, стена огня… Он больше не оборачивается. Позади ничего не осталось. Пастор не замечает, как за его спиной редеет колонна, как то и дело кто-нибудь оседает на снег, чтобы уже никогда не подняться.

Проходят часы. Путь устилают мертвые, падшие, прикрытые сострадательным снегом. Их обгоняют: на скорости проносятся мимо пустые и полупустые грузовики, гужевые повозки, груженные древесиной, ящиками, домашней утварью, кроватями. Но никто не останавливается, чтобы обменять бездушный, пустой и бесполезный груз на живых людей.

Впереди поселок, где как в улье – все кишит людьми. Возле домов короткая передышка, с подветренной стороны. Грохот снарядов заставляет идти дальше. Многие отстают, но колонна тут же пополняется. Люди шагают навстречу ночи, которая надвигается с востока – монотонной, как вечность, сотканной из света прожекторов, осветительных ракет и бомб. В кювете – тьма такая, что хоть глаз выколи, – тяжеловесные трехосные грузовики, уткнувшиеся радиаторами в смятые сугробы. Мужчины прибавляют шаг. Это ж те самые, которые сегодня утром… Стоит необычайная тишина, зловещая. Ни водителей, ни санитаров – ни одной живой души. Всякий звук замирает посреди безмолвия, оставляя ощущение жути. Люди забираются в кузов и видят раненых: лежат в тех же позах, что и сегодня утром, только присыпанные снегом, недвижимые и бездыханные. Живые бросаются на мертвых, срывают с окоченевших тел одеяла, сдирают одежды, кричат, толкаются, грызутся за каждую тряпку, способную согреть… Господи, почему ты покинул нас?!

Ночь проходит, а за ночью проходит день. Вокруг пастора теперь только маленькая кучка людей. Парнишка, которого он любой ценой задумал спасти, давно умер и остался далеко позади в снегу. За эти страшные полтора дня умерло все и в пасторе Петерсе. Его покинули мысли, покинули чувства…

Снова сгущаются сумерки. И тут вырисовываются дома и железнодорожная насыпь. Гумрак! Дошли! Справа тянется кладбище – почти необозримый лес крестов. Неужто они стремились сюда? Колонна смертельно измученных людей бредет дальше по разбитой дороге, испещренной воронками, впереди низкое кирпичное здание – госпиталь. Не обращая ни на что внимания, люди идут по телам, у входа образуется давка. На дверях часовой. Держа перед собой винтовку, отталкивает напирающих.

– Господи Иисусе! – кричит он. – Зачем явились? Здесь все битком набито, от коридора под самую крышу! Даже мышь не влезет!

Его долг – защищать тех, кто нашел в этих стенах прибежище, защищать от всего, что пожелает пробраться внутрь, что несет смерть. Поднятая винтовка отгоняет ночных призраков обратно в темноту. Натыкаясь друг на друга, те падают со стонами на землю, не в силах выдавить ни слова. Они у цели.

Ночь, израненную налетами с воздуха и громыханием далекой битвы, сменил тихий день. С запада в Дубининский текли потоки людей и машин, нарушая безмятежность блиндажного городка горячим дыханием фронта. Под замерзшими моторами трепыхалось пламя костров; солдаты, подгоняемые криками начальников, волокли из землянок матрасы, оконные рамы, доски и всякую утварь, складывая все добро на грузовики в огромные кучи. Панический страх заставил очнуться от зимней спячки обозы и штабы, тихо-мирно поживавшие в стороне от боевых действий.

В блиндаже Унольда толпились офицеры штаба и незнакомые командиры других подразделений, людей набралось немало, некоторые в тулупах и увешаны оружием. Пахло потом и холодным табачным дымом. Унольд стоял, опершись о край стола, на этот раз всем своим видом выражая подчеркнутую корректность. Однако суетливо бегавшие глазки говорили, что самообладание его притворное, а резкий запах изо рта откровенно выдавал, в какой материи подполковник находил утешение (наполовину опорожненная бутылка, забытая на оперативном столе, служила тому наглядным доказательством).

