Тише, тише, там, в притворе, — начинается служба! Перед самым сраженьем Джон Лейден и все его приверженцы падают на колени, они горячо молятся, завывают, увещевая бога даровать им победу, и являют неописуемое рвение; глядя на них, можно подумать, что это самые добродетельные люди на земле.
По сему случаю дозвольте мне сделать небольшое отступление несколько более серьезного свойства, чем заслуживала бы эта история или чем можно было бы ожидать от такого новичка в области богословия. Ведь не всякий, кто непрестанно вопиет: "Господи, отвори мне! Господи, отвори мне!" — первым войдет в царство небесное, и не самые ревностные проповедники стяжают наибольшую благодать, и не "все то золото, что блестит". Когда Христос сказал: "Силою берется царство небесное", он имел в виду не бесконечное бормотанье молитв, не нудные, полные рвения, бессмысленные проповеди, но веру, усердие в добрых делах, долготерпение. Алчные невежды жаждут захватить для себя царство небесное, а всех нас, людей просвещенных, отправляют в ад.
Где Петр и Иоанн из третьей главы Деяний обрели немощного хромого, как не у дверей храма, называемых Красными? У прекраснейших дверей нашего храма, у ног проповедников можно увидеть множество немощных калек, немощных в жизни, немощных в добрых делах, немощных кругом; однако они всегда сидят лишь у дверей храма, даже когда уходят в реформацию, и отнюдь не спешат войти в истинный храм вратами добрых дел.
Вы можете мне возразить, что люди, против которых я пишу, ревностней всех читают Писание, внимательней всех слушают проповеди, имеют самый добропорядочный вид и одеты скромнее всех. Но позвольте мне вам ответить: не сказал ли Христос, что в последние времена солнце померкнет и луна превратится в кровь? Это может означать только одно: славное солнце Евангелия будет помрачено тучей лицемерия, блистательное светило спасения обратится в источник заблуждения и мрака; а слова: "Луна превратится в кровь" — означают, что те, что блистают добродетелями, с виду скромнее всех и кажутся наиболее приверженными к религии, — будут извергнуты из лона церкви, претворятся в кровь, — и все сие произойдет до наступления страшного дня господня, кануном которого является настоящее время.
Позвольте мне привести еще более знакомый вам пример, поскольку пыл, овладевший этим множеством людей, столь нас оскорбляет. Не повлек ли дьявол Христа на высочайшую вершину храма, дабы его укусить? Если он повлек Христа, то он увлечет и целое полчище лицемеров на высоты веры и святости, дабы соблазнить их и низвергнуть. Приведу вам слова, коими наш спаситель, прошедший через искушения, увещевал своих учеников: "Берегитесь рода сего развращенного. Истинно, истинно говорю вам, слуга не больше господина своего". Поистине, поистине, грешные люди не превосходят в святости святейшего Иисуса Христа, их создателя. Сей святейший Иисус Христос вновь повторяет священное изречение: "Помните слова, которые я вам говорил: слуга не более свят, чем его господин". Он как будто хочет сказать: "Помните же, запечатлейте слова мои в памяти вашей: ваши гордыня и своеволие заставят вас позабыть их, спустя много лет сила их иссякнет". "Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее", — кто хочет стремглав ворваться на небеса, нарушая повеление божье, тот, подобно гигантам, устремившимся на небо, дабы свергнуть Юпитера, будет низвергнут, на него обрушится Осса и Пелион, и он будет обречен на вечные мучения в мрачном царстве сатаны.
Хотя служение первосвященников уже потеряло силу, когда Павел сказал одному из ник "Бог будет бить тебя, стена подбеленная!", но все же, услыхав слова присутствующего: "Первосвященника божия поносишь?" — он раскаялся и попросил прощения.
Я не стал бы утверждать то, в чем я не вполне уверен. Законность духовной власти, которой они противятся, неоспоримо доказана; я не навязываю вам моих незрелых доводов, ибо они лишь зеленая ветвь и слабая подпорка для столь высокого здания. Достаточно будет сказать, что если вы познали Христа, то вы познали и его отца, если вы знаете христианскую религию, то знаете и отцов церкви. Но многие из вас, подобно Филиппу, долгое время были с Христом, но так и не узнали его; долгое время признавали себя христианами, но так и не узнали истинных его служителей. Вы примыкаете к французской или шотландской модной секте и во всех отношениях уподобляетесь швейцарцам, qui quaerunt cum qua gente cadunt — которые ищут, с каким бы народом им погибнуть.
В дни Нерона жил один чудак, который изобрел способ делать стекло столь же прочным, как золото, — не сказать ли мне, что опыт, проведенный им над стеклом, мы проделали над Евангелием? Да, скажу от чистого сердца: мы нашли способ закалить его против любой ереси. Но горнило лжи должны погасить молоты ереси, разбить, как было уничтожено горнило того чудака, не то можно опасаться, что ложный блеск стекла нововведений затмит золото Евангелия.
Корень зла в том, что отцы вашей мертворожденной религии — сущие младенцы в вере. Катон, один из самых мудрых мужей, прославленных в анналах римской истории, родился, когда его отцу было восемьдесят лет; никто не может быть безупречным отцом веры и приводить своих детей истинным путем к богу, если он умудрен долголетним опытом, если не научился кротко покорять людей вере и не продал, подобно Закхею, все свое суетное достояние, дабы радостно последовать не за обыкновенным человеком, но за духовным Мессией.
Патеры и пасторы, уступите свои секты и расколы одряхлевшим церквам, которые за морем враждуют меж собой. За многие годы они так привыкли вести религиозные войны или бороться за власть, что теперь обретают душевный мир, лишь нарушая мир других людей. Из-за крайней бедности эти страны не в состоянии должным образом содержать духовных лиц высшего ранга, — и вот они решили залучить нас в покровители их мятежной, подвергающейся преследованиям голытьбы. Это весьма напоминает философов, именовавшихся циниками, которые, не унаследовав ни земель, ни какого-либо имущества, не имея никаких средств к существованию, нищие и всеми презираемые, брошенные на произвол судьбы, вошли в заговор и совещались меж собой, как бы заставить людей ценить их бедность выше богатых имений и царской власти. Их заговор и совещания привели к тому, что они стали жить обособленно, чуждаясь всякого общения с людьми. Не имея ни гроша за душой, они утверждали, что надобно жить в добровольной бедности. Скудно питаться, спать на жестком ложе, а также презирать и осыпать бранью как последних негодяев тех, кого почитают богатыми или состоятельными. Диоген был одним из первых общепризнанных главарей этих угрюмых грубиянов, он обнаружил такое упорство и столь резко высмеивал суетность мира сего и неизменные радости глупцов, что через некоторое время, вопреки здравому смыслу, его стали превозносить, считая полноценной монетой; так же точно обстоит дело и с нашими циничными реформированными иноземными церквами. Честное слово, они не пожнут плодов высокого епископского служения, ибо даже не знают, как их раздобыть. Пусть себе эти добрые люди по одежде протягивают ножки и выкручиваются как умеют, но пусть они оставят в покое нас, англичан, своих добропорядочных соседей, кои, имея гораздо больше сукна, могут в просторной одежде дальше протянуть ноги.
