Я все веселье отдаю — и рад — За слабый звон нездешних струн и смеха, За переброшенное сотни крат — Из тьмы во тьму летающее эхо. В полночный час я стерегу простор. Коплю улов, дрожащий в лунном свете… Плыви в меня, таинственный восторг! Я жду тебя, стою голодной сетью! На что мне — слезы, радость и печаль! На что мне пыль и шум земной услады! Душа моя, прощайся — и отчаль В тишайший край незыблемой прохлады! Течет и плещет тихий океан И берега холодные чарует… Я слышу песню мимолетных стран, Что благосклонно выплеснули струи. Я слышу невозможные миры — И я иду, счастливый и покорный, Туда, где — знаки выспренней игры — Качаются серебряные зерна. О, Господи, промолви мне: растай! — И кану в тьмы, благодаря и веря. Как сладок ропот музыкальных стай, Что плещутся о Твой зеленый берег! 49–50. Тишина
1. «Сияющий песок у запыленных ног…»
Сияющий песок у запыленных ног. Гудит небытие огромной тишиною. Опустошен, блажен и одинок, Стою и слушаю — в пыли и зное. Неутолимым сном опалена, Душа ведет меня в огонь и соль пустыни. Встает миражем сонная страна, Где все недвижно, благостно и сине. …Мне вечность зазвучала, как струна, Семи небес суровое дыханье… Душа кочевником поет в пустыне сна, Моих горбов покорна колыханью. 2. «Лежат века на зреющем песке…»
Лежат века на зреющем песке. Нет никого, нет ничего со мною. Все голоса остались вдалеке. Я предаюсь забвению и зною. Журчит песок. Плыву, послушный плот, По струям нерасслышанных журчаний. Я слышу рост — и предвкушаю плод: Тугое, полновесное молчанье. А ты, душа, ты дремлешь на плоту И видишь упоительные дали — Ту голубую глубь и пустоту, Что мы с тобой давно предугадали. Журчит песок. И по волне тепла Плыву, плыву — в последние покои. Я переплыл моря добра и зла, Держа весло упорною рукою. Но старый сон мне преграждает путь, И вижу устрашенными глазами Знакомую заманчивую грудь, Былые схватки с нежными врагами… Последняя — веселая — борьба, И сброшен груз — тяжелых дней и мыслей. Играй, греми, победная труба. Гуди, ликуй о сладостном безмыслии. 51. «Пустынный свет, спокойный и простой…»
Пустынный свет, спокойный и простой, Течет вокруг, топя и заливая. Торжественной последней полнотой Напряжена душа полуживая. Плывут первоцветущие сады, Предслышится мелодия глухая, И вот не кровь, но безымянный дым Бежит во мне, светясь, благоухая. Земля покачивается в убогих снах, В тишайшем облаке пустыни безвоздушной. Неупиваемы тепло и тишина, Смиренье дел природы простодушной. 52. «…Протяжный звон песка…»
…Протяжный звон песка И горький зной земли обетованной… Да будет вам стопа моя легка, О, кости гулкие прошедших караванов. Благослови, творящая рука. Благослови единожды и дважды — Я до конца дошел, не расплескав Любви, смирения и жажды. 53. «Как рассказать, что той просторной ночью…»
Как рассказать, что той просторной ночью Шел в пустоте — земной катился шар, И слышалось, как рвется и клокочет Земная раскаленная душа? Кричала в ночь невидимая птица, И шла земля — покорно, чуть звеня… И мне почудилось: ей плыть меж звезд, кружиться, Чтоб в свет и тьму нести-кружить меня. Как рассказать, что той простою ночью Меня томили воздух и покой? Стоял, забыв — чего Хозяин хочет, И был печален, и дышал тоской. 54. «Подумать только, сколько есть людей…»
Подумать только, сколько есть людей, Которых в этой жизни мы не встретим — По ленности, по грубости своей, Из-за имен, глаголов, междометий. И сколько их, которых в этот час Бог знает где — поблизости, быть может, — Такая ж греет радость, что и нас, И то же слово трудное тревожит. Сообщники безвестные мои, Быть может, вы сейчас со мною рядом На том же страстном гибнете пути Без веры и надежды на награду! И вот, когда-нибудь, в полях иных, В непоказуемом премудром свете, Мы незнакомцев городов земных Нечаянно и благодарно встретим. И лишь тогда, с великой высоты На мир земной невозмутимо глядя, Узнаем переулки и мосты И городской знакомый чахлый садик… И мы поймем в тот дружелюбный час, Мы с поздним сожалением узнаем, Что в ночи одинокие не раз Одна вела нас улица ночная… Когда опустошен и одинок — Непоправимо, горестно — был каждый, Незримый брат (то видел только Бог!) Томился той же пустотой и жаждой. 55. Испытание
