В робком волнении ранней влюбленности Хью спрашивал себя, осмелится ли он поцеловать ее во время вероятной паузы на извилистой тропе их нисходящего пути? Да, он попробует, как только они дойдут до пояса рододендронов, где они могли бы остановиться, она – чтобы снять куртку, он – чтобы вытряхнуть камешек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник сменились ольхой, и голос знакомого отчаяния стал убеждать его отложить на другой раз камешек и «поцелуй бабочки». Они вошли в еловый лес, когда она остановилась, огляделась и сказала (столь же обыденно, как если бы предлагала пособирать грибов или малины):
«А теперь займемся любовью. Я знаю хорошее мшистое местечко сразу за теми деревьями, где нас никто не потревожит, если ты сделаешь это скоренько».
Местечко было отмечено апельсиновой коркой. Он хотел для начала обнять ее, как того требовала его нервная плоть («скоренько» было ошибкой), но она отстранилась, по-рыбьи извернувшись всем телом, и села среди черники, чтобы разуться и снять штаны. Его смятение усилилось при виде рубчатой ткани черных рейтуз плотной вязки, которые она носила под лыжными штанами. Она согласилась приспустить их лишь настолько, насколько это было необходимо. Ни целовать себя, ни ласкать ее бедра она не позволила.
«Что ж, не повезло», сказала Арманда наконец, но когда она повернулась к нему спиной, пытаясь натянуть рейтузы, он тут же обрел силы сделать то, что от него ожидалось.
«Теперь идем домой», сразу после этого сказала она своим обычным нейтральным тоном, и они молча продолжили свой быстрый спуск.
На следующем повороте тропы у их ног раскинулся первый фруктовый сад Витта, а дальше был виден блеск ручья, лесозаготовительный склад, жнивье, коричневые коттеджи.
«Ненавижу Витт, – сказал Хью. – Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту гадкую старую скамейку».
Она остановилась, чтобы посмотреть, куда указывал его свирепый палец, и он ее обнял. Она сперва попыталась уклониться от его губ, но он отчаянно упорствовал. Внезапно она сдалась, и произошло маленькое чудо. Рябь нежности пробежала по ее чертам, как ветерок по отражению. Ее ресницы увлажнились, плечи вздрагивали в его объятиях. Этому мигу сладкой тоски не суждено было повториться – или, вернее, ему никогда больше не было даровано время, чтобы произойти вновь после завершения цикла, заложенного в его ритме. И все же то короткое дрожание, в котором она растворялась вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало тон его новому существованию, вселяющему чувство, что «все хорошо» – несмотря на ее худшие настроения, ее самые вздорные капризы, ее самые жестокие требования. Именно этот поцелуй, и ничто другое, предшествовавшее ему, стал настоящим началом их романа.
Она высвободилась, не сказав ни слова. Ведомая вожатым бойскаутов, к ним приближалась длинная вереница мальчиков, поднимавшаяся по крутой тропе. Один из них взобрался на соседний круглый валун и спрыгнул, издав радостный клич.
«Grüss Gott»[30], сказал их наставник, проходя мимо Арманды и Хью.
«Привет-привет», ответил Хью.
«Он решит, что ты псих», сказала она.
Пройдя буковую рощу и перейдя речку, они достигли окраины Витта. Короткий спуск по грязному склону между недостроенными шале привел их к вилле «Настя». Анастасия Петровна на кухне расставляла цветы в вазы. «Мама, иди сюда, – крикнула Арманда. – Жениха привела».
16
В Витте открылся новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью сыграть партию: кто кого.
С детских лет, наполненных ночными страхами, сон оставался всегдашней напастью нашего Пёрсона. Напасть была двоякой. Ему приходилось, иногда часами, добиваться расположения черного автомата, автоматически повторяя в уме какой-нибудь подвижный образ, – это была одна сторона мучения. Другая заключалась в том, что сон, когда он все-таки наступал, погружал его в полубезумное состояние. Он не мог поверить, что у порядочных людей бывают столь непристойные и абсурдные кошмары, как те, которые отравляли его ночи и продолжали преследовать его в течение всего дня. Ни случайные пересказы дурных снов, которыми делились с ним знакомые, ни истории болезней во фрейдистских сонниках, с их смехотворными толкованиями, не представляли ничего похожего на сложную мерзость его почти еженощного опыта.
В отроческие годы он попытался решить первую часть задачи с помощью остроумного метода, более действенного, чем пилюли (слишком легкие приводили к недостатку сна, а слишком мощные средства усиливали яркость чудовищных видений). Найденный им метод заключался в умозрительном повторении с точностью метронома теннисных ударов в игре на открытом воздухе. Единственной игрой, которой он предавался в юности и в которую все еще мог играть в сорок лет, был теннис. Он играл не просто сносно, со своего рода легкой элегантностью (давным-давно перенятой у лихого кузена, тренировавшего мальчиков в той школе в Новой Англии, директором которой был его отец), но и разработал удар, который ни Гай, ни его шурин, даже еще более высокого класса профессионал, не могли ни повторить, ни отбить. В нем было что-то от искусства ради искусства, поскольку его нельзя было применить к неуклюжим низким мячам, он требовал идеально сбалансированной стойки (которую нелегко принять в спешке) и сам по себе ни разу не принес ему победы в партии. Этот Удар Пёрсона выполнялся жесткой рукой и сочетал энергичный драйв с цепкой подрезкой, которая следовала за мячом от момента его соприкосновения с ракетой до завершения удара. Соприкосновение (и это был самый чарующий элемент) должно происходить в верхней части ракетных струн, а игрок должен находиться на достаточном удалении от места отскока мяча и как бы тянуться к нему. Отскок должен быть достаточно высоким, чтобы головка ракеты захватила мяч нужным образом, без малейшего «скручивания», а затем пустила «прилипший» мяч по строгой траектории. Если «сцепка» была недостаточно продолжительной или если она начиналась слишком близко, в середине головки, то выходила самая обычная, небрежная, медленно изгибающаяся «галоша», которую, конечно, легко парировать; но при точном выполнении удар отдавался резким треском по всему предплечью и со свистом рассекаемого воздуха посылал мяч в идеально контролируемом, очень прямом скольжении в точку, близкую к задней линии. При ударе о грунт он так же, казалось, льнул к нему, как и к жилам ракеты во время самого удара. Сохраняя свою скорость неизменной, мяч едва отрывался от земли; собственно, Пёрсон верил, что непомерными, всепоглощающими тренировками можно было добиться того, чтобы мяч не отскакивал вовсе, а молниеносно катился бы по поверхности корта. Никто не способен отбить мяч без отскока, и в скором времени такие удары, разумеется, были бы запрещены как нелегальный прием, отравляющий удовольствие другим. Но даже в черновой версии его изобретателя он доставлял восхитительное удовлетворение. Ответный удар неизменно проваливался самым нелепым образом из-за того, что стелющийся мяч не поддавался захвату, не говоря уже о том, чтобы противник мог направить его должным образом. Всякий раз, как Хью удавался его «цепкий драйв», что, к сожалению для него, случалось нечасто, оба Гая бывали заинтригованы и раздражены. Он отыгрывался на том, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести его удар (и добившимся лишь слабого «спина»), что фокус не в резаности, а в цепкости, и не только в самой цепкости, но в определенном месте в верхней части струн, где происходит сцепление, как и в жесткости тянущегося движения руки. Хью годами мысленно лелеял свой удар, много позже того времени, как возможности его применить сократились до одного-двух случаев в каком-нибудь беспорядочном обмене. (Собственно, в последний раз он удался ему в тот день в Витте, в игре с Армандой, после чего она покинула корт и наотрез отказалась вернуться.) Он служил ему главным образом как средство самоусыпления. За время своих снотворных упражнений он его значительно усовершенствовал – к примеру, ускорил его подготовку (когда требовалось принять быструю подачу) и научился воспроизводить его зеркальную версию, удар слева («бэкхенд», кисть обращена к мячу тыльной стороной), вместо того, чтобы оббегать мяч, как дурак. Едва он находил удобное место для щеки на прохладной и мягкой подушке, как знакомая упругая дрожь пробегала по его руке, и он начинал громить одного соперника за другим. Наслаждение усиливали приятные дополнения – пояснение сонному репортеру: «Режь сплеча, но удерживай целым»; или выигрыш в тумане эйфории Кубка Дэвиса, наполненного до краев маком.