К чему же привело печальное падение Мюнстера? Они изгнали своего епископа, конфисковали церковные бенефиции и стали разыгрывать их, бросая жребий, подобно тому как воины метали жребий об одежде Христа, — короче говоря, не превратили ли они дом божий в вертеп разбойников? Да, в наши дни голодные святотатцы поистине создали разбойничий вертеп. Разбойники быстро проматывали то, что им легко досталось; похищенное у церкви добро впрок нейдет. Дионисий ничуть не разбогател, украв у Юпитера его золотой плащ, и в конце концов пришлось ему подвизаться в роли школьного учителя в Коринфе. Хорошие ли, дурные ли религиозные установления уничтожаются, господь никогда не оставит безнаказанным поругание веры. Я могу повторить вслед за Овидием слова, сказанные им о евнухе:
Итак, тому, кто первым лишил церковь ее бенефиций, как бы оскопив ее, следовало бы оскопить самого себя или лишить себя жизни. Я имею в виду кардинала Уолси, qui in suas poenas ingeniosus erat[18], - он сам научил других, как его сбросить. О том, насколько удачно действовал он и его приспешники, как они впоследствии орудовали уже самостоятельно, подробно повествует Хроника, хотя и не одобряет их поступков, — если они и не понесли наказания в полной мере, то я не сомневаюсь, что потомство, подвергнув их суровому осуждению, воздаст им по заслугам. Однако вернемся к рассказу о том, как был низвергнут самозванец Джон Лейден. Как я уже говорил, они и все его солдаты пали ниц и стали горячо молиться, решившись не прекращать молений до тех пор, покамест бог не явит им с небес какое-нибудь чудесное знамение победы.
Заметьте, что как Джон Лейден, так и шайка Книппердрлинга и Мюнцера, имели такое обыкновение: если бог, несмотря на их неистовые крики и вопли, не изъявлял им своего благословения, они принимались его бранить, осыпали его проклятиями, восставали на него, обвиняя его в несправедливости за то, что он не сдержал своего слова, и попрекали творца его же обетованиями, данными в Писании. Таким образом, они не служили богу в простоте сердца, но он должен был им служить, исполняя их требования. Подражая им, многие готовы служить богу, как рабы, дабы избегнуть петли, но кто искренне, от чистого сердца служит богу и взял себе девизом: "Amor est mihi causa sequendi" — "Я служу, потому что люблю", тот говорит: "Ego te potius, Domine, quam tua dona sequar" — "Я следую за собой, господи, ради тебя самого, а не из-за корыстного расчета на те блага, какие ты можешь мне воздать".
Христос желал иметь лишь таких последователей, которые оставляли все, дабы идти за ним, отказывались от всех своих желаний, не ожидали награды в жизни сей, отвергали и презирали свою жизнь, жену и детей из любви к нему и с радостью брали свой крест и следовали за ним.
Но эти анабаптисты и не думали оставлять все и идти за Христом, они не отказались от жажды мести и новшеств, они не расстались с надеждой ограбить своих врагов, они оберегали свою, жизнь, заботились о своих женах и детях, не возлагали на себя креста смирения и не следовали за ним, — напротив, они распинали его, поносили и ни во что его не ставили, если он не являл знамения в ответ на их молитвы и мольбы. Deteriora sequntur[19], - они следовали за господом, бросая ему вызов. И бог услыхал их молитвы, quod petitur poena est[20], - они вымолили себе в скором времени наказание. О, чудо, в ответ на их бесстыдные мольбы явилось небесное знамение — воссияла великолепная радуга, — точь-в-точь как та, что изображена на их стягах.
После сего, уверенные в своей победе (miseri quod volunt, facile credunt — человек в беде готов поверить в то, что ему хочется), они с криком и гамом внезапно ринулись сломя голову навстречу своему заслуженному поражению.
Достойны жалости и сострадания эти люди, беспощадно истребленные твердой рукой. Когда в чересчур уж кровавой схватке медведя (этого свирепейшего из зверей) одолевает и раздирает на части несметная свора псов, невольно испытываешь жалость, словно перед тобой кроткая тварь, и те, кои, глядя на него, еще полного сил в начале травли, желали этому чудищу жестокой смерти, теперь, забыв о жажде крови, сочувствуют его страданиям, ибо он кажется им безобидной тварью перед множеством разъяренных догов; подобное же сострадание возбуждали у ранее равнодушных к ним зрителей терпевшие поражение нечестивые мюнстерцы, теперь они казались безвинными овцами на бойне, а раньше представлялись волчьей стаей, напавшей на пастухов.
Имперские войска, оказавшиеся их палачами (подобно тому как отец проливает слезы, но все же бьет свое дитя), от души жалея своих врагов, скрепя сердце совершали прискорбное избиение. Однако грозные звуки барабанов и труб, возвещавших суровое отмщение, придавали им такой пыл, что руки их орудовали сами собой, вопреки их сокрушенным взорам. Их мечи, копья, алебарды, луки, мушкеты рубили, кололи, сокрушали, простреливали насквозь и повергали в прах каждую минуту сотни людей, падавших на землю, словно колосья под взмахом косы. Однако все это оружие, рубя, прокалывая, простреливая и сокрушая, причиняло вдвое меньший урон, чем победно грохочущая артиллерия, — то тут, то там железные снаряды тонули в кровавом месиве, и трудно было отличить головы от ядер или клочья окровавленных волос от клочков кровавого мяса.
Рассказу сему должно рано или поздно прийти к концу, и стоит ли его продолжать? Я охотно бы с ним начисто развязался, когда бы только знал, ибо, толкуя о сапожниках, медниках, канатных мастерах, мясниках и штукатурах, муза моя потеряла последние зубы и, думается мне, совсем онемела, стремясь сочетать богословие с поэзией. Что еще вам желательно узнать об этой трагедии? Говорите скорей, ибо мое перо уже вновь приходит в движение. Вы интересуетесь, как умер Джон Лейден? Он умер собачьей смертью, его повесили и за казнь его заплатили. Вы беспокоитесь, какая участь постигла его сообщников? Могу вам сообщить, что они больше уже никого не беспокоили, ибо все были убиты, ни один не спасся, так что некому было рассказать о чудесной радуге, знайте же: стать анабаптистами или стать пуританами — значит дурно кончить. Пусть некоторое время вас считают мясниками, на коих снизошло озарение, но под конец вы возопите: "Люди добрые, помолитесь за нас!"
После трагической развязки Министерского восстания я решил отказаться от новой для меня военной карьеры. В то время в христианском мире уже не вели войн ради возвышенных целей, посему, убедившись, что надобно потратить добрых полчаса, чтобы сказать по-немецки "прощай", я поспешно направился через всю страну к пределам Англии.
То в повозке, то на своих на двоих добрался я наконец до Мидлборо (ты ведаешь, господь, сколь переменчива наша судьба — судьба юных странствующих рыцарей!), там я повстречался с высокочтимым лордом Генри Говардом, графом Суррей, моим ныне покойным хозяином. Боже мой! Увидав его, я испытал такую радость, какой наверняка не испытал бы, очутившись в раю. О, это был поистине благородный лорд, воплощенная щедрость (если только в наш железный век щедрость еще может существовать на земле), возвышенный дух, ибо в нем жил поэт, не имевший себе равных.
Судьба проявляет величайшую несправедливость, посылая безвременную смерть превосходному поэту. Если в груди смертного человека порой еще вспыхивают сквозь пепел искры того совершенства, каковым обладал Адам в раю, то господь наделил сим даром свой совершеннейший образ — образ поэта. Никто из людей так не уподоблялся своей мудростью всевышнему, никто так не презирал мир. "Vatis avarus non temere est animus, — говорит Гораций, — versus amat, hoc studet unum" — "Редко случается встретить поэта, склоненного к скупости, он любит лишь одни стихи, и больше ни в чем не обретает отрады"; и сей одичавший мир воздает ему презрением в той же мере, в какой он его презирает. Поэтому презирают в мире, ибо они не от мира сего: они воспаряют мыслью высоко над миром невежества и земной суеты.