I Я занимался бренными делами И бился в дрожи суетных минут, Когда меня овеяло крылами И трижды протрубило: «Довид Кнут». О, стыд! Во тьме нога с ногой боролась, Со мной играла милая моя, Когда позвал меня суровый голос И возвестил мне: «Сын мой, это — Я». — Оставь сей мир! Мной суждено иначе. Оставь заботы недостойных дел, Благодари: иной тебе назначен Возвышенный, благой, мужской удел. — Возьми в охапку хлам земного дома, Все радости, все горести твои, Все, чем жива, утешена, ведома Слепая жизнь — в геенны и раи. — Подъемли груз бесстрашными руками, Возьми с собою нож, огонь, дрова И понеси на жертвенные камни, Где — прах и соль, где выжжена трава… — Там все, чем тщетно тешишься ты ныне, Все скудные дела твоей земли, Ты обложи пылающей полынью И преданно и твердо заколи. — За тот удар, за дым, за горечь муки — За нищий крик сгорающей трухи — Узнаешь край, где нет любви и скуки, Услышишь бесповторные стихи. — Ты обретешь ту праведную землю, Где легок хлеб, где маслины в цвету. Там в воздухе прохладном звуки дремлют, Там спит пчела — и птица — на лету. — Где благодать пустыню оросила — Босой стопой ты ступишь не спеша… Такого счастья даже не просила — Не смела! — ненасытная душа. — Повеют ветры с тихих океанов — И вот — летят крепительные сны, И вот — поют высокие органы Блаженной, плодотворной тишины. — Так будешь жить в гармонии безбрежной, Так будешь чтить обетованный лад. И слушать звук, и ждать его прилежно, И умножать великолепный клад. …И я упал на дрогнувшую землю, И зашаталась огненная синь! — И ужаснувшись, крикнул в тьму: приемлю. Аминь. II Дрогнули кедровые поленья, Треснули — и зажглись! Металась в последнем плене, Зверем билась жизнь. Завертелся огонь над страдалицей, Прыгал, взлетал, сползал, Кусал мне лицо и пальцы, Дымом колол глаза… О, эта — в багровом молчании — Неравная борьба! И в богохульном отчаяньи, С молитвою на губах, Я на корчи, на вопли, на муку, На эту мольбу и дрожь Занес тяжелый нож. Дрогнула твердь, Обрушиваясь в гром и тьму. Вихрь рванул мою руку! В огненном треске, в дыму, В запахе горелой кожи, На миг Зажегся лик Божий. Железная смерть Со свистом упала в кусты. Господи, Ты! III …Мне голос был: — Остановись и внемли. Освободи мятущуюся плоть И поспеши покинуть эту землю, Где Я велел — связать и заколоть. — Вот жизнь твоя! Мне этого не надо. Тебя ли, сын, в земных полях взыщу? Нет! Я велел — и ты не знал пощады… За эту горечь жертвенного чада Я все тебе прощаю и прощу. — Я говорю: за взгляд, простой и легкий, За эти три безжалостных узла, За этот нож, огонь, дрова, веревки, За жизнь, что под ножом изнемогла, — Я, испытав тебя огнем закланья, Тебе велю: живи, Мой сын, живи. Не бойся снов и яростных желаний, Не бойся скуки, горя и любви. — Будь на земле, живя и умирая, Земные ведай розы и волчцы, К тебе из музыкальных высей рая Слетаться будут частые гонцы. — И, слушая неслышанные песни, Что ветерок донес издалека, Ты вдруг поймешь, что нет игры чудесней, Чем этих волн улавливать раскат. — Так знай: ничто поэту не помеха, Но все ведет к желанным берегам. Вот Мой завет: не бегать слез и смеха, Смотреть в глаза любимым и врагам… — Стоять пред гулкой солью океана, Звучать в ответ на радость, на прибой, В веселии, семижды окаянном, В бесплотный пляс вступать — с самим собой. — На женскую спасительную прелесть Идти, как в море парус — на маяк, Чтоб милые в ладонях груди грелись, Чтоб женщину ласкать и звать: моя. — Земли порой оставив побережья, Отчалить в сны бесцельной красоты… …Свой малый путь пройти стопой медвежьей, С медвежьим сердцем, ясным и простым. — …Не бегать благ и дел юдоли узкой, Но все приняв, за все благодарить. Торжествовать, когда играет мускул. Осуществлять себя. Плодотворить. Сатир
Брату Николаю — с монастырским приветом
Д. К. 56. Вступление