Почему он отказался от этого необычного средства против бессонницы, когда женился на Арманде? Уж не потому ли, что она раскритиковала его горячо любимый удар как оскорбительный и скучный? Была ли в том повинна новизна общей постели и присутствие иного мозга, гудящего поблизости и нарушающего уединение гипнотической – и довольно инфантильной – рутины? Возможно. Так или иначе, он оставил попытки, убедил себя, что одна-две бессонные ночи в неделю составляют для него безвредную норму, а в другие ночи довольствовался просмотром событий дня (автомат на свой лад), забот и misères[31] обыденной жизни с редким и скудным павлиньим пятном, именуемым тюремными психиатрами «половым актом».
Он сказал, что помимо трудностей с засыпанием испытывал страдания во сне?
Страдания во сне, именно! В том, что касается повторения определенных кошмарных тем он мог бы затмить наибезумнейших сумасшедших. В некоторых случаях он мог произвести первый грубый набросок, с различными версиями, следующими друг за другом через равные промежутки времени, в которых менялись мелкие детали, шлифовался сюжет, вводились какие-нибудь новые омерзительные эпизоды, но каждый раз переписывалась одна и та же, иначе несуществующая, история. Перескажите-ка нам омерзительную часть. Что ж, один эротический сон, в частности, повторялся с идиотской настойчивостью в течение нескольких лет, до и после смерти Арманды. В этом сне, который психиатр (довольно странный тип, сын неизвестного солдата и цыганки) отверг как «слишком прямолинейный», ему предлагалась красавица, спящая на большом, украшенном цветами блюде, и набор инструментов, разложенных на подушке. Они различались по длине и ширине, а их число и набор менялись от сна ко сну. Они лежали в ряд, аккуратно выровненные: предмет с лиловой головкой из вулканизированной резины, длиною в ярд, затем толстый и короткий полированный стержень, затем снова длинная и тонкая штуковина, похожая на вертел, с чередующимися кольцами сырого мяса и полупрозрачного сала, и т. п. – примеры взяты наугад. Выбирать одно или другое – коралл, бронзу или ужасную резину – не имело большого смысла, поскольку, чтобы он ни брал, все меняло форму и размер и не могло быть как следует приспособлено к его собственной анатомии, обламываясь на пылающем кончике или переламываясь пополам между ног или костей более или менее расчлененной дамы. Следующий пункт он хотел бы подчеркнуть с самой полной и яростной антифрейдовской категоричностью. Эти онирические пытки не имели ничего общего – ни в прямом, ни в «символическом» отношении – с тем, что он испытывал в сознательной жизни. Эротическая тема была лишь одной из тем среди других, подобно тому как «Мальчик для утех» остался посторонним капризом по отношению ко всей беллетристике серьезного, слишком серьезного писателя, осмеянного в недавнем романе.
В другом, не менее зловещем ночном испытании он обнаруживал, что пытается остановить или направить струйку зерна или мелкого гравия из прорехи в текстуре пространства и ему всячески препятствуют паутинные, рассученные, волокнистые элементы, беспорядочные груды и полости, хрупкие обломки, расколотые колоссы. В конце концов он оказывался зажатым кучами отходов, и
Как жаль, сказали ему, что он тут же не обратился к своему психоаналитику, когда кошмары усилились. Он ответил, что таковым не располагал. Очень терпеливо доктор возразил, что употребил местоимение не в притяжательном, а в расхожем бытовом смысле, как, например, говорят в рекламах: «Спрашивайте у своего бакалейщика». Обращалась ли когда-нибудь к аналитику Арманда? Если речь о миссис Пёрсон, а не о ребенке или кошке, то ответ отрицательный. В юности она, кажется, увлекалась необуддизмом и тому подобными вещами, но в Америке новые друзья склоняли ее пройти через то, что вы называете психоанализом, и она сказала, что, возможно, попробует, когда покончит со своей ориенталистикой.
Ему объяснили, что, упоминая ее запросто, по имени, его собеседник желал лишь создать непринужденную обстановку. Он всегда так делает. Вот только вчера он совершенно умиротворил другого заключенного, сказав: «Тебе лучше поделиться с дядей своими снами, иначе тебя могут поджарить на электрическом стуле». Замечал ли Хью, или, вернее, мистер Пёрсон, «деструктивные побуждения» в своих снах? – вот что еще не было выяснено до конца. Само понятие, возможно, следует прояснить. Так, скульптор мог бы сублимировать деструктивное побуждение, атакуя неодушевленный предмет зубилом и молотком. Прекрасные возможности для удовлетворения деструктивного побуждения открывает полостная хирургия: один уважаемый, хотя и не всегда удачливый практикующий врач признался в частной беседе, как трудно ему бывает удержаться, чтобы не вырезать каждый орган, попадающий в поле зрения во время операции. Всякого человека просто распирает от скрытых позывов, накопленных с младенческих лет. Хью не должен их стыдиться. Фактически в период полового созревания сексуальное желание возникает в виде замены желанию убивать, которое человек обычно удовлетворяет во сне; а бессонница – это просто страх осознать во сне свои бессознательные желания зверски убивать и совокупляться. Около восьмидесяти процентов всех снов, которыми наслаждаются взрослые мужчины, носят сексуальный характер. Ознакомьтесь с выводами Клариссы Дарк – она самостоятельно обследовала две сотни здоровых заключенных, тюремные сроки которых, разумеется, были сокращены на число ночей, проведенных в общей спальне Центра. И что же? У ста семидесяти восьми мужчин наблюдалась сильная эрекция во время фазы сна под названием «ГаРеМ» («Глаза Реагируют и Мечутся»), отмеченной видениями, вызывающими похотливое блужданье глаз, своего рода бесстыдное внутреннее глазение. Кстати, когда мистер Пёрсон начал ненавидеть миссис Пёрсон? Ответа нет. Может быть, ненависть была частью его чувства к ней с самой первой минуты? Ответа нет. Покупал ли он ей когда-нибудь свитер с высоким облегающим воротом? Ответа нет. Испытал ли он раздражение, когда она заметила, что ворот туговат?