Подобно божественному сонму ангелов, они непрестанно ведут беседу на небесах искусств. Небеса, как таковые, являются лишь вершиной познания. Тот, кто познал самого себя и все сущее, обрел источник счастья. Блаженны, трижды блаженны те, кому господь даровал, кроме земного, божественный разум и, кроме земной души, возвышенный дух поэта.
Мой доблестный покровитель в высшей степени обладал этим сверхъестественным разумом; он был чужд низменной скупости, а также свойственных женщинам малодушия и страха, каковые почитаются сродными водной стихии, но был исполнен духовной свободы, великодушия и щедрости, кои сродни стихиям воздуха и огня. Позвольте мне больше не распространяться о его совершенствах, ибо я могу растратить все свое вдохновение, воздавая ему хвалу, и тогда уже не достанет у меня умственных сил и духовной энергии для продолжения настоящего повествования.
Когда я встретил этого человека и воспылал к нему самыми возвышенными чувствами, мне уже не подобало убегать от превратностей судьбы, но надлежало возвратиться и разделить с ним все успехи и неудачи в той лотерее, какой можно уподобить путешествия. Все же меня прельщала мысль странствовать с обладателем столь толстого кошелька, но я недоумевал, какая внезапная прихоть побудила его покинуть родимый край и отправиться без всякой надобности за море, в путь, чреватый опасностями, и вот однажды ввечеру я набрался смелости и спросил графа, что заставило его поехать на чужбину.
— Ах, милый мой паж, — отвечал он, — ты, конечно, заметил, какая произошла со мной метаморфоза с тех пор, как мы виделись с тобой последний раз. Существует бог-малютка, именуемый любовью, который не ищет себе поклонников среди свинцовых сердец, провозглашая себя единственным повелителем людей с проницательным взором и нежным сердцем; это он, являя свою власть надо мной, отнял, безжалостно похитил у меня всякую радость.
Ты знаешь величавую Джеральдину, столь величавую, что я даже не дерзаю воздвигать в честь ее статую или святилище; это она прибыла из Италии, дабы очаровать всех разумных мужей в Англии. Она служит королеве Екатерине Доуджер и наделена такой красотой, что могла бы покорить сердце любого из великих христианских королей. Дивное, возвышенное солнце ее прелести зажгло своими лучами мое сердце, оно запылало, словно костер Феникса, и я сам подливал нежную страсть и хвалы, как аравийские благовония, в погребальное пламя моего безумия. Те, что были обречены задохнуться насмерть, погрузились в нежные недра пышного ложа из роз, не испытали столь сладостной кончины, каковая будет моим уделом, ежели гневное презрение, вспыхнув розовым пламенем на ее ланитах, станет моим палачом.
О, исполненный царственного величия Гемптонский двор, зачарованный замок Купидона, где я впервые узрел беспредельную власть всевышнего, воплощенную в смертном создании, ты, дарующий всем другим отраду в своих пленительных чертогах, лишь мне одному уделил из обильной сокровищницы своих забав порожденную красотою печаль!
Дорогой Уилтон, знай, что именно там я впервые поднял взор на мою божественную Джеральдину. Узрев ее, я испытал восхищение; я неспособен был ничего созерцать, кроме ее изысканной прелести. После длительного ухаживания и неоднократных изъявлений моих чувств я был благосклонно допущен в ее общество. Ни один равнодушный слуга не повиновался столь рабски немилой ему госпоже, как я повиновался Джеральдине. Моя жизнь, мое достояние, мои друзья, наша судьба — были всецело подвластны ей.
В один прекрасный день я решил отправиться в путешествие. Молва об Италии и незаурядная приверженность к моей второй госпоже — поэзии, столь процветающей в этой стране, уже давно влекли меня туда. Никто не отговаривал меня от этого, и все зависело от моей воли. Итак, я предстал перед моей госпожой, когда она с другими высокородными дамами прогуливалась в райских садах Гемптонского дворца, и стал смиренно умолять ее о милости: не соизволит ли она отпустить меня, своего слугу, разрешив мне постранствовать год или два по Италии. Она весьма благоразумно отвечала мне, что ежели моя любовь и впрямь столь пламенна, как я не раз ее заверял, то я хорошо поступлю, наложив на нее пластырь разлуки, ибо разлука, как говорят, вызывает забвение.
— При всем том, — прибавила она, — поскольку вам так хочется увидеть Италию, мою родину, я тем более одобряю ваше желание. Итак, pete Italiam, отправляйтесь в Италию вместе с Энеем, но будьте вернее Энея. Я надеюсь, что мягкий, благодатный для процветания благородных искусств климат не вызывает перемен в столь благородной душе. Италия более не будет моей страной, если она войдет в союз с вами и усилит вашу любовь ко мне. Одно поручение я даю вам, и пусть это будет скорее просьбой, нежели поручением. Когда вы прибудете во Флоренцию (прекрасный город, и я горжусь, что там родилась), выступите в защиту моей красоты и бросьте вызов всем, кто будет ее оспаривать.
Вы столь превосходно владеете оружием, что я не потерплю урона, доверив всю славу моей красоты вашей искусной руке. Хотелось бы мне, чтобы все знали, где я родилась, хотелось бы мне, чтобы вы узнали, сколь славно главное ристалище Флоренции. Счастливого пути, не забывайте меня! Продолжительная отлучка увековечит мой образ в вашем сердце, вы обретете исполнение своих желаний, когда завершится ваше путешествие.
Тут слезы брызнули у меня из глаз и прервали течение моей хорошо обдуманной речи, подобно тому как ливень усмиряет порывы ветра. Рвущимися из сердца вздохами я выразил согласие на ее прощальную просьбу и поклялся, что буду ей принадлежать, доколе жизнь будет принадлежать мне. Hinc illae lacrimae[21], вот чем вызваны мои странствия.
Сия неожиданная любовная история немало меня порадовала, тем более что ее поведали мне уста, кои до сих пор изрекали лишь суровые наставления в скромности и благонравии. Клянусь вам, что мне его общество стало тем драгоценней, что он отказался от возвышенных похвал целомудрию и воздержанию. Молю бога, чтобы он так же меня возлюбил, как я люблю простых, бесхитростных людей. Земля есть земля, плоть есть плоть, земное тяготеет к земному и плоть к плоти. Бренная земля, бренная плоть, кто воспрепятствует вам повиноваться законам естества?
Но оставим эти бесплодные доводы, приводимые pro и contra[22]. Мы направились к Венеции и по пути заехали в Роттердам, который, впрочем, отнюдь не лежал на нашем пути. Там мы повстречались с престарелым просвещенным мужем, главным украшением города, с плодовитым и высокодаровитым ученым Эразмом, а также с остроумцем сэром Томасом Мором, нашим соотечественником, каковой прибыл в Роттердам несколько ранее нас со специальной целью посетить упомянутого почтенного отца Эразма. Какие разговоры, какие беседы велись у нас тогда, я считаю излишним здесь пересказывать, могу лишь заверить вас в одном: во всех своих речах Эразм гневно поносил неразумие государей, оказывающих предпочтение паразитам и глупцам, и решил, сделав вид, что плывет по течению, безотлагательно написать книгу в похвалу глупости. Блещущий остроумием сэр Томас Мор подвизался в противоположной области; видя, что в большинстве стран господствуют дурные нравы и правители являются, по существу, крупными паразитами, одержимыми страстью к насилиям и убийствам и опирающимся на свору шпионов и кровавых самоуправцев; замечая, что в самых главных процветающих странах не существует справедливого распределения жизненных благ между всеми людьми, но богачи вошли в заговор против бедняков и незаконно присвоили себе все привилегии, якобы во имя блага государства, — он принял решение начертать картину идеального государства, или образа правления, назвав его сочинение "Утопией".