В конце концов, друзья, вполне возможно, Что демоны ведут судьбу людскую, Что в их игре, большой и осторожной, Для них едим, плодимся и тоскуем. Что на путях любви, добра и зла Ведут нас, на плечах усевшись ловко, Как армянин классический — осла: Маня висящей на кнуте морковкой. Спокойно говорю: мне все равно. Мне нравится встречать и трогать женщин, Меня нередко веселит вино, Люблю стихи, серебряные вещи… И если я, в конце концов, добыча Той тьмы, в которой я мерцал вначале, Мне все равно: я все учел и вычел — Мне соловьи о радости свистали. Пусть эти демоны меня морочат, Когда в моих руках моя подруга, Пусть, тайно управляя мной, хохочут В злорадный час чертовского досуга, Пусть только потому, что близорук я, Мне часто мир — как музыка прекрасен, Сдаюсь, охотно поднимаю руки — Пляшите, черти. Я на все согласен. 57. (I) «О чем здоровый думает мужчина…»
О чем здоровый думает мужчина В часы мужских раздумий и мечты? Читатель, дяде твоему и сыну Подобно — все о том же, что и ты. Будь он чертежник, водолаз, приказчик, Чиновник, арендатор иль поэт, Мясник, портной, философ завалящий, Он не о славе думает, о, нет! Не о наживе, как это ни странно, Не Бога хочет он в ночи бороть, Не мысли мудрых жгут его обманом, Но женщина его пружинит плоть. Я, нижеподписавшийся мужчина, Сравнительно — почти анахорет, Не вижу больше смысла и причины Хранить наш древний, наш мужской секрет. Я говорю: ни банки, ни парламент Мужского не убили естества… О, дайте мне для этих слов пергамент, Чтоб не стирались честные слова. Безмерной женской прелестью — телесной — Согрета нам земная полумгла. Любая нам прекрасна и прелестна, Мила, желанна, радостна, тепла. И ссудо-сберегательные кассы, Куда в визитке едет свинопас, Нас научили скопческим гримасам, Но все ж не вовсе оскопили нас. Я признаюсь от имени собратий: Мы не встречали женщины такой, Которой не раскрыли бы объятий, К которой не тянулись бы рукой. 58. (II) «Тому дней пять… дней шесть тому назад…»
Тому дней пять… дней шесть тому назад Я проходил коммерческим пассажем, Где издавна незыблемо стоят Два манекена в светском антураже. Я с давних пор привык там видеть их: Все так же, не меняя поз и жестов, Стоят — невеста и ее жених. И вечно так — счастливая невеста С улыбкою глядит на жениха, Он смотрит вбок, не выдавая страсти… Они вдвоем — как будто два стиха, Рифмующиеся с полночным счастьем. И вот я мимо шаркаю спеша, Так, этаким чиновником бесполым, Как вдруг — хлебнула радости душа! — Невеста предо мной стояла голой. Поймите, ведь — папье-маше! Но — вдруг! И я, облезлый, рыхлый и лядащий, Опять окреп, опять — упруг и туг, Вновь — стоющий, стоящий, настоящий. 59. (III) «Адам, не зная скуки и труда…»
Адам, не зная скуки и труда, Как юный зверь резвился в кущах рая. Он с Евой жил, не ведая стыда, Блаженно жил, почти не вынимая Ленивых рук из примитивных брюк… (А впрочем, если верить старой книге, Тогда еще не знали хитрых штук: Под фиговым листом висели фиги!) А нам достались лишь грехи его — Хлеб труден и любовь не легче хлеба. Адам не знал: «зачем» и «для чего», Не трогал звезд, не тыкал пальцем в небо. Как музыку, умел он слушать лень (Подумайте: ведь это было, было!) Не мудрствуя, ложился с Евой в тень, Не мудрствуя, бросался на кобылу… А мы, забыв дух травки полевой, Смешное племя чучелообразных, При виде жен глотаем волчий вой, Рыща — в трамваях — по лесам соблазнов. 60. (IV) «За правду бьют неправедные судьи…»
За правду бьют неправедные судьи, Но вот — люблю вечернее метро, Где греют спину ласковые груди Где греет душу женское бедро. Да, я люблю таинственное бремя Разнообразных грудей, плеч и рук. Здесь общему любовнику (в гареме Нечаянном) газета — щит и друг. О, плотский жар соборного угара, Животное обильное добро… Вхожу, как в роскошь бани Ренуара, В густую плоть вечернего метро. Внедряюсь в стан, любовный и жестокий, Пружинных тел, ярящихся тайком. Включаюсь в магнетические токи Чувствительным прямым проводником. Дрожит направо девочка худая, Налево — женщина, лет сорока… Ярись, ярись, креолка молодая! А снизу шарит нежная рука… Как сладостно, когда невидной дланью Ты пред собой сочувствие найдешь И живота, разъятого желаньем, Внимаешь сзади бешенство и дрожь, И, продвигая бережно колено В раздавшийся сочувственно проход, Ты слышишь сам, как расцветают члены, Ты семени воспринимаешь ход. 61. (V) «Где наших предков игры и забавы…»