– Господа, – Унольд понизил голос до шепота, и все ощутили, как нестерпимо накалился воздух от напряжения. – Со вчерашнего дня идет широкомасштабное наступление русских. Западный фронт прорван. Не исключено, что уже завтра противник будет здесь. Наша задача: подготовить хутор Дубининский для круговой обороны и удерживать… удерживать до последнего бойца! Приказ распространяется на всех, напоминать об этом, я думаю, нет надобности.

Круговая оборона? На лицах офицеров выразилось потрясение. Без оборонительных позиций, без шанцевых инструментов? Допустим, отстроенный штабной блиндаж вышел вполне впечатляющим. Время, материал и люди на это были. Но для полосы обороны не сделано ничего!

Бройер случайно оказался возле стола, за которым обычно работал капитан Энгельхард. Его взгляд скользнул по карте, по аккуратно сложенным карандашам, тщательно рассортированным подшивкам и делам. И тут внимание обер-лейтенанта привлек белый листок, – краткая запись, сделанная преувеличенно крупными буквами: “Победить они не могли, они могли только умереть! 11.1.1943. Унольд”.

Перед листком сидел капитан Энгельхард, неестественно выпрямившись, – весь предельная собранность. Рука его машинально выводила узор в нижней части бланка, сплошь покрытого маленькими крестами… Почувствовав на себе чужой взгляд, Энгельхард прервался и посмотрел на Бройера.

– Вы еще успеете написать домой! – тихо сказал он. – Позже мы отправим курьерскую почту на аэродром.

– Командование обороной укрепленного пункта Дубининский переходит к подполковнику Брауну! – продолжил Унольд, движением руки указывая на офицера с красноватым лицом и водянистыми глазами навыкате, крутившего в руках шапку. – С этого момента ему подчиняются все подразделения, находящиеся в Дубининском и его окрестностях, включая наш штаб. С вами, Факельман, мы еще обсудим вопрос о формировании оперативных отрядов. Обер-лейтенант Бройер назначается адъютантом к подполковнику Брауну, остальные офицеры штаба переходят в распоряжение капитана Энгельхарда и отправляются на передовую в составе офицерской боевой группы.

Беспокойство среди присутствующих нарастало.

– Но это невозможно! – испуганно воскликнул коренастый капитан, укутанный, как рождественский дед. – У пекарей сейчас самая жаркая пора… Иначе чем прикажете кормить дивизию? Я не могу так запросто взять и бросить хлеб, муку. Все тогда пропадет!

– А как же мастерская? – крикнул другой. – У меня на ремонте два танка и десятка три машин.

– А у меня… а я… – загалдели наперебой. Из общего гула вырисовывалась ясная картина: большинство присутствующих считало свое участие в обороне хутора Дубининского неприемлемым из-за более неотложных задач.

– Секундочку! – Унольд положил конец переполоху. – Я думаю, меня тут не совсем правильно поняли… Тогда скажу коротко и ясно: все кончено! Других задач больше нет. Придется здесь умереть, это единственное, что от нас требуется! Командир корпуса и его штаб тоже здесь, это вам известно. Он уже выбрал окоп, в котором будет сражаться до последнего выстрела. Вот так обстоят дела!

Воцарилась мертвая тишина. Только коренастый начальник пекарни все еще причитал:

– Боже мой, боже мой!

В глубине скрипнула дверь, и кто-то довольно бесцеремонно протиснулся вперед. Это был капитан Эндрихкайт. Он неуклюже отдал честь и загудел басом:

– Покорнейше докладываю, господин подполковник, осужденный исчез!

Унольд не сразу сообразил, о чем речь. Он и думать забыл о Лакоше, но потом словно очнулся.

– Хорошо, Эндрихкайт, – бросил он. – Значит, с этим тоже решено.

– Нет ничего хорошего, господин подполковник, – настаивал Эндрихкайт. – И дело совсем не решено, нисколечки! Лакош исчез, сбежал! Когда сегодня утром мы зашли в блиндаж, осужденный как сквозь землю провалился.

И это была чистая правда! Несколько секунд лицо подполковника казалось по-детски беспомощным.

– Эндрихкайт! – голос звучал почти умоляюще. – Только не сводите меня с ума! – И тут он сорвался. – Вы меня что, за идиота держите, вы… Вы за это ответите! Я вас под трибунал! Я вас в тюрьму упеку, расстреляю! Отправлю на передовую, бездарный портач…

И вдруг тирада оборвалась. До сознания Унольда дошла вся ее нелепость.