Итак, мы покинули этих мужей, занятых своим обличительным трудом, и направились прямо в Виттенберг.
Едва мы въехали в Виттенберг, как стали свидетелями весьма торжественной встречи, каковую устроили там ученые герцогу Саксонскому. Они прямо-таки пресмыкались перед ним, ибо он был главным патроном их университета и, встав на сторону Лютера, содействовал упразднению в их городе католических служб и освобождению его из-под папской юрисдикции. При его встрече имели место следующие церемонии.
Сперва члены университетского совета (поистине важные особы!) вышли навстречу герцогу в своих шапочках и в докторских мантиях, прикрывающих их лицемерие, srcundum formfm statuti[23]; вслед за тем представитель университета с острой бородкой обрызганной розовой водою, произнес весьма ученую или, вернее, весьма плачевную речь (ибо все время лил дождь!), которая имела глубокий смысл, так как по клочкам была украдена у Цицерона, — да простит герцог оратора, который лез из кожи вон, щеголяя набором ученых терминов, причем не из желания блеснуть умом (видит бог, такового у него не имелось), но с единственной целью доказать свою несравненную преданность герцогу (коего заставили стоять под дождем, пока он не промок до костей). Он осыпал герцога каскадом всяких quemadmodum[24] и quapropter[25]. Каждая фраза неизменно заканчивалась словами: "Esse posse videatur"[26]. Воздавая хвалу герцогу, он наградил его всеми девятью добродетелями, заверил его, что ему, по их неустанным молитвам, будет дано дожить до возраста Нестора, и, процитировав затасканный стих Вергилия: "Dum iuda montis aper"[27], наконец завершил свою речь восклицанием: "Dix!!"[28]
Когда эта комедия закончилась, на герцога накинулась целая свора жалких питомцев университета, которые драли глотку, косноязычно выкрикивая, словно нищие: "Спаси господи вашу милость! Спаси господи вашу милость! Христос да сохранит вашу светлость хотя бы на час!"
Тут снова бросили ему в лицо пригоршню грошовых латинских словечек, но, смею вас уверить, они делали это с выбором, подобно тому, как из груды мусора выбирают лохмотья.
В городском предместье герцога встретили бюргеры и тупоголовые члены корпорации Виттенберга, в парадной одежде их гильдий, с почтенными физиономиями цвета пива, ибо большинство их были завзятыми пьяницами, и на лицах их можно было увидеть все оттенки красного цвета, имеющиеся на гербах — алые, пурпурные, малиновые, медно-красные и кроваво-красные тона. Эти грязные мошенники почти не израсходовали средств на встречу герцога, только заново покрасили свои заборы и фасады пивных, кои обычно красивее их церквей, и над своими воротами водрузили городской герб с изображением пивной кружки, поднятой за здоровье герцога и его армии, примерно с такой надписью (читалась она с причмокиванием): "Vanhotten? slotten? ir bloshen glotten gelderslike", каковые слова означают: "Добрая выписка — лекарство от всех болезней".
Они избрали толстобрюхого оратора с чернильницей через плечо, по имени Вандекрхульк, чтобы почтить герцога речью; у этого субъекта было широченное вздутое зеленовато-желтое лицо, как у сарацина, глаза, похожие на кентских устриц, и рот его во время речи широко раскрывался, точь-в-точь как старый расхлябанный люк, борода его напоминала птичье гнездо, разодранное на клочки, какой-то клубок из соломинок, волос и комков грязи. Он был облачен в новый черный кожаный камзол и короткую мантию без сборок на спине, отороченную спереди и сзади скрипучей каймой из медвежьей кожи, а на голове у него красовался алый ночной колпак. Его грубая, поистине медвежья речь должна была оказать должное действие.
"Высокоблагородный герцог (ideo nobilis, quasi non bills[29], ибо вам не свойственна желчность или гневливость), да будет вам известно, что настоящая корпорация Виттенберга через меня, выразителя ее благодарности, горожанина по рождению, свободного германца по природе, оратора по призванию и писца по профессии, со всей покорностью и чистосердечием восторженно говорит вам: добро пожаловать в Витгенберг! Добро пожаловать, сказал я? О напыщенная риторика, утри свой вечно открытый рот и дозволь мне употребить более роскошную метафору в применении к государю доблестной саксонской крови! Красноречие, выложи из поэтического ларца весь запас своих похвал и избери самый величавый из тропов, имеющихся в твоей сокровищнице, дабы высказать ему свою покорность! То, чего не может выразить бессильная речь во всех ее восьми частях, сей бесценный дар, пекущийся о покое души как-никак, свершит нечто (говорю это со слезами на глазах), быть может, нечто выразит или выкажет — и все же сие является и все же не является, и будет скромным приношением, воздающим должное вашему высокому малодушию и недостоинству. Зачем мне блуждать и ходить вокруг да около и выписывать фортели и выделывать антраша двусмыслиц? Разум есть разум, доброжелательство есть доброжелательство. Со всем присущим мне разумом я сейчас, согласно посылкам, преподношу вам всеобщее доброжелательство нашего города, которое воплощено в образе позолоченного кубка, из коего надлежит пить на здоровье вам и вашим наследникам, законно порожденным вами.
Ученые кропатели соткут вам на скорую руку балдахины или ковры стихов. А мы, добрые малые, чья радость в кружках и кубках, не станем поливать вас стихами, как они, но постараемся по мере сил ублажить вас добрым кубком. Тот воистину ученый человек, кто научился пить с самым достойным.
Любезный герцог, скажу я, не прибегая к парадоксам, ваши лошади на наш счет на наши денежки, все время, покамест ты будешь пребывать у нас, будут бродить по колено в можжевеловой настойке и любекском пиве. Всех собак, коих ты привел с собой, будут угощать рейнским вином и осетриной. Мы не ходим в капюшонах из мерлушки или в горностаевых мантиях, как пресловутые академики, однако мы можем выпить за поражение твоих врагов. У них мерлушка, а у нас — пуховая подушка, у них горностаи, а у нас шерсть простая. Они называют нас мастеровыми, и вполне справедливо, ибо большинство из нас мастера носить рога либо гоняться за девками, а как напьемся вина, мы витаем между небом и землей, точно гроб Магомета, что подвешен в мечети в Мекке. Три части света — Америка, Африка и Азия — исповедуют нашу простецкую веру. Нерон, воскликнув: "О, qualis artifex pereo!"[30], тем самым признал себя нашим согражданином, ибо "artifex" означает: "горожанин" либо "ремесленник", между тем как "carnifex" означает: "ученый" либо "палач".
Вступайте же, ничтоже сумнящеся, в наши богомерзкие пределы! Добрейший герцог, веселись себе на здоровье в нашем городе, и да будет тебе известно, что, подобно тому как чеснок обладает тремя свойствами — заставляет человека мигать, выпивать и смердеть, так и мы будем подмигивать, глядя на твои несовершенства, пить за твоих любимцев, а всех твоих недругов заставим смердеть. Да будет так! Добро пожаловать!