Где наших предков игры и забавы, Охоты на разгоряченных жен… Тогда нередко видели дубравы, Как шла сама добыча на рожон. Где наших предков игры и погони! В игре терялся фиговый листок… Теперь, встречая женщину в вагоне, Мы говорим: простите, ваш платок?.. Уже исходит женщина надеждой, Другая — рядом — жухнет от тоски, Мы ж, холостые жуткие невежды, Сидим, поджав хвосты под пиджаки. Мы не глядим — не смеем! — что вы, сразу! — Мы вежливы — и лишь издалека Мы изредка обхаживаем глазом Упрямый профиль чуткого соска. Где наших предков честное веселье! Ложились прямо и открыто встарь. Над легшими любовно — не висели Будильник, расписанья, календарь… И женщины показывали сразу Веселые сокровища свои Сатирам простодушным и чумазым, Охотникам за радостью любви. Теперь не то — в шофере иль в спортсмене Лишь изредка — и то издалека — Нам раскрывают женщину колени, Но немощна бессильная рука. Таинственно мерцает треугольник, Знак неги, лик блаженства и весны, Но прячется под шляпою невольник, Закованный в печальные штаны… ……………………………………………… О, лишь порой, в метро, где грузен воздух, В ночном кафе, куда загонит рок, Нам вспыхивает счастье в темных гнездах Меж белых высоко взнесенных ног. Парижские ночи
Софье Мироновне Ф. — моему дорогому другу —
Д. К.
Автограф стихотворения «Зной» на обложке сборника «Парижские ночи», подаренного Д. Кнутом Е. Киршнер
I
62. «На плодородный пласт, на лист писчебумажный…»
На плодородный пласт, на лист писчебумажный Чернильные бросаю семена. Их греет лампы свет, застенчивый и важный, А удобряют — ночь и тишина. И вижу в полумгле, стихом отягощенной, Пугливый черный музыкальный рост… Цвети, словесный сад, ночным трудом взращенный, Открытый всем, кто одинок и прост. Здесь, в полумгле ночной, убогой и суровой, И темное — видней, и тайное — слышней… О, полуночный плод, о, зреющее слово Косноязычной горести моей. 63. «Ты вновь со мной — и не было разлуки…»
Ты вновь со мной — и не было разлуки, О, милый призрак радости моей. И вновь со мной — твои глаза и руки. (Они умнее стали и грустней.) Они умнее стали — годы, годы… Они грустнее, с каждым днем грустней: О, сладкий воздух горестной свободы, О, мир, где с каждым часом холодней. Я рад, так рад нежданной нашей встрече, Худую руку вновь поцеловать… Но, друг нечаянный, я беден стал — мне нечем Тебя порадовать. И не о чем сказать. …О том, что дни мои — глухонемые? О том, что ночью я — порой — в аду? О том, что ночью снится мне Россия, К которой днем дороги не найду? Что дома ждет меня теперь усталость (А лестница длиннее каждый день) И что теперь любовь моя и жалость — Похожи на презрение и лень? О чем сказать тебе?.. Осенний город стынет. О чем просить тебя?.. Торопится трамвай. Мир холодеющий синее и пустынней… О чем просить тебя? Прости, не забывай. О чем спросить? Нет — ни на что — ответа. Мой друг, что дать тебе — в убожестве моем… Мой друг единственный, о, как печально это: Нам даже не о чем и помолчать вдвоем. 64. «В скучном рассеянном мреяньи…»
В скучном рассеянном мреяньи, Свистом осенним гоним, Теряю без сожаления Сухие отцветшие дни. Лишь помню, как в старенькой шали ты Гуляла со мной до зари… На глади столичной асфальтовой Твердо стоят фонари. Хорошо фонарям — они знают: Что — куда — зачем… Каждый вечер их зажигает Фонарщик с огнем на плече. А мой нерадивый Фонарщик, Зачем Он меня возжег. Поставил распахнутым настежь На ветру четырех дорог. Поставил меня в тумане, Где смутен мне собственный след. Обрек — из недр молчанья Извлекать только блуд и бред. ……………………………………………… По пустынному шляемся городу Я и брат мой, беспутный ветр. Над домами, над трубами гордыми Розовеет парижский рассвет. Вот стоим перед вечной вечностью: Этот страшный мир — и я. Не спастись ни борьбой, ни беспечностью От белесого небытия. 65. «Словно в щели большого холста…»