– За такие шуточки, Эндрихкайт, вы поплатитесь! – прошипел он, а потом трезво и официально добавил: – Для защиты населенного пункта вы и ваш взвод с этой секунды переходите под начальство подполковника Брауна!

“Дело Лакоша” замяли, в отделе разведки никто больше не стал с ним разбираться, людей занимали другие заботы. Бройера тут же взяли в оборот, назначив командиром опорного пункта. Подполковник Браун отличался необычайной, почти болезненной живостью характера. Каждую минуту его посещала новая идея, и часто его распоряжения, истошно выкрикиваемые хриплым голосом, оставались непоняты. Бройер ни разу не присел, до самого вечера носился как угорелый. Найти солдат, проинструктировать, а еще позаботиться о провианте, раздобыть оружие и шанцевые инструменты – все это лежало на его плечах. Из-за упрямства и злой воли случались стычки и скандалы. Особенно на дороге, где полевой жандармерии сплошь и рядом приходилось сдерживать отступавших. Их разрозненные кучки состояли из бойцов самых разных формирований, вконец истощенных, без командиров, а часто и без оружия. По их рассказам, сотканных из правды и пугающих фантазий, на западе все было уничтожено. От двух совершенно обезумевших санитаров узнали о нашествии русских танков, раздавивших перевязочный пункт. О невообразимой панике, которая там поднялась. О том, что носилки с тяжелоранеными так и побросали на дворе. Вот только успели “уложить” бывшего среди них пленного русского майора.

– Что? – накинулись все на санитаров. – Русского, значит, пристрелили. А немцев, раненых товарищей своих, кинули? Да вы в своем уме? Только вообразите, что с ними сейчас!

Санитары пристыженно молчали. Наконец один сказал:

– Теперь уже все равно. Русские живых не оставляют.

Только поздно вечером Бройер улучил момент и отпросился – личные дела тоже надо уладить. Подполковник дал увольнительную, но лицо его при этом выражало крайнее неудовольствие. Когда Бройер вошел в блиндаж, там не было ни души. Мужчины уже ретировались. В печурке тлели темно-красные угли, повсюду валялась бумага. Похоже, унтер-офицер Херберт жег акты и донесения, которых немало накопилось за последние недели. Взгляд Бройера блуждал по знакомому помещению, по глиняным стенам, покрытым паутинкой трещин, по дощатому столу, служившему ему и Визе кроватью, вот телефон, мерцающая лампочка, уже поблекшее изречение на дощатой стене: “Я на прорыв иду и о былом не вспоминаю…” Мысли его текли спокойно и ясно. Ну что ж, все кончено. Прорыва нет и нет будущего. Они умрут далеко на чужбине, всеми брошенные, забытые, не надеясь даже на то, что их похоронят… Но смерть его не пугала. Пугало другое: он больше не верил в оправданность смерти.

“Ради чего мы гибнем, за что? – спросил он себя. – За родину? Здесь, на Волге, это звучит абсурдно. За руду, нефть или же за зерно? Тоже нет, тогда ради чего? Может, ради спасения Восточного фронта? Двадцать две дивизии, если они и правда стоят на западном берегу Дона, еще могли бы вызволить нас, но их нет. Так ради чего же? Ради того, чтобы сбылись слова Гитлера, сказанные им однажды: «Оттуда, где мы стоим, нас никто не заставит уйти»? Из-за этого меня тут прикончат как злодея или бандита?”

Бройер сел за стол, подперев рукой горячий лоб. Хорошо еще, что нет приказа двигаться дальше, навстречу сущему аду и разложению; хорошо, что все закончится именно здесь, на этом клочке земли, который теперь – благодаря их стараниям – так напоминал родину. Бройер никогда не забудет последние прожитые здесь недели. Порой они казались ему самым осмысленным, что приключилось с ним в жизни. Каждая спетая хором песня, каждое прочитанное стихотворение или оброненное в долгие ночные часы слово – все это наполнялось значением, звучностью и глубиной, излучало силу и в конце концов оставляло незабываемый след. Однажды его посетило предчувствие: что, если эти шесть недель, прожитые в блиндаже под Сталинградом, станут началом, первым шагом по новой, еще не изведанной земле. Но теперь уже очевидно, что это не начало, а конец.