«Меня вырвет, – сказал Хью, – если вы не перестанете донимать меня всем этим гнусным вздором».
17
Теперь мы обсудим любовь. Какие мощные слова, какое оружие хранится в горах, в подходящих местах, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными поверхностями, окрашенными так, чтобы сымитировать крапчатость соседних скал! Но когда в дни недолгого ухаживания и брака Хью Пёрсон хотел выразить свою любовь, он не знал, где искать слова, которые могли бы ее убедить, тронуть, вызвать яркие слезы на ее жестоких темных глазах! И наоборот, что-то невзначай сказанное им и не предназначенное для выражения сердечной боли и поэзии, какая-нибудь банальная фраза, могло вдруг вызвать в этой по существу несчастной женщине со сморщенной душой истерически счастливый отклик. Сознательные попытки терпели неудачу. Если, как изредка случалось, в самый сумрачный час, не имея ни малейших постельных намерений, он прерывал чтение, чтобы зайти в ее комнату и, завывая о своем обожании, подобраться к ней на коленях и локтях, как восторженный, неизвестный науке недревесный ленивец, то хладнокровная Арманда приказывала ему выпрямиться и перестать валять дурака. Самые пылкие обращения, какие он только мог придумать – моя принцесса, моя душенька, мой ангел, мой звереныш, мой изысканный хищник, – просто выводили ее из себя. «Почему, – спрашивала она, – ты не можешь говорить со мной обычным человеческим образом, как джентльмен разговаривает с леди, почему ты не можешь обойтись без всего этого шутовства, почему не можешь быть серьезным, простым и достоверным?» Но любовь, отвечал он, это что угодно, только не достоверность, реальная жизнь это нелепость, простаки смеются над любовью. Он пытался поцеловать подол ее юбки или укусить складку на ее штанине, подъем ее ступни, палец ее разъяренной ноги – и пока он так пресмыкался, его немузыкальный голос шептал, как бы самому себе на ухо, сентиментальную, экзотическую, редкую, заурядную пустяковщину и всячинку, простое выражение любви становилось чем-то вроде деградировавшего птичьего ритуала, исполняемого одним самцом, без самки в поле зрения – длинная шея в прямом положении, затем в изогнутом, клюв опускается ныряющим движением, шея вновь выпрямляется. Все это заставляло его стыдиться самого себя, но он не мог остановиться, а она не могла его понять, потому что в такие моменты ему никак не удавалось найти подходящее слово, подходящую водоросль.
Он любил ее, несмотря на ее любовную непригодность. У Арманды было много раздражающих, хотя и не обязательно редких черт, всю совокупность которых он принимал как набор абсурдных подсказок в хитроумной головоломке. Она в лицо называла свою мать по-русски скотиной – не зная, естественно, что никогда ее больше не увидит после переезда с Хью в Нью-Йорк и смерти. Она любила устраивать тщательно спланированные вечеринки, и, независимо от того, как давно состоялся тот или иной утонченный прием (десять месяцев, пятнадцать месяцев тому назад, или даже раньше, до замужества, в доме матери в Брюсселе или Витте), каждая «парти» и тема разговора навсегда сберегались в гудящей морозильной камере ее опрятного сознания. В ретроспективном воскрешении эти вечеринки представлялись ей звездами на занавеске вздувающегося прошлого, а гости – кончиками ее собственной личности: уязвимые места, к которым отныне следовало относиться с ностальгическим уважением. Если Джулия или Джун между прочим замечали, что не знакомы с критиком-искусствоведом Ш. (кузеном покойного Шарля Шамара), в то время как и Джулия и Джун, согласно регистратору в голове Арманды, присутствовали на вечеринке, последняя могла крайне неприязненно, презрительно растягивая слова, осудить ошибку и добавить, извиваясь в танце живота: «В таком случае вы, надо думать, не помните и тех маленьких сандвичей от “Отца Игоря” (какая-то особенная лавка), которые вам так понравились». Хью никогда не сталкивался с таким подлым нравом, с таким болезненным amour-propre[34], с такой эгоцентричной натурой. Джулия, катавшаяся с ней на лыжах и на коньках, находила ее милой, но большинство женщин отзывались о ней неодобрительно, и в телефонных толках передразнивали ее довольно жалкие приемчики нападения и отповеди. Если бы кто-нибудь начал говорить: «Незадолго до того, как я сломала ногу…», она бы победоносно подхватила так: «А я в детстве сломала обе ноги!» По какой-то необъяснимой причине она прибегала к ироничному и в целом оскорбительному тону, обращаясь к мужу на людях.
На нее порой находила какая-нибудь блажь. Во время их медового месяца в Стрезе, в последнюю ночь там (его нью-йоркская контора требовала его возвращения), она решила, что последние ночи статистически самые опасные в гостиницах, не оснащенных пожарными лестницами, а их отель действительно выглядел в высшей степени легковоспламенимым – на основательно-старомодный лад. Телевизионные продюсеры почему-то полагают, что нет ничего более фотогеничного и всецело увлекательного, чем хороший пожар. Арманда, смотревшая итальянские новости, была встревожена или притворилась встревоженной (она любила привлекать к себе внимание) одним из таких бедствий на местном экране – маленькие языки пламени, похожие на флажки для слалома, и большие, похожие на внезапных демонов, сходящиеся кривые водяных струй, как множество фонтанов в стиле рококо, и бесстрашные мужчины в блестящих плащах, руководящие всевозможными хаотичными действиями в фантазии о дыме и разрушении. Той ночью в Стрезе она настояла, чтобы они отрепетировали (он в нижнем исподнем для сна, она – в пижаме «Чудо-юдо») акробатический побег в штормовой мгле, спустившись по избыточно украшенному фасаду отеля с их четвертого этажа на второй, а оттуда на крышу галереи среди качающихся, протестующих деревьев. Хью тщетно пытался ее вразумить. Бойкая девушка заверила его, что, будучи опытной скалолазкой, знает, как это сделать, используя точки опоры то там, то здесь, декоративные элементы, многочисленные выступы и балкончики с перилами, коих предостаточно для совершения осторожного спуска. Она велела Хью следовать за ней и направлять на нее сверху электрический фонарик. Ему, кроме того, надлежало находиться достаточно близко, чтобы при необходимости помочь ей, удерживая ее на весу и таким образом увеличивая ее общую вертикальную длину, пока она нащупывает босой ступней следующий выступ.