Словно в щели большого холста, Пробивается в небе дырявом Ослепительная высота, Леденящая музыка славы. Это — ночь, первобытная ночь, Та, что сеет любовь и разлуку, Это — час, когда нечем помочь Протянувшему слабую руку. Останавливаются часы Над застигнутыми тишиною, Ложны меры и ложны весы В час, когда наступает ночное. Это — ночь: город каменных масс, Глыб железо-бетонно-кирпичных, Стал прозрачней, нежней в этот час От сомнительной правды скрипичной. Останавливаются сердца Безупречные, как логарифмы… В этот час поднимают купца Над счетами полночные рифмы. Все, что строилось каторжным днем, Ночью рушится — в мусор и клочья. Гибнет, гибнет дневной Ерихон От космической музыки ночи. Ночью гуще тоска и вино (Сердце бьется сильнее во мраке), Ночью белое часто — черно, Смерть нам делает тайные знаки. Ночью даже счастливого жаль. Люди ночью слабее и ближе… Расцветает большая печаль На ночном черноземе Парижа. 66. «И вновь блуждают в окнах огоньки…»
И вновь блуждают в окнах огоньки, Грохочут ставни, И у каминов греют старики Печаль о давнем. Вот музыкой хрустальной, но земной, В тиши прогорклой, Струится дождь, хлеща фонарный строй По желтым стеклам. И фонари бегут, несутся прочь От мглы упорной. Обрушилась арктическая ночь Лавиной черной. Обрушилась, стремит неслышный бег, В дома стучится, И падает под нею человек, И зверь, и птица. Но есть сердца, лавине есть одна Средь нас преграда — Под силу им и ночь, и тишина, Им сна не надо. Есть человек ночной — он устоит Пред болью многой. Есть человек — он сердце веселит Хулой на Бога. …Мятежников и чудаков оплот, — На черном грунте Питает ночь прекрасный горький плод: Мечту о бунте. 67. «В промерзлой тишине…»
В промерзлой тишине, в старинной мгле, всклокоченной и рваной, Открылся снова мне бесцельный путь в полночные туманы. О, спящий человек, отдавший псу ночное первородство, Здесь — ночь, фонарь и снег, мощеные луга для мечтоводства. Роняют в мглу часы певучие торжественные зерна. Поэты — словно псы — одни внимают им в пустыне черной. 68. «Как соленая песня рыбацкая…»
Как соленая песня рыбацкая, Как бессонная лампа поэта, Как зеленая сырость кабацкая — Эта ночь без рассвета. Как в горячей тени под терновником Поджидающий Авеля — Каин, Как улыбка слепого любовника — Эта ночь городская. Как безногого бодрость румяная, Как неветхое слово Завета, Как письмо о любви безымянное — Эта ночь без ответа. Как сирена, тоской пораженная, Уходящего в даль парохода, Эта ночь — как гудок напряженная — Эта ночь без исхода. 69. «О чем сказать: о сини безвоздушной…»
О чем сказать: о сини безвоздушной, О скуке звезд, дрожащих надо мной, О песни ли, мятежной, но тщедушной, — О песне, усмиренной тишиной? О Розанове ль, на столе лежащем Вопросом, на который смерть — ответ, Иль обо мне, бессонном подлежащем, К которому сказуемого нет? Друзья мои, полночные предтечи, Как трудно ночью спать, а не бродить, Когда нам нечем, десятижды нечем Ночную душу умиротворить… Луна висит над мертвою деревней Приманкою, что бросил в мир Рыбак… О, жадность, слепота добычи древней, О, лай — о чем-то знающих — собак. 70. «Окно на полуночном полустанке…»
Окно на полуночном полустанке И тень в прямоугольнике окна, Улыбка недоступной англичанки, В полупустом кафе глоток вина, Танцующая в шатком балагане Хозяйская измученная дочь, Смычок — скользящий по старинной ране, Иль просто — одиночество и ночь… Свеча в ночи… на даче, за оградой… Свист, песня, смех — в деревне, за рекой… Немногого — о, малого мне надо, Чтобы смутить несытый мой покой. 71. «В сердце — грубых обид неостывшая накипь…»
В сердце — грубых обид неостывшая накипь: За обман унизительных лет, За какие-то тайные ложные знаки, Предвещавшие радость и свет. Снова ожила — Божьею неосторожностью — Тяжко двинулась, где-то на дне, Тоска по той невозможности, Что была обещана мне. 72. «Земля лежит в снегу. Над ней воздели сучья…»
Земля лежит в снегу. Над ней воздели сучья Деревья нищие. Прозрачный реет дым. Все проще и нежней, безжалостно — и лучше Под этим небом, близким и пустым. О чем же — этот снег, и след, ведущий мимо Меня и жизни стынущей моей?.. О главном, о простом — и о непостижимом: О том, что все пройдет и все невозвратимо, Как дым меж коченеющих ветвей. 73. «Снег радости и снег печали…»
Снег радости и снег печали, Снег мудрости и чистоты. (Мы шли в прохладной радости печали) О многом знали мы, о многом мы молчали, Когда из музыкальной пустоты На наши души грустно падал ты… 74. «В морозном сне, голубовато-снежном…»