Бройер поднял глаза. На стене по-прежнему висела семейная фотография. Младший сынишка у матери на коленях, старший стоит рядом, положив руку на ее плечо. Светлая улыбка женщины озаряет всю комнату. Давно это было, тогда на земле еще царил мир… Писать или нет? И что писать? Бройер знал – Ирмгард натура сильная, но хватит ли у нее сил услышать правду, здешнюю правду? Может, лучше препоручить это вермахту, пусть он сообщает о конце 6-й армии? Допустим, правды в его сводке не будет ни капли, но боль смягчит любая весть. Бройер вытащил из планшета перевязанную стопку. Это были письма, которые ему прислала на фронт жена. Он стал тщательно расправлять листки и перечитывать. Он прощался. Взгляд вдруг замер на одной фразе – незнакомой, как будто впервые увиденной. Он был потрясен, сверился с датой. 8.12.1940. Вот оно что… Они тогда квартировались во Франции, и жизнь текла тихо и мирно. Наверное, в то время он просто не обратил на такие слова внимания. Глаза еще раз пробежали по строчкам:

Я вот как считаю: если не поверяешь человеку о своих страхах, значит, ты не любишь его по-настоящему. В желании оградить другого чаще всего таится малодушие эгоизма. Когда мы любим, нами движет забота, которая подразумевает постоянную готовность всем сердцем и всеми силами участвовать в судьбе любимого, какие бы ни обрушились на него напасти.

Бройер положил листок. Расстояния стерлись. Слова пришли. И он записал:

11.1.1943, на подступах к Сталинграду.

Ирмгард, дорогая!

Прости, что невольно делаю тебе больно. Но то, о чем ты, вероятно, уже догадываешься, истинная правда. Мы окружены. Надежд на спасение нет. Дело идет к концу. Все, что здесь творится, не описать в двух словах. Это преступление. Наступит день, и наш народ потребует виновников к ответу.

Ирмгард, дорогая, мы навряд ли увидимся. Позволь поблагодарить тебя за годы твоих трудов и волнений и за все наше счастье.

Даже в этот час я чувствую, как ты близка. Ты будешь для наших мальчиков не только матерью, но и отцом, и пусть осознание этой задачи придаст тебе силы. Воспитай их честными и отважными, готовыми бороться за правду и за любовь к ближнему. Когда они подрастут, расскажи им, что их отец тоже верил в правое дело, за которое стоит жить и даже умереть. Ирмгард, любимая, прощай!

Твой Бернхард

Бройер запечатал конверт и спрятал его в карман шинели. Снова взял письма жены. Он держал их веером и впитывал знакомый почерк. Потом сложил и медленно разорвал на маленькие кусочки. Сняв со стены фотографию, покончил и с ней, так же неспешно. Отправил все в печку. Едва тлевшие красные угольки вспыхнули и, потрескивая, взвились вверх к дымовой трубе, обер-лейтенант снял со стены автомат. Тщательно проверил и вставил магазин. Повесил через плечо, еще раз окинул взглядом блиндаж, погасил лампочку и вышел.

Полковник фон Герман стоял на высокой дороге, где хозяйничал ветер. Машину он послал вперед, решив спуститься в долину пешком – именно там располагался командный пункт. Ему хотелось побыть одному хотя бы несколько минут и попытаться уяснить, что он только что услышал. Его взгляд, скользнув по куполу церкви в Городище, уносился дальше к серым домам на востоке, за которыми угадывалась гладь Волги. Где-то там находились передовые позиции возглавляемой им дивизии. На Волжском фронте уже давно царило затишье. Только разведдозоры еще делали свое дело, да ночью случались авианалеты и одиночные беспокоящие обстрелы артиллерии с другого берега. Только вчера полковник осматривал хорошо обустроенные позиции на переднем крае и не без радости отмечал про себя спокойствие и непоколебимость, какие излучало это место. Конечно, жар котла долетал и сюда: это ощущалось по тому, как урезали довольствие и с какой частотой дивизия подвергалась “прочесыванию”. Нередко ее покидало целое подразделение, которое забрасывали в тыл – для обороны, и никто никогда не возвращался. Но по большей части все, что разыгрывалось на западе, их не затрагивало. Полковник смотрел на восток, и туда же были обращены глаза всей дивизии. Там пролегал фронт, их фронт, который они отвоевали и продолжали сдерживать ценою тяжелых потерь. Никто не собирался сдавать позиций. И вот теперь ему предстояло сказать, что все эти жертвы напрасны… Поверят ли ему, смогут ли постичь разумом этот чудовищный факт? Хочешь не хочешь, а поверить придется, когда уже через несколько дней фронт подойдет с тыла и сюда потекут остатки разбитых дивизий и караваны раненых. Людей лучше подготовить заранее…