Несмотря на силу своих передних конечностей, Хью был на редкость неумелым антропоидом. Он полностью испортил героический замысел. Он застрял на карнизе сразу под их балконом. Его фонарик беспорядочно осветил небольшую часть фасада, прежде чем выскользнуть у него из рук. Он воззвал вниз со своего насеста, умоляя ее вернуться. Под ногами резко открылся ставень. Хью сумел взобраться обратно на балкон, все еще надрывно выкрикивая ее имя, хотя к этому времени был убежден, что она погибла. В конце концов, однако, она отыскалась в комнате на третьем этаже, где предстала перед ним завернутой в одеяло и, лежа на спине, невозмутимо курящей сигарету в постели незнакомца, который сидел на стуле у кровати и читал журнал.
Ее постельные причуды озадачивали и огорчали Хью. Он мирился с ними во время их поездки. Они стали обычной семейной рутиной, когда он вернулся со вздорной новобрачной в свои нью-йоркские апартаменты. Арманда постановила регулярно предаваться любви около времени вечернего чаепития, в гостиной, как на воображаемой сцене, непрерывно ведя непринужденную светскую беседу, прилично одетыми: он в лучшем своем деловом костюме и галстуке в горошек, она в элегантном черном платье с глухим вырезом. В виде уступки природе, нижнее белье разрешалось приспустить, а то и расстегнуть, но только очень, очень сдержанно, без малейшей паузы в элегантной болтовне: нетерпение считалось неприличным, обнажение – чудовищным. Газета или книга на журнальном столике заслоняли того рода приготовления, без которых несчастный Хью не мог обойтись, и горе ему, если он дрогнет или замешкается во время самого совокупления; но намного хуже, чем ужасное вытягивание длинных подштанников из хаоса его ущемленной промежности или хрусткое соприкосновение с ее гладкими, как броня, чулками, было требование вести легкую беседу о знакомых, или политиках, или знаках зодиака, или прислуге, пока, не выказывая поспешности, мучительную процедуру приходилось тайком доводить до судорожного конца в скрюченном полусидячем положении на неудобной софе. Невеликая мужская сила Хью, пожалуй, не вынесла бы испытаний, если бы Арманда лучше, чем ей казалось, скрывала то возбуждение, которое вызывал в ней контраст между фиктивным и фактическим – контраст, который в конечном счете претендует на артистическую утонченность, если мы вспомним обычаи некоторых дальневосточных народов, в сущности, недоумков во многих других отношениях. Но по-настоящему подкрепляло Хью никогда не покидавшее его ожидание ошеломленного наслаждения, которое постепенно идиотизировало ее милые черты, несмотря на все ее усилия поддерживать беспечный диалог. В некотором смысле он предпочитал декорации гостиной еще менее нормальной обстановке тех редких случаев, когда она желала отдаться ему в спальне, глубоко под одеялом, пока она говорит по телефону, судача с подругой или разыгрывая незнакомого мужчину. Способность нашего Пёрсона сносить все это, находить разумные объяснения и т. д. вызывает у нас симпатию, но порой, увы, также искренний смех. К примеру, он говорил себе, что она отказывалась обнажаться, потому что стеснялась своих маленьких надутых грудок и шрама вдоль бедра – последствие лыжного столкновения. Глупый Пёрсон!
Была ли она верна ему на протяжении всех месяцев их брака, проведенных в непостоянной, распущенной, веселой Америке? Во время их первой и последней американской зимы она несколько раз одна ездила кататься на лыжах в Аваль (Квебек) или Шут (Колорадо). Оставаясь в одиночестве, он запрещал себе мысленно погружаться в банальности измены – к примеру, воображать, как она держится за руку с каким-нибудь молодчиком или позволяет ему поцелуй на ночь. Такие банальности были для него столь же мучительными, как и сладострастное соитие. Пока ее не было, стальная дверь присутствия духа оставалась надежно закрытой, но как только она возвращалась, с загорелым и сияющим лицом, с точеной, как у стюардессы, фигурой, в этом синем жакете с плоскими пуговицами, блестящими, как золотые жетоны, тогда что-то ужасное открывалось в нем, и дюжина гибких атлетов принималась толпиться вокруг и наперебой растаскивать ее по всем мотелям его разума, хотя на самом деле, как мы знаем, за время трех поездок она насладилась всей полнотой близости только с дюжиной отличных любовников.
Никто, и меньше всего ее мать, не мог взять в толк, отчего Арманда вышла за довольно заурядного американца с не самым прочным служебным положением, – но на этом нам пора закончить наше обсуждение любви.
18
Во вторую неделю февраля, приблизительно за месяц до того, как смерть разлучила их, Пёрсоны на несколько дней вылетели в Европу: Арманда – чтобы навестить мать (примерная дочь приехала слишком поздно), а Хью, по поручению своей фирмы, – чтобы посетить мистера R. и другого американского писателя, тоже живущего в Швейцарии.
Вовсю лил дождь, когда он выбрался из такси перед большим, старым и уродливым загородным домом R. над Версексом. Он прошел по засыпанной гравием дорожке, по обеим сторонам которой текли потоки пузырящейся дождевой воды. Дверь была приоткрыта, и он, ступая на половик, с веселым удивлением увидел Джулию Мур, стоящую спиной к нему у телефонного столика в прихожей. Она теперь носила прежнюю очаровательную прическу пажа, и на ней была та же оранжевая блузка. Он закончил вытирать ноги, когда она положила трубку и оказалась совершенно незнакомой девушкой.
«Простите, что заставила вас ждать, – сказала она, не сводя с него улыбающихся глаз. – Я замещаю мистера Тамуорта, пока он отдыхает в Марокко».
Хью Пёрсон прошел в библиотеку, удобно обставленную, но откровенно старомодную и совершенно недостаточно освещенную комнату, уставленную энциклопедиями, словарями, справочниками и авторскими экземплярами книг хозяина в многочисленных изданиях и переводах. Хью сел в клубное кресло и вынул из портфеля список вопросов, подлежащих обсуждению. Два главных вопроса заключались в следующем: как изменить некоторых слишком хорошо узнаваемых людей в типоскрипте «Траляций» и что делать с самим этим названием, невозможным в коммерческом отношении.
Вскоре явился R. Он не брился несколько дней и был облачен в несуразный синий комбинезон, который находил весьма удобным для распределения вокруг себя орудий своего ремесла: карандашей, шариковых ручек, трех пар очков, карточек, больших зажимов, круглых резинок и – в незримом состоянии – кинжала, после нескольких слов приветствия наставленного им на нашего Пёрсона.