Герцог от души смеялся, слушая эту нелепую речь, но в тот же вечер его снова распотешили на славу, ибо он был приглашен в одну из главных школ на представление комедии, разыгранной школярами. Называлась она: "Асколаст, блудный сын", и была столь отвратительно исполнена, столь грубо сколочена, что сам Гераклит не удержался бы от смеха. Один актер, словно утрамбовывая глиняный пол, так топотал ногами по подмосткам, что мне всерьез подумалось, будто он решил посрамить построившего их плотника. Другой размахивал ручищами, словно сбивал шестами с дерева груши, и можно было опасаться, что он выбьет из розеток свечи, висевшие у него над головой, и оставит нас в темноте. Третий только и делал, что подмигивал и корчил рожи. Имелся там и нахлебник, который, хлопая руками и щелкая пальцами, казалось, исполнял какой-то шутовской танец.
Лишь одно им удалось правдоподобно изобразить — это голодовку блудного сына, ибо большинство школяров кормили впроголодь. В самом деле, глядя, как они набросились на желуди и стали усердно их пожирать, можно было подумать, что они воспитывались в какой-нибудь свиной академии, где их сему научили. Ни одной порядочной шутки не нашлось у них, чтобы разогнать сон зрителей, — но от их остроумия так и несло помоями и навозом. Правда, время от времени на сцене слуга запускал свою лапу в блюдо перед носом хозяина и чуть не давился, жадно, с чавканьем поглощая еду, в надежде вызвать всеобщий смех.
На следующий день происходил торжественный диспут, на котором Лютер и Каролостадий бранились, спихивая друг друга с места, как во французской, игре. Могу сказать, что тут были нагромождены горы возражений против церковной службы и против папы, но мне не запомнилось более никаких подробностей сего диспута. Противники, думалось мне, замучают друг друга своими доводами — так убежденно и горячо они спорили. У Лютера голос был позычней, и он потрясал и размахивал кулаками яростней, чем Каролостадий. Quae supra nos, nidil ad nos[31]; они не вымолвили ни одного смешного словечка, посему я расстанусь с ними. Но, ей-богу, их телодвижения по временам могли бы чуточку повеселить зрителя.
Я имею в виду не столько сих двух мужей, сколько вереницу всяких спорщиков и ответчиков. Один из них на каждом слоге рассекал воздух указательным пальцем и при этом кивал носом совсем, как престарелый учитель пения, каковой отбивает такт, наставляя юнца, готовящегося в певчие. Другой, закончив фразу, всякий раз вытирал себе губы носовым платком, а когда ему казалось, что он закатил потрясающую риторическую фигуру и вызвал неописуемое восхищение зрителей, он всякий раз взбивал себе шевелюру и победоносно крутил усы в ожидании аплодисментов. Третий то и дело вскидывал голову, точь-в-точь как гордый конь, закусивший удила; а то мне представлялось, будто передо мной какой-то необычный пловец, при каждом взмахе руки прижимающийся подбородком к левому плечу. У четвертого от гнева выступал пот на лбу и пена на губах, когда противник отвергал ту часть силлогизма, на которую не приготовил ответа. Пятый раскидывал руки в стороны, как пристав, который идет впереди, раздвигая народ, и помахивая указательным перстом и большим пальцем, полагая, что он всех ублажил своим заключением. Шестой вешал голову, точно овца, заикался и шепелявил с весьма жалобным видом, когда его измышления терпели сокрушительный удар. Седьмой задыхался и со стоном цедил слова, словно его придушил жестокий аргумент.
Все это были тупые работяги, начитавшиеся книг и набравшиеся кое-каких знаний, но за отсутствием ума не умевшие ими воспользоваться. Они воображали, будто герцог испытывает величайшую радость и удовлетворение, слыша, как они изъясняются по-латыни, и поскольку они только и делали, что приводили на память Цицерона, он вынужден был их выслушивать. В наше время во множестве университетов завелась глупая привычка превозносить как отменного оратора ловкача, который ворует не только фразы, но и целые страницы у Цицерона. Если из клочков цицероновских писаний он сумеет состряпать речь, он преподносит ее миру, хотя, по существу, это лишь шутовской плащ, сшитый из разноцветных лоскутов. Нет у них ни своей собственной выдумки, ни собственного предмета, но они подделываются под его стиль, и у них получается смехотворная мешанина. Тупоголовые германцы впервые занялись этим делом, а нас, англичан, тошнит от их нелепых подражаний. У меня возбуждает жалость Низолий, каковой только и делал, что выдергивал нитки из старой, изношенной ткани.
Все это я сказал походя, но мы вновь должны обратить свои взоры к нашим участникам диспута. Один из них, как видно наиболее тщеславный, увидав, что у ног герцога на возвышении сидит его любимый пес, стал обращаться с речью к тому, и каждый волосок его хвоста награждал возвышенными сравнениями; будь это сука, его комплименты показались бы весьма подозрительными. Другой распространялся о жезле герцога, увешивая его множеством причудливых эпитетов. Нашлись и такие, что занялись герцогским гороскопом и обещали ему, что он не умрет до дня Страшного суда.
Опуская выступления других льстецов того же пошиба, отмечу, что мы встретили в этом торжественном собрании плодовитого ученого Корнелия Агриппу. В то время он почитался величайшим чародеем во всем христианском мире. Ското, который проделывал невероятные фокусы перед королевой, не мог стяжать и четверти славы этого мага. Доктора Виттенберга, его ревностные поклонники, попросили Корнелия Агриппу показать герцогу и всему собранию что-нибудь замечательное.
Один из присутствующих пожелал увидеть развеселого Плавта и просил показать, в какой одежде он ходил и как выглядел, когда молол зерно на мельнице. Другой был не прочь увидеть крючконосого Овидия. Эразм, присутствовавший на этом славном собрании, попросил показать нам Цицерона во всем его блеске и величии в тот момент, когда он произносил свою речь "Pro Roscio Amerino"[32], причем добавил, что, доколе воочию не узрит, с каким упорством защищал Цицерон своего клиента, он ни за что не поверит, что возможно вести открытый процесс с помощью столь странной риторики. Агриппа охотно дал согласие на просьбу Эразма и повелел докторам по этому случаю приостановить прения и всем присутствующим сидеть недвижно на своих местах, — и вот в назначенное время в зал вошел Цицерон, поднялся на кафедру и произнес слово в слово упомянутую речь, но с таким пламенным вдохновением, с такими патетическими жестами, что все слушатели готовы были счесть его провинившегося клиента божеством.
Сим деянием Агриппа так себя прославил, что к нему стал стекаться народ. И по правде сказать, ему до того надоели любопытные, приходившие на него поглазеть, что пришлось ранее, чем он намеревался, вернуться к императорскому двору, откуда он прибыл, и покинуть до срока Виттенберг. Мы отправились в путь вместе с Агриппой, ибо нам посчастливилось незадолго перед тем познакомиться с ним. По дороге мы сговорились с моим господином перемениться именами. Между нами было решено, что я буду графом Суррей, а он — моим слугой, — ибо он хотел позволить себе некоторые вольности, не нанося ущерба своему высокому сану; что до моего поведения, то он знал, что будет по своему желанию настраивать его то на высокий, то на низкий лад.
Мы прибыли к императорскому двору; там было у нас множество всякого рода развлечений. Мы распивали вино целыми галлонами вместо английских кварт. Когда пили за наше здоровье, то опорожнили чуть ли не бочонок. Мы жаждали познакомиться с обычаями этой страны, но видели лишь одну диковину: на пиру по случаю коронации императора подавали жареного быка, в брюхе которого был запечен олень, а в брюхе оленя — козленок, начиненный птицами.