– Что скажете, полковник? Есть новости от корпуса? Вы поднимали вопрос о дровах?

Полковник фон Герман обернулся. Перед ним, подняв меховой воротник и запустив руки глубоко в карманы, стоял генерал-майор Кальмус – бывший командир дивизии, нынче отстраненный от должности. Неопределенным движением он махнул в сторону балки, жиденько поросшей ольхой и тополем. Отвечая признательностью этому чуду природы, солдаты прозвали ее “лесным каньоном”.

– Я уже спускался сегодня, осматривал тамошние запасы… Просто невероятно, сколько можно вырубить за столь короткое время. Маловат лесок, любезный! До весны на этих дровах не протянуть!

Полковник задумчиво посмотрел в раскрасневшееся от мороза тревожное лицо генерала. Когда пришло известие об окружении, с Кальмусом случился нервный срыв. С того момента он перестал заботиться о дивизии и практически сложил командование, однако по-прежнему торчал в блиндаже, подсчитывая, когда армия при том или ином пищевом рационе умрет голодной смертью. В другие дни он шатался по отделам штаба, сетовал на бедственное положение и был не прочь услышать утешительные слова.

В конце концов его отстранили от командования дивизией, приняв во внимание подорванное здоровье. Дали, правда, понять, чтобы он оставался при войске – мол, среди солдат не должно зародиться беспокойство.

– Скоро нам больше не понадобятся дрова, господин генерал! – развеял сомнения генерала фон Герман. – Русские сломили Западный фронт. Через несколько дней решится и наша судьба.

Генерал утратил контроль над лицом. Его рука беспомощно забегала по отвороту подбитой мехом шинели.

– Вы сказали “сломили”?.. И что теперь?.. Боже мой, это же катастрофа!

– Так точно, господин генерал, это катастрофа.

Глаза генерала остекленели, рот так и остался открытым, только нижняя губа слегка подергивалась. Он повернулся и засеменил вниз по склону. Полковник смотрел ему вслед, покачивая головой. И это немецкий офицер, один из тысячи, – образованный, утонченный, культурный, добрейшей души человек, который всегда и везде был образцом солдата с большой буквы – неважно, война или мир. Теперь он сломался и скулил, как старая баба… Неужели Сталинград так менял людей? Или здесь проступала их истинная сущность, освобожденная от наносной мишуры, – только и всего?

Предаваясь таким размышлениям, полковник фон Герман не испытывал гордыни. Он считал себя немногим лучше. Чуть больше твердости и умения владеть собой – вот, пожалуй, и все, что отличало его от генерала. Но что за этим крылось? Неуверенность, смятение и глубочайшая боль…

Медленно спускался полковник по крутому съезду в долину. Он размышлял о “долге и чести”, которые ему привили с юных лет вместе с другими ценностями. Потом, преподавая в военной школе, он и сам вещал об офицерском кодексе и об обязанностях солдата. Они заключались в послушании, мужестве и готовности в любую секунду отдать жизнь за отечество. Казалось, все ясно как день. Никаких вопросов, никаких трудностей не было и быть не могло. Да, на поле боя гибли люди, армейские части несли потери, иной раз бывали даже уничтожены, – удар, конечно, болезненный, но в силу своей необходимости оправданный. Однако геройской смертью, о которой слагали песни и писали в военных учебниках, умирали не часто, так почему бы не… нет, нельзя просто взять и поступиться тем, что необходимо! Полковник стиснул зубы так сильно, что на лице заиграли мускулы. Он настойчиво пытался отогнать от себя страшную картину, которая днем благодаря неимоверному усилию воли его никогда не посещала, но каждую ночь снова и снова являлась во сне. Всякий раз одна и та же сцена: пламя, истошные крики, озаренное бликами и до жути искаженное лицо парня, а потом только голова – маленькая, обугленная, с блестящим оскалом… Нет, все личное не должно иметь никакого значения! Полковник фон Герман был солдатом до мозга костей, он не мог позволить себе усомниться в истинах, которые проповедовал неисчислимое множество раз и исполнения которых требовал от других, – пусть даже эти истины давили на его плечи тяжким грузом.