«Я могу лишь повторить, – сказал он, рухнув в кресло, освобожденное Хью, и жестом предлагая ему занять такое же кресло напротив, – то, что я уже говорил не раз, а довольно часто: вы можете кастрировать кота, но каста моих персонажей неприкосновенна. Что же до названия, которое представляет собой вполне респектабельный синоним слова “метафора”, то никакие дикие жеребцы не выбьют его из-под меня. Мой врач посоветовал Тамуорту запереть мой погреб, что тот и сделал, спрятав ключ. Дубликат слесарь изготовит не раньше понедельника, а я, знаешь ли, слишком горд, чтобы покупать дешевые вина, которыми торгуют здесь в деревне, поэтому все, что я могу тебе предложить – ты заранее качаешь головой, и ты, сынок, чертовски прав, – это жестяную банку абрикосового сока. Теперь давай поговорим о названиях и пасквилях. Знаешь, когда я прочитал твое письмо, кровь ударила мне в лоб. Меня обвиняли в том, что я не прочь потискать малолетних, но от моих маленьких персонажей руки прочь, если позволишь мне каламбур».
Он принялся объяснять, что если настоящий художник решил создать персонажа на основе живого индивидуума, то любое переписывание, направленное на его маскировку, было бы равносильно уничтожению живого прототипа, как, знаешь, протыкают булавкой глиняную куколку, и какая-нибудь девушка падает замертво. Если сочинение представляет собой произведение искусства, если в нем не только вода, но и вино, тогда оно неуязвимо в одном отношении и ужасно хрупко в другом. Хрупко, потому что когда пугливый редактор заставляет писателя поменять «стройную» на «пухлую» или «шатенку» на «блондинку», он портит одновременно и образ, и нишу, в которой тот стоит, и всю часовню вокруг него; а неуязвимо, потому что независимо от того, насколько значительно вы изменили образ, его прототип узнается по форме отверстия, оставшегося в фактуре повествования. Но помимо всего этого, субъекты, в изображении которых его обвиняют, слишком безучастны, чтобы объявить о своем присутствии и негодовании. На самом деле им скорее доставит удовольствие послушать толки в литературных салонах – с отчасти знающим видом, как говорят французы[35].
Вопрос названия – «Траляции» – это другой сапог в паре. Читатели не сознают, что названия бывают двух видов. Название первого вида подбирается недалеким автором или умным издателем после того, как книга окончена.
Хью рискнул заметить, что язык невольно добавляет «нс» после «а», образуя привычное слово «трансляции».
«Язык невежества!» – крикнул мистер R.
С топотком вбежала его маленькая хорошенькая секретарша и сказала, что ему не следует волноваться или перетруждаться. Великий человек с усилием поднялся из кресла и вытянулся во весь рост, дрожа и ухмыляясь, протягивая большую волосатую руку.
«Что ж, – сказал Хью, – я непременно сообщу Филу, как решительно вы настроены в отношении затронутых им вопросов. До свидания, сэр, на следующей неделе вы получите эскиз обложки».
«Бывай, скоро свидимся», сказал мистер R.
19
Мы снова в Нью-Йорке, и это их последний вечер вместе.
Подав им превосходный ужин (возможно, немного слишком сытный, но не избыточный – прожорливыми их нельзя было назвать), тучная Полин, femme de ménage[36], которую они делили с бельгийским художником, жившим в пентхаусе этажом выше, вымыла посуду и ушла в свое обычное время (в четверть десятого или около того). Поскольку у нее была раздражающая привычка ненадолго усаживаться перед телевизором, Арманда всегда ждала, пока она уйдет, прежде чем запускать его для собственного удовольствия. Сейчас она включила его, дала ему ожить, перешла на один канал, на другой – и щелчком прикончила изображение, фыркнув от отвращения (ее симпатии и антипатии по этой части не подчинялись никакой логике, она могла смотреть одну или две программы со страстной регулярностью или, наоборот, неделю не прикасаться к телевизору, как будто наказывая это дивное изобретение за проступок, известный только ей, а Хью предпочитал не обращать внимания на ее загадочные распри с актерами и обозревателями). Она раскрыла книгу, но тут позвонила жена Фила, чтобы пригласить ее на завтрашний предварительный просмотр лесбийской драмы с лесбийским составом актрис. Их беседа продолжалась двадцать пять минут, Арманда говорила конфиденциально приглушенным голосом, а Филлис отвечала так звучно, что Хью, который сидел за круглым столом, правя стопку гранок, мог бы слушать, кабы пожелал, обе стороны тривиального потока. Вместо этого он удовлетворился резюме, сообщенным ему Армандой, вернувшейся на серую плюшевую софу перед поддельным камином.
Как случалось и раньше, около десяти часов вечера сверху вдруг раздались резкие скрежеты и удары – живший над ними кретин с большой натугой перетаскивал свое нелепое изваяние («Pauline anide», согласно каталогу) из середины мастерской в угол, который она занимала по ночам. И как обычно, Арманда в ответ уставилась в потолок и проворчала, что давно бы пожаловалась кузену Фила (управлявшему этим многоквартирным домом), если бы этот сосед не был таким дружелюбным и обходительным господином. Когда восстановился покой, она стала искать книгу, которую раскрыла перед телефонным звонком. Ее муж неизменно испытывал прилив особой нежности, примирявшей его с унылым или жестоким уродством того, что не слишком счастливые люди зовут «жизнью», всякий раз, как он подмечал в аккуратной, деловитой, трезвомыслящей Арманде красу и беспомощность человеческой рассеянности. Он нашел предмет ее трогательных поисков на журнальной полке рядом с телефоном и, возвращая его Арманде, получил позволение коснуться благоговейными губами ее виска и пряди светлых волос. Затем он вернулся к гранкам «Траляций», а она к своей книге – французскому путеводителю, в котором перечислялось множество великолепных ресторанов, отмеченных вилкой и звездами, но не очень много «приятных, тихих, хорошо расположенных отелей» с тремя или более башенками, а иногда и с красной певчей птичкой на ветке.
«Вот милое совпадение, – заметил Хью, – один из его персонажей, в довольно непристойном отрывке… кстати, как правильно – “Савойя” или “Савой”?»
«Что за совпадение?»
«Да, один его персонаж сверяется с “Мишленом” и говорит: от Кондома в Гаскони до Пусси в Савойе не ближний свет».
«“Савой” это отель, – сказала Арманда и дважды зевнула, сначала сжимая челюсти, потом открыто. – Не знаю, почему я так устала, – добавила она, – но я знаю, что вся эта зевота только мешает заснуть. Я, пожалуй, попробую сегодня свои новые пилюли».
«Постарайся представить себе, что скользишь на лыжах по очень гладкому склону. В молодости я мысленно играл в теннис, и это часто помогало, особенно если воображать новые, очень белые мячи».