Придворные от нечего делать рассказывали нам всякие истории про Корнелия Агриппу; о том, как он показал во сне разрушение Трои приезжавшему сюда нашему соотечественнику Томасу Мору. Далее, когда лорд Кромвель прибыл ко двору посланником короля, Агриппа в магическом зерцале дал ему узреть короля Генриха Восьмого со всеми его лордами на охоте в его лесах в Винздоре; когда же Кромвель пришел в кабинет Агриппы и настоятельно просил произвести какой-либо необычайный опыт, о котором он мог бы поведать соотечественникам, возвратившись в Англию, Агриппа предложил ему вынуть из шкафа любой из двух тысяч толстых томов и прочесть строчку в любом месте, обязавшись процитировать вслед за тем наизусть двадцать страниц. Кромвель так и поступил, проделал опыт с целым рядом книг, и Агриппа всякий раз давал более обещанного и превзошел все его ожидания. Нам сообщили также, как он показал тогдашнему императору Карлу Пятому девять героев — Давида, Соломона, Гедеона и прочих в том самом образе, в каком жили они на земле. Завязав во время путешествия с Агриппой довольно дружеские отношения и наслушавшись рассказов о приписываемых ему чудесах, мы с моим господином решили обратиться к нему с нашей личной просьбой. Будучи господином и повелителем, подчиненным графу, я попросил Агриппу показать нам в кристалле живой образ Джеральдины, предмета любви графа, желая увидеть, что она делает в сей момент и с кем разговаривает. Агриппа без малейшего затруднения показал нам ее: она лежала на постели больная и плакала, погруженная в молитву, тоскуя о своем отсутствующем поклоннике. При виде ее граф не мог сдержать своих чувств и, хотя он взял на себя роль слуги, тут же сложил следующие куплеты:
Хотя у нас были веские основания для того, чтобы пробыть еще некоторое время при императорском дворе в обществе несравненного Корнелия Агриппы, от коего мы столь много получали, все же Италия была как сучок в глазу у моего господина. Ему представлялось, что он все еще не выехал за пределы Уэльса, поскольку он еще не достиг сей страны — горнила, где столь своеобразно выковываются умы.
Избегая окольных путей, мы махнули напрямик и вскоре прибыли в Венецию. Не успели мы как следует осмотреться, как на нас налетел некий редкостный, прямо сверхъестественный сводник, одетый самым доподлинным дворянином, с полдюжиной языков за пазухой, и стал беседовать с нами на нашем родном наречии, блистая пышностью и изысканностью оборотов. Опередив своих собратьев, он втерся к нам в знакомцы и, усиленно наседая на нас, со всей любезностью уговаривал посетить некое место, куда он нас поведет. Звали его Пьетро де Кампор Фрего, и был он прославленный сводник.
Он повел нас в пагубный дом куртизанки по имени Табита Соблазнительница; эта девка умела напустить на себя самый благоприятный вид — ни дать ни взять добродетельная Лукреция, ставшая безвинной жертвой. У нее можно было увидеть все священные предметы, какие встречаются в келье подвижника. Книги, образа, четки, распятия, — каждая комната — что тебе церковная лавка. Могу вам поручиться, что ни один из ее шейных платков не был надет наизнанку или криво, каждый волосок на голове был тщательно приглажен. На ее одеялах не виднелось ни морщинки, и постели не были измяты, ее тугие гладкие подушки походили на живот беременной женщины, и тем не менее она была турчанкой и неверной, и за ней водилось больше темных дел, чем за всеми ее соседками, вместе взятыми.
Получив денежки, она ублажала нас, точно королей. Как вы уже знаете, я играл роль господина, а граф изображал лишь моего старшего слугу и наперсника. И вот что произошло (ибо порок рано или поздно неизбежно выходит наружу): убедившись, что ей из меня больше ничего не высосать, Табита столковалась с моим мнимым слугой, чуть ли не пообещала ему выйти за него замуж, если он согласится вместе с ней отделаться от меня, чтобы им вдвоем завладеть моими драгоценностями и деньгами.
Она растолковала ему, что все это весьма просто осуществить: под ее домом имеется подвал, куда добрых двести лет никто из посторонних не заглядывал. Ни один из ее посетителей даже не подозревал о существовании этого подземелья. Слуг его господина, знающих о его местопребывании, следует, мол, всех разослать с различными поручениями и в разные концы города, якобы по его повелению, а когда они возвратятся, сообщить им, что его здесь больше нет, — после их ухода он-де, отбыл в Падую, и им надлежит отправиться туда вслед за ним.
— Так вот, — сказала она, — если ты согласен расправиться с ним в их отсутствие, мой дом будет в твоем распоряжении. Заколи, отрави или застрели его из пистолета — как тебе угодно; когда дело будет сделано, мы сбросим его в подвал.
Даю вам честное, благородное слово, это была хитрая бабенка, и она ловко все обстряпала: будь он и впрямь моим слугой, состоявшим при мне и удовлетворявшим все мои нужды, то после убийства она свалила бы на него вину и завладела бы всем имуществом, что было при мне (ибо я постоянно носил на себе все ценности моего господина — деньги, брильянты, кольца и банковские билеты).
Затаив лукавство, он сразу же вошел с ней в заговор; да, он убьет меня, сам господь не может этому помешать, и он избрал в качестве смертоносного орудия пистолет, дабы уложить меня на месте.
Видит бог, я был юным, желторотым оруженосцем, и мой господин, изображавший коварного слугу, поведал мне обо всем, что они с Табитой замыслили против меня. Итак, я не в силах был предотвратить это покушение, но как мужчина должен был постоять за себя. Наступил роковой день; поздно вечером в мою спальню вошел мой достойный служитель с заряженным пистолетом под мышкой и с весьма зловещим, угрюмым видом; синьора Табита и Пьетро де Кампо Фрего — сводник, ее приятель — следовали за ним по пятам.
При их появлении я весьма дружественно и весело приветствовал их и тут же начал им рассказывать, какие ужасные сны мучили меня прошлой ночью.
— Мне снилось, — сказал я, — что вот этот мой слуга Брунквел (лучшего имени у меня не нашлось для него) вошел ко мне в спальню с заряженным пистолетом под мышкой, намереваясь меня убить, и что его подбили к этому вы, синьора Табита, и мой лучший друг Пьетро де Кампо Фрего. Дай бог, чтобы этот сон не был в руку, — он до смерти меня напугал.
Они начали было с невинным видом изрекать общепризнанные истины — о лживости и обманчивости снов, меж тем как мой преданный слуга Брунквел стоял, дрожа с головы до пят, и вдруг, как было между нами условлено, он выронил пистолет. Я мигом вскочил с постели, обнажил шпагу и закричал:
— На помощь! Убивают! — да так зычно, что добрейшая Табита чуть не обмочилась со страху.
Я схватил за шиворот своего слугу или своего господина (это уж как вам будет угодно) и пригрозил, что тотчас же проколю его насквозь, ежели он не сознается во всех своих злоумышлениях. Делая вид, что его терзают угрызения совести, он (прости его господи, граф умел замечательно притворяться) упал на колени, стал молить меня о прощении и обвинил Табиту и Пьетро де Кампо Фрего в подстрекательстве. Я выслушал его весьма спокойно, с большим достоинством; когда он кончил свой рассказ, я не стал их бранить, но заявил, что предам их в руки правосудия. По обычаю их страны, совместное злоумышление на жизнь каралось смертной казнью, и они знали, какое наказание им грозит.
— Я мог бы, — молвил я, — расквитаться с вами по-другому, но иноземцу не подобает действовать по своему произволу. Ни слова больше, Табита умрет и предстанет пред богом, или ее заберет дьявол!