Но кое-что другое с каждым днем мучило его все сильнее. Его терзала мысль о том, что ко всему, что творилось здесь, на берегах Волги, враг был причастен в наименьшей степени, что не по его вине происходит массовое вымирание сотен тысяч людей – от холода и голода. Одно слово, один короткий приказ мог в любую минуту положить этому конец… Но он так и не прозвучал. Целая армия следовала данному ей завету: умереть от голода и обморожения! Такой сценарий не укладывался в рамки солдатского опыта абсолютно. Не имея отношения к понятиям долга и чести, он порождал по меньшей мере один вопрос, в иных обстоятельствах для солдата совершенно недопустимый – зачем? Этот вопрос не давал полковнику покоя, и после тщательного анализа имевшихся в его распоряжении документов, способных прояснить картину на фронте, он пришел к следующему заключению: нет никакой стратегической надобности в проведении дальнейших военных действий под Сталинградом, которая оправдывала бы столь неизмеримую жертву. Гитлер обещал прислать войска и прорвать блокаду. Но он не сдержал обещание. Ему оставалось только отпустить армию, дать возможность действовать самостоятельно – сообразно обстановке – и нести за себя полную ответственность. Он этого не сделал. Почему? Неужели триста тысяч солдат гибли только по прихоти одного человека, который не захотел признать… Стоп, хватит думать! Бездны разверзлись.

Полковник фон Герман возвращался к себе по узкой тропке, тянувшейся на некоторой высоте вдоль отвесного склона лощины. Все здесь дышало спокойствием и умиротворенностью, словно было сотворено для вечности. Блиндажи, вырытые в стене обрыва, укреплены чин по чину, на входах – пестрые дощечки с забавными надписями и рисунками местных обитателей. “Орденбург”, повсюду железные кресты – это отдел офицерских кадров; циркуль и линейка – ведомство топографов; борзые псы – милости просим в отряд мотосвязных – не поймет только ленивый. Два солдата на пару отдирали от двери блиндажа “Продукты оптом” и приделанный над табличкой лошадиный череп.

– Неужто, Штеген, опять переезжаете? – бросил на ходу фон Герман.

– Так точно, господин полковник, – ответил присматривавший за работой офицер, – как на зло! Это ж ни в какие ворота не лезет. Сначала вешают тебе на шею тыловую службу со всем добром, а сейчас грозятся, что вот-вот и Восьмой корпус подползет. Сам командующий сюда наведывался. Пожалте очистить пять лучших блиндажей. Господин полковник, может, скажете веское слово – люди ждут! В конце концов это ж наше жилье!

– Понимаю, Штеген, ничего не попишешь, – ответил на ходу полковник. – Скоро придется еще потесниться, раз уж мы здесь стоим.

Капитан посмотрел ему вслед с недоумением.

Блиндаж, где размещалось управление штаба, обнаруживал комфорт, подобающий уютной гостиной: ковер, электрическая настольная лампа, запитанная от аккумулятора, отгороженные друг от друга спальные ниши. Небольшой камин из красного кирпича с белеными швами, рядом – набор кованых инструментов для печи. В других ротах устроились не хуже. Фронт отсюда казался незыблемым, и люди готовились к зиме с умом и обстоятельностью. Начальник штаба, растянувшись над картой, делал какие-то пометки. Когда полковник вошел, он выпрямился. Маленький и щуплый, с круглым личиком, волосы черные как смоль, безупречно расчесанные на пробор. Стекловидные глаза поверх мясистого носа как будто ничего не замечали. Этот взгляд – подарок на память от бомбы замедленного действия, разорвавшейся в Киеве и пощадившей из всего штаба только его.