Она еще немного посидела, погруженная в свои мысли, потом заложила страницу красной ленточкой и пошла на кухню за стаканом.
Хью любил читать гранки дважды: первый раз ради исправления недостатков текста, а второй – ради достоинств самого произведения. Он считал, что для дела в конечном счете лучше, чтобы зрительная проверка предшествовала умственному удовольствию. Сейчас он наслаждался второй стадией, и хотя уже не искал ошибок, все же не упускал шанса выправить пропущенный ляпсус – собственный или печатника. Он, кроме того, позволял себе с предельной скромностью помечать на полях второго экземпляра (предназначенного для автора) те места, в которых у него вызывали вопросы некоторые идиосинкразии стиля и орфографии, надеясь, что великий человек поймет, что под сомнение ставится не его гениальность, а грамматика.
После долгих совещаний с Филом было решено ничего не предпринимать по части возможных обвинений в диффамации, связанных с той откровенностью, с какой R. описал свою запутанную любовную жизнь. Он уже «однажды заплатил за это одиночеством и угрызениями совести и теперь готов был заплатить звонкой монетой любому дураку, которого его история могла бы задеть» (сокращенная и упрощенная цитата из его последнего письма). В длинной главе гораздо более непристойного характера (несмотря на высокопарный стиль), чем похабные речи модных писателей, которых он критиковал, R. изобразил мать и дочь, осыпающих своего молодого любовника впечатляющим ассортиментом ласок на горном уступе над живописной пропастью и в других, менее опасных местах. Хью не был знаком с миссис R. достаточно близко, чтобы оценить ее сходство с матроной из книги (отвисшая грудь, дряблые ляжки, медвежье урчанье во время совокупления и так далее), однако, судя по манерам и движениям, по придыханиям в речи, по многим другим чертам, которых ему самому не довелось узнать или отметить, но которые отвечали общей картине, дочерью несомненно была Джулия, хотя автор и
Наш Пёрсон, наш читатель, не был уверен в том, что полностью принимает пышный и фальшивый стиль R., и все же в своих лучших проявлениях («серая радуга затравленной туманом луны») он был дьявольски сочным. Помимо этого Хью поймал себя на том, что пытается установить на основании вымышленных данных, в каком возрасте и при каких обстоятельствах писатель начал развращать Джулию: произошло ли это в ее детские годы – щекотал ее в ванне, целовал ее мокрые плечики, а потом однажды отнес ее, завернутую в большое полотенце, в свое логово, как усладительно описано в романе? Или он начал заигрывать с ней в ее первый студенческий год, когда ему заплатили две тысячи долларов за то, чтобы он в громадном зале перед университетской и городской публикой прочитал какой-то свой рассказ, хотя и напечатанный и перепечатанный до того много раз, но впрямь восхитительный? Как хорошо обладать
20
В начале двенадцатого он погасил свет в гостиной и открыл окно. Ветреная мартовская ночь нашла что потрогать в комнате. За полузадернутыми шторами электрическая вывеска, DOPPLER, сменила цвет на лиловый и осветила мертвенно-белые листы бумаги, оставленные им на столе.
Он дал глазам привыкнуть к полумраку соседней комнаты и вскоре тихонько прошел в нее. Первый сон у Арманды обычно сопровождался громким храпом. Поразительно, как такой стройной, такой изящной молодой женщине удавалось производить столь впечатляющую вибрацию. В начале их брака это беспокоило Хью, потому что казалось, что храп может продолжаться всю ночь. Но какой-нибудь посторонний шум, или толчок в ее сне, или тихое покашливание ее кроткого мужа, или что-то еще заставляло ее шевельнуться, вздохнуть, быть может чмокнуть губами или повернуться на другой бок, после чего она уже продолжала спать беззвучно. Такая смена ритма, по-видимому, произошла, когда он еще работал в гостиной, и теперь, дабы весь цикл не повторился, он старался раздеваться как можно тише. Позднее он вспомнил, как с особенной осторожностью выдвинул исключительно скрипучий ящик (в другое время он никогда не обращал внимания на его голос), чтобы взять свежую пару коротких подштанников, которые надевал вместо пижамы. Он выругался про себя из-за дурацкого плача старого дерева и воздержался от того, чтобы закрыть ящик, однако его подвели половицы, едва он на цыпочках двинулся к своей стороне супружеского ложа. Не этот ли звук разбудил ее? Да, этот, но скорее не разбудил, а разворошил часть ее сна, и она пробормотала что-то о свете. На самом деле ничто не нарушало мрака спальни, кроме косого луча, падавшего из гостиной, дверь которой он оставил приоткрытой. Он тихо закрыл ее и ощупью добрался до кровати.
Некоторое время он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к другому непрерывному и слабому звуку – стуку капель о линолеум под неисправным радиатором отопления. Вы сказали, что подумали, что вас ждет бессонная ночь? Не совсем так. В действительности его клонило в сон, настолько, что не было никакой нужды принимать пугающе действенную «Пилюлю Морфи», к которой он изредка прибегал, но, несмотря на сонливость, он сознавал, что подкралось множество забот, готовых на него навалиться. Каких забот? Ах, обычных, житейских, ничего серьезного или особенного. Он лежал на спине и ждал, пока они сойдутся вместе, что они и сделали – в унисон с бледными пятнами, поднимавшимися вверх и занимавшими свое привычное место на потолке по мере того, как его глаза привыкали к темноте. Он думал о том, что его жена вновь симулировала женское недомогание, чтобы не подпустить его к себе; что она, вероятно, обманывала его многими другими способами; что он тоже в некотором смысле предал ее, утаив от нее одну ночь, проведенную с другой девушкой – добрачно, с точки зрения времени, но в пространственном отношении – здесь, в этой самой спальне; что подготовка к изданию чужих книг – работа унизительная; что никакая бесконечная поденщина или временная неудовлетворенность не имеют значения в свете его постоянно растущей, все более нежной любви к жене; и что ему следует посетить офтальмолога в один из дней в скором бремени. Он мысленно заменил «б» на «в» и продолжил просматривать пестрые гранки, в которые теперь обращалась тьма за закрытыми глазами. Двойная систола резко вернула его в сознание, и он пообещал своему неисправимому «я» ограничить ежедневное потребление сигарет до двух мгновений ока.
«И потом вы уснули?»
«Да. Возможно, я еще пытался разобрать расплывчатую печатную строку, но да, я уснул».
«Прерывистым сном, я полагаю?»
«Нет, напротив, давно я не проваливался в сон так глубоко. Видите ли, предыдущей ночью я почти не спал».
«Окей. Теперь вот что: известно ли вам, что психологи, состоящие при крупных тюрьмах, должны владеть, среди прочего, тем разделом танатологии, который посвящен средствам и способам насильственной смерти?»
Пёрсон устало издал отрицательный звук.