Тут она грохнулась в обморок, потом ожила, снова грохнулась и когда вновь ожила, то принялась тяжело вздыхать и заговорила слабым голосом, да так жалостно, уж так жалостно, что если б мы не знали проделок этой шлюхи, то невольно растаяли бы и прониклись состраданием. Но все эти слезы, вздохи и проникнутые скорбью слова я выслушал с каменным лицом. Я алкал и жаждал получить от нее сверкающие кроны, и она, ломая руки в притворном раскаянии, решилась мне их предложить, — я же соблаговолил их принять в уплату за молчание.
И вот, на мое счастье (будь оно проклято, такое злосчастное счастье!), эта потаскуха, эта подстилка, эта куртизанка, с которой кто только не спал, подкупая меня, чтобы я не выдал ее, отвалила мне кучу поддельных золотых, из числа тех, кои незадолго перед тем ей вручил фальшивомонетчик с просьбой их сплавить. И я, глупый молокосос, не лодозревая обмана, принял за чистую монету все и даже на решку не взглянул, отчего (ловко прикрытое коварство!) мы с моим господином едва не отправились за решетку. Странствующий рыцарь, имевший немало дела со знатными и благородными дамами, нередко рассыпает денежки в таких местах, где дьявол щедро рассыпает свои соблазны. На улице Святого Марка у Ювелира жила утонченная куртизанка по имени Флавия Эмилия, которую мне захотелось подвергнуть великому испытанию, убедиться, сведуща ли она в алхимии. Увы мне! Она оказалась фальшивой монетой, ибо не только ускользнула от меня, но из-за нее я чуть было не скользнул в петлю. Я послал ей золотой со стыдливой просьбой уделить мне часок. Ах, бесстыдная блудница! Оказалось, что она и моя хозяйка — сообщницы, и, получив от меня фальшивый золотой, они стали придумывать, каким бы способом спровадить меня к праотцам.
С досады, что меня так провели, я напился вдрызг, даже голова затрещала. Да что там, выложу, пожалуй, всю правду! Меня отправили в тюрьму как главного виновника, а моего господина — как соучастника. Точнее сказать, мы не сразу попали в тюрьму, а сперва к начальнику монетного двора; в некотором роде он был нашим судьей, воплощением сурового, неподкупного правосудия, и, казалось, сочувствовал нам, считая нас жертвами обмана, и, без всякого сомнения, вскоре отпустил бы нас на свободу, когда бы несколько наших соотечественников, услыхав, что ангельский граф арестован как фальшивомонетчик, не явились на нас полюбоваться. Злосчастная недобрая звезда привела их сюда, ибо с первого же взгляда они распознали в моем доверенном слуге не кого иного, как графа Суррея, а во мне (меня они даже не удостоили назвать по имени!) его презренного дворецкого. С тех пор-то и начались наши бедствия! Начальник монетного двора, сперва так нас ободривший и успокоивший, теперь ополчился против нас; он вообразил, что мы чеканим злокозненные замыслы против их государства. Зову в свидетели небеса, что мы были далеки от этого! (Правда, небеса не всегда выручают нас своим свидетельством, как бы к ним ни взывали.)
Нас заключили под стражу: за возведенное на нас преступление нам надлежало понести расплату. О, достойные язычника коварные проделки и прирожденная ловкость рук нашего хваленого милейшего сводника Пьетро де Кампо Фрего! Хотя он ежедневно вкушал из одного блюда с нами, как будто весьма действовал в нашу пользу, и с самого начала был нашим толмачом в сношениях с должностными лицами, он оказался сущим предателем, под стать этим братцам Трулиям, и весьма искусно подстроил нам пакости. Желая нам отомстить, все наши показания он переводил нам во вред; хотя мы упорно стояли на своем, утверждая, что нас арестовали по ошибке и все дело в коварных кознях развратницы Табиты, нашей бывшей хозяйки, он так ловко подтасовывал факты и извращал сказанное нами, что получалось, будто мы сознались в преступлении и вопили "Miserere!"[33], даже не взглянув в псалтырь.
О, мерзость, мерзость! Плоть и дьявол орудуют совместно через своих слуг. Я положительно утверждаю, что сводники все до единого ударились в язычество. Сводник перещеголял самого дьявола, поскольку дьявол может добросовестно выполнять свои обязанности. У сводника должна быть ослиная спина, слоновый хобот, лисья хитрость и волчьи зубы. Он должен вилять хвостом, как спаниель, пресмыкаться, как змея, ухмыляться, как продувной плут. Ежели он с одного боку пуританин и умеет сыпать текстами, то он вдвойне преуспевает. Уверяю вас, это ремесло быстро выводит в люди, и никому не добиться высокого чина при иноземном дворе и не вкрасться в доверие к какому-нибудь блистательному лорду, ежели он не владеет этим искусством. О, это тончайшее из искусств, и сводник в тысячу раз превосходит шпиона! На это способен только степенный, серьезный и воспитанный человек. Он должен обладать отменной обходительностью, — он не какой-нибудь ничтожный старикашка и за столом требует себе самого почетного места.
Спаси господи нашего сводника (да и кто мог его спасти, кроме господа?), он был сведущ во всех семи нечестивых пагубных искусствах и во всех грехах такого же совершенства, как сам сатана. Почище сатаны он обвел нас вокруг пальца. Смею вас уверить, он первый дал нам постичь итальянский дух. Покамест мы сидели взаперти и набирались здоровья в сем замке, уготованном для размышлений, туда поместили роскошную женщину из порядочной семьи, которая и составила нам компанию. Супруга ее звали Кастальдо, а она именовалась Диамантой. Причиной ее ареста была ни на чем не основанная ревность выжившего из ума супруга, усомнившегося в ее целомудрии. Он почитал сущим извергом некоего Исаака Лекаря, уроженца Бергамо, который, состоя при дворе, весьма часто посещал его дом, не из любви к нему или к его супруге, но единственно из желания занять у него денег под залог воска и пергамента; однако, убедившись, что Кастальдо слишком скуп, чтобы пойти ему навстречу, обманутый в своих ожиданиях, он решил отомстить и шепнул на ухо своим приятелям, что он посещал дом Кастальдо с единственной целью наставить ему рога, и глухо намекал, что ему якобы удалось достигнуть своей цели. Кольца, кои он позаимствовал у одной особы легкого поведения и носил сам, он якобы получил из рук Диаманты; в общем, он так повернул дело, что под конец Кастальдо возопил:
— Прочь! Шлюха, потаскуха, уличная девка! В тюрьму ее!
Когда судьба послала нам столь сладостную подругу по заключению, мы обрадовались, как если бы нас выпустили на свободу. Это была красивая круглолицая женщина с черными бровями, высоким челом, маленьким ротиком и тонким носом, вся пухленькая и кругленькая, как булочка; кожа у нее была гладкая, нежнее лебяжьего пуха, у меня становится отрадно на душе, как вспомню ее. Она не ходила, а порхала, словно птичка, и величавой осанкой напоминала страуса. Потупив быстрые, затаившие страсть глаза или же сердито отвернувшись в сторону, она всем существом своим выказывала недовольство и презрение; точь-в-точь как государь, который задыхается от гнева и мечет гром и молнии, узнав об измене могучего вельможи, только что бежавшего из его пределов. Ее лицо, выражавшее гнев и обиду и все же ясное, без единой морщинки, доказало бы чистоту ее совести самому строгому судье на свете. Лишь одно можно было бы вменить ей в вину, она была просто прискорбно целомудренна и оберегала свою красоту столь же ревностно, как ее супруг — свои сундуки.