– Полковник Штеффен снова остановил вражескую атаку, командуя лично. Пожалуй, надо представить его к Рыцарскому кресту… Да, и еще за нами ряд домов – наследство от триста пятой – извольте оборонять. Забрать еще больше наших людей они не могут, вот и растягивают участки. Просто отвратительно!

Полковник, не снимая шинели, остановился возле письменного стола.

– Послушайте, Данемайстер, – сказал он. – Западный фронт котла прорван. Это конец! Хубе прибыл из штаб-квартиры фюрера с последним предложением – устроить в развалинах Сталинграда алькасар.

Подполковник швырнул карандаш на стол и взревел:

– Но это же безумие! Разве армия способна на такое пойти?.. Тут что, все спятили? Сколько можно плясать под дудку взбеленившегося ефрейтора!.. Офицерский корпус, генералы, фельдмаршалы – весь немецкий генштаб позволяет этому приблудному никчемному пустозвону, этому люмпену издеваться над собой! Ах, по-настоящему воротит от…

Он уставился на стену и сжал кулаки, готовый сразиться с невидимым противником.

– Возьмите себя в руки, Данемайстер! – пресек тираду полковник. – Не забывайте, что вы офицер! Я не потерплю в своем присутствии критики в адрес фюрера, вам ясно? Думайте, что хотите, но только, прошу вас, держите ваше мнение при себе!

Непривычно резкий тон, с которым к нему обращались, заставил подполковника вздрогнуть. Стушевавшись, он тихо спросил:

– И что теперь будет, господин полковник?

– Что будет? – удивился полковник. – Вы меня спрашиваете? Вы же солдат!.. Долг солдата делать то, что прикажут!

Овладевшее лейтенантом Визе тупое безразличие мешало сосредоточиться и понять, почему именно его полковник назначил своим адъютантом. Его не брали с собой, когда фон Герман отправлялся на рекогносцировку, не давали поручений – одним словом, откровенно держали вне игры. А тут вдруг пожелали видеть и бесцеремонно выдернули с периферии.

– Дело, ради которого я вас вызвал, служебного и личного характера, – сказал фон Герман, подвигая лейтенанту кресло и протягивая сигареты. – Конец не за горами, Визе… Котел скоро разорвется. Это последний акт трагедии.

Огромные глаза лейтенанта в упор смотрели на полковника. Тот встал и принялся медленно расхаживать из угла в угол.

– Знать правду о Сталинграде сейчас не хотят, – продолжил он. – Но я уверен: наступит время, когда Германия будет в ней сильно нуждаться. И тогда в стране должны найтись люди, у которых достанет мужества рассказать, как все было на самом деле… Рядовому солдату это не по силам, тут ведь по-человечески надо, вы меня понимаете? И я бы хотел, – голос его слегка задрожал, – я бы хотел, чтобы моя жена из первых уст услышала то, о чем нельзя написать – о нашем конце и еще о… о смерти моего мальчика…

Визе медленно поднялся. Он был бледен как полотно.

– Ах да, вы же не знаете… мой сын погиб. В штабе группы армий от нашего корпуса ждут курьера. Я назвал вашу фамилию, Визе. Никто не возражал. Завтра вы вылетаете из Питомника… Вот, возьмите эту посылку! Адрес моей жены там указан. Письма других офицеров заберете утром у адъютанта!

Визе почувствовал, как ноги его налились свинцом, перед глазами вихрем поплыли круги. Полковник, не отрываясь, смотрел на него. Словно ждал ответа. Его рука легла на плечо лейтенанта.

– Это правильно, Визе, – сказал он по-отечески. – Летите! После войны Германии нужны будут люди, не только солдаты.

Лейтенанта сковало удушье, он не знал, что ответить. И тут из самого его нутра вырвалось нечто такое, что заставило бы любого солдата от души рассмеяться – так дико и неуместно оно прозвучало, напомнив об имперском пикельхельме и начищенных до блеска пуговицах. С его губ сорвалось казенное:

– Слушаюсь, господин полковник!

Глава 2

Что с нами сделали!

Обер-лейтенант Бройер лежал с закрытыми глазами, вытянувшись на раскладушке. Он чувствовал, как вяло ползали по нему вши. Изнуренное дизентерией и голодом тело горело и чесалось. Но самое страшное было не это. А ощущение грязи, пожиравшее людей изнутри.