«Что ж, позвольте мне объяснить это следующим образом: полиция хочет знать, какое орудие применил преступник, а танатолог желает знать, почему и как оно было использовано. Покамест все ясно?»
Усталое подтверждение.
«Орудия – это, э-э… орудия. Фактически они могут быть инструментом работника, как, скажем, без своего угольника действительно не может обходиться плотник. Или орудия могут быть из костей и плоти, как вот эти (берет руки Хью, похлопывает каждую по очереди, кладет их себе на ладони для показа или как бы приступая к какой-то детской игре)».
Ручищи были возвращены Хью, как две пустые миски. Затем ему объяснили, что при удушении молодого совершеннолетнего человека обычно используется один из двух способов: любительская, не слишком эффективная лобовая атака и более профессиональный подход сзади. В первом случае восемь пальцев плотно обхватывают шею жертвы, в то время как два больших пальца сжимают его или ее горло; однако в этом случае существует риск того, что ее или его руки схватят вас за запястье или иным образом отразят нападение. Второй, гораздо более безопасный способ заключается в том, чтобы, подойдя со спины, сильно надавить двумя большими пальцами на заднюю часть шеи мальчика или, предпочтительно, девочки и сжать горло всеми остальными пальцами. Хватку первого типа мы называем между собой «Pouce»[37], а второго – «Гангстер». Мы знаем, что вы напали со спины, но возникает следующий вопрос: когда вы замышляли удушить свою жену, почему вы остановились на «Гангстере»? Не потому ли, что инстинктивно почувствовали, что его внезапный и энергичный захват дает наилучшие шансы на успех? Или вы руководствовались иными, субъективными соображениями, к примеру, мыслью о том, что вам будет противно наблюдать за изменением выражения ее лица, пока длится акт?
Ничего он не замышлял. Во время всего этого ужасного бессознательного акта он спал и очнулся, лишь когда они оба упали с кровати на пол.
Вы сказали, что вам снилось, будто в доме пожар?
Совершенно верно. Пламя вырывалось отовсюду, и все, что можно было разглядеть, просвечивало сквозь алые полосы стеклопластика. Его случайная соложница распахнула окно. О, кто она такая? Она явилась из прошлого – гулящая, к которой он подошел на улице во время своей первой поездки за границу около двадцати лет тому назад, бедная девушка смешанного происхождения, хотя на самом деле американка и очень милая, по имени Джулия Ромео – фамилия значит «паломник» на архаичном итальянском, но разве все мы не паломники, и все наши сны – это анаграммы дневной яви. Он бросился за ней, чтобы не дать ей выпрыгнуть. Окно было большим и низким, с широким подоконником, обитым мягкой тканью и накрытым простыней, как было принято в этой стране льда и пламени. Что за ледники, что за рассветы! Джулия, или Джули, в эффектной пелене Доплера поверх светящегося тела, лежала на подоконнике с раскинутыми руками, все еще не отпустив оконных створок. Он выглянул вниз поверх нее, и там, далеко внизу, в глубине двора или сада, дрожали такие же клинья огня – вроде тех языков красной бумаги, которые скрытый вентилятор заставляет трепетать вокруг поддельных рождественских поленьев в праздничных витринах заснеженного детства. Спрыгнуть или попытаться спуститься, хватаясь за утолщения бельевых узлов (способы завязывания которых показывала в отражении на заднем плане его сна средневекового вида, похожая на фламандку продавщица с длинной шеей), казалось ему безумием, и бедный Хью сделал все, чтобы остановить Джульетту. Стараясь держать ее как можно лучше, он обхватил ее сзади за шею, его большие пальцы с квадратными ногтями вжались в ее освещенный лиловым светом затылок, а оставшиеся восемь пальцев сдавили ей горло. На экране научного кинематографа по ту сторону двора или улицы показывали извилистую трахею, в остальном же все стало вполне безопасным и удобным: он хорошо ухватил Джулию и уберег бы ее от верной смерти, если бы в своей самоубийственной борьбе за спасение от огня она каким-то образом не соскользнула с подоконника и не увлекла его за собой в пустоту. Что за падение! Что за глупышка эта Джулия! И как удачно, что г-н Ромео все продолжал сжимать, выкручивать и ломать этот кривой перстневидный хрящ, как показали рентгенограммы пожарных и горных проводников на улице. О, как они летели! Супермен, несущий младую душу в объятиях!
Удар о землю оказался гораздо менее жестоким, чем он ожидал.
Это бравура, Пёрсон, а не сон больного человека. Мне придется доложить о вас.
Он ушиб локоть, а ее ночной столик рухнул вместе с лампой, высоким стаканом и книгой, но, хвала Искусству, она была спасена, она была с ним, она лежала совершенно неподвижно. Он нащупал упавшую лампу и ловко зажег ее в этом необычном положении. Мелькнула мысль: что здесь делает его жена, распростертая ничком на полу с разметавшимися светлыми волосами, как если бы она летела? Затем он уставился на свои смущенные лапы.
21
Дорогой Фил,
это, вне всяких сомнений, мое последнее письмо к вам. Я ухожу от вас. Я ухожу из вашего издательского дома к другому, еще более крупному Издателю. В том Доме меня будут редактировать херувимы – или донимать опечатками черти, – смотря по тому, к какому отделу приписана моя бедная душа. Итак, прощайте, дорогой друг, и пусть ваш наследник на аукционе выручит за это письмо как можно больше.
Оно написано собственноручно по той причине, что я предпочел бы, чтобы его не читал Том Там или кто-то из его мужского пола машинисток. Я умираю от смертельной болезни после неудачной операции в единственной приватной палате болонского госпиталя. Милосердная молодая сестра, которая отошлет это письмо по почте, сообщила мне с ужасными режущими жестами кое-что, за что я заплатил ей так же щедро, как заплатил бы за ее услуги, будь я все еще мужчиной. На самом деле знание своего смертного часа – благо бесконечно более ценное, чем то, которым одаривают возлюбленного. По словам моей маленькой шпионки с миндалевидными глазами, великий хирург, да сгниет его собственная печень, солгал мне, когда вчера объявил с ухмылкой черепа, что operazione[38] была perfetta[39]. Что ж, так и есть – в том смысле, в каком Эйлер называл нуль идеальным числом. На деле они вспороли мне брюхо, бросили полный ужаса взгляд на тот мой разложившийся орган, который они называют fegato[40], и, даже не коснувшись его, снова меня зашили.
Не стану докучать вам неприятностями, связанными с Тамуортом. Видели бы вы, сколько самодовольства выражали заросшие шерстью губы этого вытянутого малого, когда он навещал меня нынче утром! Как вы знаете – как знают все, даже Марион, – он проник во все мои дела, включая сердечные, пролез в каждую щель, собирая каждое слово, которое я обронил с моим немецким акцентом, так что теперь он может биографировать покойника не хуже Босвелля и с тем же успехом, с каким он вил веревки из живого. Я также пишу своему и вашему поверенному о мерах, которые должны быть приняты после моего отбытия с тем, чтобы Тамуорт на каждом повороте своих лабиринтообразных планов упирался в преграду.