В морозном сне, голубовато-снежном, В старинном танце, медленном и нежном, Снежинками нездешними пыля, Мертво кружились небо и земля. И коченея, в пустоте небес, Кого-то звал тысячерукий лес. Но сверху падал равнодушный снег, А по снегу, не поднимая век, Под белый хруст шел черный человек. И жуток был его неспешный шаг: Как будто шел он в гиблый белый мрак, Откуда нет возвратного пути, И — никому нельзя туда идти. 75. «Замерзая, качался фонарь у подъезда…»
Замерзая, качался фонарь у подъезда. Полицейский курился мохнатой свечой… А небо сияло над крышей железной, Над снегом, над черной кривой каланчой. Скучала в снегу беспризорная лошадь. В степи, надрываясь, свистел паровоз. О Боге, о смерти хрустели калоши. Арктической музыкой реял мороз. 76. «Бездомный парижский вечер качает звезду за окном…»
Бездомный парижский вечер качает звезду за окном. Испуганно воет труба и стучится в заслонку камина. Дружелюбная лампа дрожит на упрямом дубовом столе Всем бронзовым телом своим, что греет мне душу и руку. Сжимаются вещи от страха. И мнится оргеевским сном Латинский квартал за окном, абажур с небывалым жасмином, Куба комнатного простота нестоличная — и в полумгле Заснувшая женщина, стул, будильник, считающий скуку. 77. «Уже ничего не умею сказать…»
Уже ничего не умею сказать, Немногого — жду и хочу. И не о чем мне говорить и молчать — И так ни о чем и молчу. Не помню — чего я когда-то хотел… В ослепительном летнем саду Военный оркестр южным счастьем гремел И мне обещал… о, не этот удел… В жизнерадостном пыльном саду… Обманули — восторженный трубный раскат, Синеватая одурь сирени, Смуглый воздух ночей, южно-русский закат, Хоровое вечернее пенье. Обманули — раскаты безжалостных труб, Бессарабское страстное небо. Нежность девичьих рук, жар доверчивых губ… О, наш мир, что замучен, запутан и груб, Униженье насущного хлеба. …Над пустеющей площадью — неуверенный снег. Над заброшенным миром — смертоносный покой. Леденеет фонарь… Семенит человек. Холодно, друг дорогой. 78. «Меж каменных домов, меж каменных дорог…»
Меж каменных домов, меж каменных дорог, Средь очерствелых лиц и глаз опустошенных, Среди нещедрых рук и торопливых ног, Среди людей душевно-прокаженных… В лесу столбов и труб, киосков городских, Меж лавкой и кафе, танцулькой и аптекой, Восходят сотни солнц, но холодно от них, Проходят люди, но не видно человека. Им не туда идти — они ж почти бегут… Спеша, целуются… Спеша, глотают слезы. О, спешная любовь, о, ненавистный труд Под безнадежный свист косматых паровозов. Кружатся в воздухе осенние листы. Кричат газетчики. Звеня, скользят трамваи. Ревут автобусы, взлетая на мосты. Плывут часы, сердца опустошая. И в траурном авто торопится мертвец, Спешит — в последний раз (к дыре сырой и душной)… …Меж каменных домов, средь каменных сердец, По каменной земле, под небом равнодушным. 79. «Отойди от меня, человек, отойди — я зеваю…»
Отойди от меня, человек, отойди — я зеваю. Этой страшной ценой я за жалкую мудрость плачу. Видишь руку мою, что лежит на столе, как живая — Разжимаю кулак и уже ничего не хочу. Отойди от меня, человек. Не пытайся помочь. Надо мною густеет бесплодная тяжкая ночь. II
80. «Я помню тусклый кишиневский вечер…»
Я помню тусклый кишиневский вечер: Мы огибали Инзовскую горку, Где жил когда-то Пушкин. Жалкий холм Где жил курчавый низенький чиновник — Прославленный кутила и повеса — С горячими арапскими глазами На некрасивом и живом лице. За пыльной, хмурой, мертвой Азиатской, Вдоль жестких стен Родильного Приюта, Несли на палках мертвого еврея. Под траурным несвежим покрывалом Костлявые виднелись очертанья Обглоданного жизнью человека. Обглоданного, видимо, настолько, Что после нечем было поживиться Худым червям еврейского кладбища. За стариками, несшими носилки, Шла кучка мане-кацовских евреев, Зеленовато-желтых и глазастых. От их заплесневелых лапсердаков Шел сложный запах святости и рока, Еврейский запах — нищеты и пота, Селедки, моли, жареного лука, Священных книг, пеленок, синагоги. Большая