В ту последнюю ночь на хуторе Дубининский он мысленно со всем простился, твердо веря, что приказ “держать оборону населенного пункта до последнего бойца” необратим. Наивный глупец! Неужто он и вправду полагал, что человек породы Унольда захочет таким способом утешить свое честолюбие и стать означенным последним бойцом? Неужто ему невдомек, что, когда говорят “до последнего”, то неизменно подразумевают другого, только не себя? Зато теперь он твердо усвоил урок!

Что же произошло? Стояла холодная ночь, полная ожиданий, надрывных воплей и нервной суеты, а еще там были люди, продрогшие до костей. Но иваны не явились. Значит, не пришло время. Фронт не везде дал трещину: русские пытались прорваться на севере, но безуспешно, другая дивизия, окопавшаяся на так называемом носу под Мариновкой, уже много дней удерживала временные позиции. В месте прорыва на западном участке противник продвигался очень осторожно. Русские начальники не спешили. Они не сомневались, что победа у них в кармане, и не хотели напрасных жертв ради укрепления собственной репутации. Все эти обстоятельства способствовали формированию еще одного, малого фронта, который образовался из остатков разбитых частей в долине реки Россошки – куцеватый рубеж на благоприятной местности. Фронт держался четыре дня. Остатки артиллерии сражались на передовой, растрачивая имеющиеся боеприпасы прямой наводкой. Борьба шла отчаянная, не на жизнь, а на смерть. 15 января русские подорвали последние пушки и минометы. И оборона расстроилась.

Обо всем этом Бройер узнал много позже. На следующий день они услышали только приказ Унольда: “Незамедлительно сниматься с места. Штаб дивизии переводят в тыл!” Глядя в их недоуменные и вопрошающие лица, Унольд невразумительно изложил новую задачу. Но потом нервы его сдали, и он сорвался:

– Помереть дело нехитрое, каждому кретину дано! Но напрячь пару извилин и руководить способен, разумеется, только офицер генштаба!

Обер-лейтенант, постанывая, ворочался на раскладушке. Грудь теснило, он чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Они бежали на последних исправных грузовиках и сейчас находились в двадцати километрах к востоку от прежних позиций – растратив последние капли самоуважения и достоинства, выторговали на несколько дней отсрочку до неминуемого конца. Какое низкодушие!

Они торчали в балке рядом с большой дорогой, напрямую соединявшей Гумрак с центром Сталинграда. На карте значилось Сталинградский. С восточного берега Волги русская артиллерия палила без передышки, наверное, даже Унольд теперь убедился, что дальнейшее отступление бессмысленно. Они попали в западню, и с каждым часом ее кольцо продолжало сужаться. Наверху у дороги стояла горстка машин – все, что удалось спасти и пригнать сюда: один автобус, несколько грузовиков, седанов и кюбельвагенов и – в обязательном порядке – фургон офицерской столовой с изрядными запасами спиртного, конфискованными Унольдом для личного пользования. Всю прочую технику, которую не удалось завести или заправить из-за нехватки горючего, взорвали в Дубининском. Никто даже не думал отогнать в укрытие то, что осталось. Техника сделала свое дело. Горючее закончилось, дальнейшее отступление было невозможно.

Через тонкий дощатый потолок блиндажа, прилепившегося, как ласточкино гнездо, на верхнем краю склона, сыпалась земля, дверь беспрестанно клацала, и ветер наметал внутрь снег аж до тонкостенной печурки, которая, хвастливо зардевшись, пылала вхолостую. Унтер-офицер Херберт пытался заклеить бумагой стекла, испещренные паутинкой трещин, и залатать большие щели, Гайбель болтал обмороженными ступнями в тазу с горячей водой. Этот человек, переносивший голод последних недель без видимых последствий, за прошедшие три дня неожиданно сильно сдал. Его круглое, как у младенца, лицо осунулось и походило на чуть сдутый шар. Тепло, благотворно растекавшееся по ногам, располагало к размышлению:

– Ты вообще веришь, что фюрер нас отсюда вытащит?.. А вдруг мы просидим тут до весны?



Поделиться книгой:



Регистрация