Единственное дитя, которое я когда-либо любил, – это восхитительная, глупенькая, вероломная малышка Джулия Мур. Каждый цент и сантим, принадлежащий мне, а также все оставшиеся сочинения, которые еще можно вырвать из когтей Тамуорта, должны достаться ей, сколь бы неясными и двусмысленными ни были мои указания в завещании: Сэм знает, на что я намекаю, и будет действовать соответственно.
Последние две части моего Опуса в ваших руках. Мне очень жаль, что Хью Пёрсона нет рядом, чтобы присмотреть за его публикацией. В своем ответном письме не пишите ни слова, что получили его, но вместо этого, своего рода шифром, который сказал бы мне, что вы приняли это письмо во внимание, сообщите мне, как старую добрую сплетню, кое-какие сведения о нем – почему, например, его заключили в тюрьму на год – или больше? – если было установлено, что он действовал в состоянии эпилептического транса; почему его перевели в приют для душевнобольных злодеев после пересмотра его дела, если, как было доказано, он не совершал преступления? И почему следующие пять или шесть лет он перемещался между тюрьмой и сумасшедшим домом, прежде чем стал пациентом частной клиники? Кто, кроме шарлатанов, берется лечить сны? Пожалуйста, расскажите мне все это, потому что Пёрсон – один из самых милых людей, которых я знал, и еще потому, что в своем письме о нем вы можете тайком переправить любую секретную информацию этой бедной душе.
Знаете, бедная душа – подходящее слово. Моя горемычная печень тяжела, как отвергнутая рукопись; им удается сдерживать гнусную гиену боли частыми инъекциями, но так или иначе она всегда присутствует
Примечание, добавленное адресатом:
Получено в день смерти писателя. Зарегистрировать в разделе Repos – R.
22
Пёрсон терпеть не мог вида и ощущения своих ступней. Они были на редкость некрасивыми и чувствительными. Даже будучи взрослым человеком, он избегал смотреть на них, когда раздевался. Вследствие этого он избежал американской привычки ходить дома босиком – этого регресса через детство к более простым и бережливым временам. Как он содрогался при одной только мысли, что ноготь на пальце ноги может зацепиться за шелк носка (шелковые носки тоже исчезли)! Так женщину передергивает от скрипа вытираемого оконного стекла. Они были узловатыми, они были слабыми, они всегда ныли. Покупка пары ботинок мало чем отличалась от посещения дантиста. Он бросил долгий неприязненный взгляд на предмет, купленный в Бриге по дороге в Витт. Ничто не упаковывается с такой дьявольской аккуратностью, как обувная коробка. Срывание бумаги разрядило нервное напряжение. Эта пара отвратительно массивных коричневых горных ботинок уже примерялась в магазине. Размер определенно был его, и столь же определенно они не были такими удобными, как уверял его продавец. Плотно облегают ногу, верно, но при этом жестко. Он со стоном натянул их и с проклятьями зашнуровал. Ничего, придется терпеть. Задуманный им подъем нельзя совершить в обычной обуви: в первый и единственный раз, когда он попытался это сделать, он то и дело оскальзывался на гладких скальных плитах. Эти башмаки, по крайней мере, должны хорошо удерживаться на предательских поверхностях. Еще он вспомнил волдыри, выскочившие от ношения похожей пары, но только замшевой, которую он купил восемь лет тому назад и выбросил, покидая Витт. Что ж, левый ботинок жал чуть меньше правого – хромое утешение.
Он сбросил темную толстую куртку и надел старую ветровку. Он дошел до конца коридора и преодолел три ступеньки перед лифтом: единственное назначение, которое он мог им приписать, состояло в том, чтобы предупредить об ожидавшем его страдании. Но он презрел рваный краешек боли и закурил сигарету.
Как нередко бывает во второсортных отелях, в этом лучший вид на горы открывался из окон коридора в северной части. Темные, почти черные скалистые вершины с белыми прожилками, некоторые хребты сливаются с угрюмым, затянутым тучами небом; ниже мех хвойных лесов, еще ниже – более светлая зелень полей. Меланхоличные горы! Превознесенные глыбы гравитации!
Дно долины с городком Витт и различными деревушками вдоль узкой реки состояло из окруженных оградами с колючей проволокой небольших унылых луговин, единственным украшением которых были пышно цветущие высокие фенхели. Прямая, как канал, река терялась в зарослях ольхи. Взгляд блуждал по сторонам, но не находил утешения ни в том, что было рядом, ни в том, что далеко – грязная коровья тропа, пересекающая свежескошенный склон, или плантация единообразных лиственниц на противоположной круче.
Первый этап его повторного посещения этих мест (Пёрсон имел склонность к паломничеству, как и его французский предок, католический поэт и почти святой) был посвящен прогулке по Витту к группе шале, расположенных на возвышавшемся над ним склоне. Сам городок в этот раз показался ему еще более неказистым и беспорядочным. Он узнал фонтан, банк, церковь, большой каштан и кафе. И еще там было почтовое отделение со скамейкой у двери, ждущей писем, которые так и не пришли.
Он прошел по мосту и не остановился для того, чтобы послушать заурядный шум ручья, который ничего не мог ему сказать. Вершину склона окаймляли ели, а за ними высился ряд других елей – туманные призраки или заменяющие их деревья – в серовато-белесом уборе под дождевыми облаками. Была построена новая дорога и выросли новые дома, вытеснив скудные приметы местности, которые он помнил или думал, что помнит.
Теперь ему предстояло отыскать виллу «Настя», все еще сохранившую абсурдную уменьшительную форму русского имени умершей старухи. Она продала ее бездетной английской паре перед своей последней болезнью. Ему хотелось взглянуть на крыльцо, как смотрят на стеклянную поверхность, чтобы вложить в нее, будто в конверт, образ прошлого.
Хью замешкался на углу улицы. Сразу за этим углом женщина с лотка продавала овощи. Est-ce que vous savez, Madame…[41] Да, она знает: в конце этого переулка. Пока он справлялся у нее, из-за ящика, волоча лапы, выбралась большая белая дрожащая собака, и с шоком бесполезного узнавания Хью вспомнил, что восемь лет тому назад он останавливался на этом месте и видел эту самую собаку, которая даже тогда была уже довольно старой и теперь бросала вызов своему баснословному возрасту, только чтобы послужить его слепой памяти.
Окрестности были неузнаваемы – за исключением белой стены. Его сердце билось, как после тяжелого восхождения. Светловолосая девочка с ракеткой для бадминтона, присев на корточки, подобрала с тротуара волан. Пройдя еще немного вперед и выше, он нашел виллу «Настя», теперь выкрашенную в небесно-голубой цвет. Все ее окна были закрыты ставнями.