скорбь им веселила сердце — И шли они неслышною походкой, Покорной, легкой, мерной и неспешной, Как будто шли они за трупом годы, Как будто нет их шествию начала, Как будто нет ему конца… Походкой Сионских — кишиневских — мудрецов. Пред ними — за печальным черным грузом Шла женщина, и в пыльном полумраке Невидно было нам ее лицо. Но как прекрасен был высокий голос! Под стук шагов, под слабое шуршанье Опавших листьев, мусора, под кашель Лилась еще неслыханная песнь. В ней были слезы сладкого смиренья, И преданность предвечной воле Божьей, В ней был восторг покорности и страха… О, как прекрасен был высокий голос! Не о худом еврее, на носилках Подпрыгивавшем, пел он — обо мне, О нас, о всех, о суете, о прахе, О старости, о горести, о страхе, О жалости, тщете, недоуменьи, О глазках умирающих детей… Еврейка шла, почти не спотыкаясь, И каждый раз, когда жестокий камень Подбрасывал на палках труп, она Бросалась с криком на него — и голос Вдруг ширился, крепчал, звучал металлом, Торжественно гудел угрозой Богу И веселел от яростных проклятий. И женщина грозила кулаками Тому, Кто плыл в зеленоватом небе, Над пыльными деревьями, над трупом, Над крышею Родильного Приюта, Над жесткою, корявою землей. Но вот — пугалась женщина себя, И била в грудь себя, и леденела, И каялась надрывно и протяжно, Испуганно хвалила Божью волю, Кричала исступленно о прощеньи, О вере, о смирении, о вере, Шарахалась и ежилась к земле Под тяжестью невыносимых глаз, Глядевших с неба скорбно и сурово. ----- Что было? Вечер, тишь, забор, звезда, Большая пыль… Мои стихи в «Курьере», Доверчивая гимназистка Оля, Простой обряд еврейских похорон И женщина из Книги Бытия. Но никогда не передам словами Того, что реяло над Азиатской, Над фонарями городских окраин, Над смехом, затаенным в подворотнях, Над удалью неведомой гитары, Бог знает где рокочущей, над лаем Тоскующих рышкановских собак. …Особенный, еврейско-русский воздух… Блажен, кто им когда-либо дышал. 81. «Уже давно я не писал стихов…»
Уже давно я не писал стихов. Старею я — и легкости веселой, С которой я писал стихи когда-то, Уж нет в помине. Камня тяжелее Мне ныне слово каждое мое. Уже давно — с трудом и неохотой Беру я самопишущую ручку, Чтобы писать не письма деловые, Не счет белья, сдаваемого прачке, Не адрес телефонный, а — стихи. Уже давно я не писал стихов, Но, только что расставшись с человеком, Которого еще совсем недавно Я так любил, как любят только дети, Животные, поэты и калеки; Но, только что расставшись с человеком, Вполне приятным, но совсем ненужным, Я вдруг присел к столу, достал бумагу И пробую — не знаю сам, зачем — И для кого, о чем — почти не зная, В отчаяньи, холодном и спокойном, Я пробую еще писать стихи. Сейчас на крышах спящего Парижа Лежит ночное войлочное небо. В метро еще дуреют парижане, Под фонарями, в нишах, у подъездов, По трафарету созданные люди Однообразно шепчутся и жмутся. За окнами, неплотно — по-парижски — Прикрытыми, шевелятся в дремоте Какой-то первозданной мутной кучей — Любовь, печаль, покорность, страх и горе, Надежда, сладострастие и скука… За окнами парижских сонных улиц Спят люди-братья, набираясь сил На новый день недели, года, жизни, На новый день… А мне сейчас непоправимо ясно, Что наша жизнь — бессмысленность и ложь. Я эти торопливые слова Бросаю в мир — бутылкою — в стихии Бездонного людского равнодушья, Бросаю, как бутылку в океан, Безмолвный крик, закупоренный крепко, О гибели моей, моей и вашей. Но донесет ли и — когда, кому, В какие, человеческие ль, руки, Волна судьбы непрочную бумажку С невнятными и стертыми словами (И на чужом, быть может, языке!) О том, что мы завлечены обманом В бесплодные, безводные пустыни И брошены на произвол судьбы. И нечем нам смирить наш страх и голод, И нашу жажду нечем утолить. Я эти безнадежные слова Бросаю в необъятные пучины, Со смутною надеждой на спасенье, Не зная сам, что значит слово — помощь, Не понимая — как, когда, откуда Она ко мне прийти б еще могла. А завтра мой двойник и заместитель Займется снова разными делами, Напишет за меня две-три открытки, Раскланяется вежливо с знакомым И спросит: «Как живете, как — здоровье, Что — мальчик ваш?» И скажет: «Приходите…» И, в общем, соблюдет меня повсюду — Спокойный, твердый, мужественный друг. Лишь изредка, но, правда, очень редко, В его глазах — почти без выраженья — Мелькнет, как тень, неуловимый отблеск Тишайшей, но тяжелой катастрофы, Прошедшей незаметно для газет. …Как будто тень трагического флага, Что бился бы большой бессильной птицей В тот гулкий, вдохновенный, страшный час — Час одинокого жизнекрушенья. Насущная любовь
Автограф стихотворения «Разлука» из сборника «Насущная любовь» (1938)
82. «Нас утром будит непомерный голод…»
Нас утром будит непомерный голод И жадность древняя в еще густой крови… О, как нам радостно: отдать — рукой веселой — Все сны за крохи хлеба и любви. Но не насытиться! Под равнодушным небом Мы каждый день изнемогаем вновь, Отдавши все за корку, корку хлеба И черствую насущную любовь. I
83. Полночь
Бьет полночь близко на часах лицея. За стройною решеткой дышит сад. Прекрасен фонарей волшебный ряд. Под мирным небом сердце цепенеет. Вот этот звук — в симфонии миров Безжалостный — вовек не повторится: Здесь шел поэт по улицам столицы (Затерянный, как пес среди снегов…). Он шел, не в силах с Богом примириться, И одинокий стук его шагов О бремени свидетельствовал — слов, Которым никогда не воплотиться. 84. Весть
Не бодрствуется мне сегодня — и не спится. Висит над крышей мертвая луна. Как мечется душа… Ей гибель мира снится, И утешает мир любовию она. К кому-то весть дойдет. Еще не понимая Сигнала братского из темных стран добра, Обрадуется вдруг душа полуживая — Мой безымянный друг, мой брат, моя сестра. 85. Нищета
Мы постепенно стали отличать Поддельные слова от настоящих. Мы разучились плакать и кричать, Мы полюбили гибнущих и падших. И стало все пронзительней, трудней, И стало все суровее и проще, Слова — бедней, молчание — нежней… …Я вышел на пустеющую площадь — Все тот же мир: цветет фонарный ряд, Ночь настигает город и предместье, Над миром звезды мертвые горят Прекрасной страшной беспощадной вестью. О, чуток слух и зряч надменный взгляд Тех, что заброшены и одиноки… Но есть еще — мучительный закат, Любимые безжалостные строки. Еще нередко человечий взор И молчаливое рукопожатье Нам облегчают тяжесть и позор Библейского жестокого проклятья. В дневном поту и в холоде ночей Все горше терпкий вкус любви и хлеба. И вот — в последней нищете своей — Мы избегаем вглядываться в небо: В пустыне мира глухи небеса К слабеющим мятежным голосам, Что гибнут в синей музыке вселенной… О, бедность наша будь благословенна. 86. Осенний порт
Корабль уходит в океан, Дымя трубою новой. Кричит на рубке капитан, Бранчливый и суровый. И ударяет в сердце хмель Бесцельных путешествий. Но нет смешнее слова: цель — В веселом ветре бедствий. Уходят в море корабли, Уходит все на свете. Проходят женщины земли, Ты больше их не встретишь. Меж тем, быть может, среди них, Кто знает — кто узнает? — Прошла… (Но тут болтливый стих Стыдливо умолкает.) Увозят в поле поезда Груз радости и боли. Они уходят навсегда. Их не увидишь боле. И смотрят люди, за окном, На живопись ненастья, Где грустно тает скромный дом Неузнанного счастья. Прошли напрасные огни… А поезд окаянный Везет туда, где ждут одни Туманы и обманы. И паровоз свистит, грозит Осенним сонным нивам. Ему наперерез летит Автомобиль счастливый. И ускоряет ход — и вот Перевернулся споро, И не закончен долгий счет Любви и сложной ссоры… 87. Противоречья
Остались — собиравшиеся ехать, Вернулись — кто уехал навсегда. В высоком доме девичьего смеха Захлопотала юркая беда. Живет века — Джоконда неживая. Расстались те, что в верности клялись. А те, что утром встретились в трамвае, Уже обречены любви на жизнь. Цены не знает радости богатый, А тот, кто знает — беден, слаб и нищ. Отрады мира скорбию чреваты, А мудрость любит горесть пепелищ… И, ничего ни в чем не понимая, Случается, в час гибельный, ночной, Порой я смысл какой-то постигаю, Тень правды вдруг мелькнет передо мной. Но рассказать другому не умею. Но передать словами не могу, И потому смущен — и цепенею, Безмолвствую, кощунствую и лгу. 88–89. Молчи…