Многие только потому честны, что не умеют быть бесчестными: она думала, что украденный хлеб не сладок, ибо не ведала сладости на ложе старика. Совершенно невозможно, чтобы женщина выдающегося ума ни во что не ставила свою красоту. В наш век и в нашей стране еще можно допустить такое чудесное исключение, но история былых времен доказывает, что люди, обладающие подвижным умом, обнаруживают решительно во всем подвижность. Когда куют железо, многократно по нему бьют; женщину с железным нравом можно покорить лишь после долгой любовной осады; золотой лист легко гнется; чем утонченней ум, тем легче на него воздействовать. "Ingenium nobis molle Thalia dedit"[34], - говорит Сафо Фаону. Я утверждаю, что если ваша возлюбленная не отличается ни добротой, ни кротостью, значит, у нее нет ни капли ума, и вы избрали предметом любви существо грубое, скучное и холодное, сущую куклу. Эта прекрасная женщина обладала любящим сердцем и пылким характером и могла бы блистать умом, не живи она постоянно под крылышком матери и мужа, по сей причине ум ее не развился и не сформировался должным образом. Беспочвенные подозрения могут толкнуть на измену простодушную женщину. Ставлю на кон честь пажа, — за нее полагается два очка, — что до встречи с нами в тюрьме она была безупречно чиста.
Так вот, представь себе, какому искушению она подверглась, когда огонь приблизился в воску, но не осуждайте строго моего господина.
Увы, он был чересчур добродетелен, чтобы ее развратить; и религия и совесть внушали ему, что он совершит преступления, ежели нарушит заповедь господню. Он позволял, себе по отношению к ней лишь такую вольность: порой в меланхолическом состоянии духа он воображал, что она и есть его Джеральдина, и весьма утонченно ухаживал за ней. Да, он готов был поклясться, что это его Джеральдина; он брал ее белую ручку и отирал ею свои слезы, как будто одно ее прикосновение могло утолить его тоску. Иной раз он преклонял колени и целовал грязный тюремный пол, который она благоволила освятить своими стопами. Человек, пожелавший в совершенстве научиться писать любовные стихи, стал бы превосходным лирическим поэтом, если бы в своих элегиях хоть отчасти достиг его пылкости. Одно любовное послание догоняло другое, он превозносил ее выше месяца и звезд в самых сладостных, чарующих стихах, и я убежден, что он был влюблен скорее в образ, созданный его пылкой фантазией, нежели в ее лицо; и в самом деле, многие страстно влюбляются лишь затем, чтобы покрасоваться перед самим собой.
Он превозносил ее, упрашивал, он жаждал ее и молил сжалиться над ним, ибо он якобы погибал из-за нее. Никому не было бы под силу вырвать его из состояния этого нарочитого, добровольного экстаза. Тому, кто погряз в своем чувстве, повсюду мерещится предмет его любви. От прозы он переходил к поэзии и атаковал ее такого рода стихами:
Если мой господин говорил правду, то, будь я девицей, как это ни печально, я наверняка отправил бы к праотцам немало мужчин. Что стоит, ну, что стоит, в самом деле, хорошенькой свеженькой девушке подарить несколько ласковых слов голодному возлюбленному? Мой господин расставлял силки и приманивал птичку, играя на дудочке, а я ее поймал. Невинное чистосердечное признание настроит женщину на возвышенный лад, а она ускользнет от нас. Богу угодно было, чтобы он разыграл роль Пьетро Десперато, меж тем как я приступил к ней без всяких церемоний и заключил выгодную сделку. Пусть вкушают вечное блаженство простаки, кои полагают, будто можно покорить женщину, задавая ей загадки.
Вы, разумеется, догадываетесь, что у меня родился хитроумный замысел, каковой я и решил привести в исполнение. Супруг Диаманты жестоко ее оскорбил, и ей надобно было отомстить за себя. Лишь в редких случаях человек, несправедливо наказанный, безропотно покоряется своей участи; обычно он жаждет любой ценой расквитаться с обидчиком. Этой злосчастной Цецилии, безвинно заключенной в тюрьму, оставалось лишь одним способом покарать за ревность своего мужа, этого безмозглого старикашку, — а именно: украсить его голову тяжелым грузом позора. Она решила избавить его от нелепого заблуждения, в коем он погряз, дав ему основания к справедливым обвинениям. Вам нетрудно будет, любезный читатель, догадаться, как я обошелся с ней, принимая во внимание, что я находился в темнице, а она была моим простодушным тюремщиком.
Месяца через два мистер Джон Рассел, камергер короля Генриха Восьмого, в ту пору посланник Англии в Венеции, предпринял известные меры, дабы дело было решено в нашу пользу. Тогда же сеньор Пьетро Аретино докладывал королю о самых разнообразных предметах, главным образом потому, что незадолго перед тем английский король назначил ему пожизненную пенсию в размере четырехсот крон в год, каковую и отвез ему упомянутый Джон Рассел. Аретино приложил все усилия, пустил в ход все свое влияние, дабы освободить нас из темницы. Мы домогались лишь одного: чтобы он настоял на тщательном расследовании дела и обыске у куртизанки. Он действовал с таким необычайным усердием и ревностью, что спустя несколько дней миссис Табита и ее сводник завопили: "Peccavi, confiteor!"[35] — мы были тотчас же освобождены, а их казнили, дабы другим не было повадно. Выпустив нас на волю, представители власти обошлись с нами весьма почтительно, и мы были вознаграждены за все перенесенные нами обиды и страдания.
Прежде чем продолжать свое повествование, дозвольте мне сказать несколько слов об этом Аретино. То был один из самых больших умников, созданных богом. Ежели из такого обыденного вещества, как чернила, можно извлекать духи, то он орудовал не чем иным, как духом чернил, и его стиль отличался одухотворенностью истинного художества, меж тем как остальные писатели его эпохи были только вульгарными борзописцами. И в самом деле, они писали всего лишь на злобу дня. Его перо было отточено, как кинжал; каждая исписанная им страница воспламеняла его читателей, подобно зажигательному стеклу. Обрушиваясь на врагов, он заряжал свое перо, и оно становилось смертоноснее мушкета. Ежечасно он посылал легион бесов на тех, кто носил образ свиньи. Если к Марциалу, по его словам, слетались десятки муз, стоило ему пригубить вино из кубка, — то к Аретино слеталось их десять дюжин, когда он принимал решение расправиться с врагами; можно было опьянеть от восторга, прочитав всего лишь строчку его писаний. Подобно молнии, взор его проникал в самые недра злодеяний.
Должен сказать, что он набрался учености, главным образом, слушая лекции во Флоренции. Но превыше всякой учености он обладал даром схватывать сущность любого предмета, о котором заходила речь. Он не выказывал робости и никогда не раболепствовал и не льстил правителям стран, в коих он обитал. Речь его всегда отличалась обдуманностью; он уверенно и откровенно высказывал все свои мысли. Он не щадил государей, грешивших лицемерием. И так ценил свободу слова, что ради нее готов был пожертвовать жизнью. Меж тем как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат "De tribus impostoribus mundi"[36], произведение, вдохновленное целым сонмом дьяволов, — лично я глубоко убежден, что оно не принадлежит его перу, и мое мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы. Можно привести следующие доводы в пользу этого мнения: трактат был опубликован через сорок лет после его кончины, вдобавок Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке. Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макиавелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил ее в свет под именем Аретино через много лет после того, как тот навеки сомкнул свои красноречивые уста. Чересчур много желчи растворил в своих чернилах исполненный полынной горечи, проникнутый духом гибеллинов рифмоплет, который начертал тошнотворную эпитафию на надгробье сего превосходного поэта. От этого писаки отступился ангел-хранитель, и он даже не скрывал своей зависти. Четыре университета почтили Аретино следующими лестными наименованиями: "Il flagelle dei principi, il veritorio, il divino e l' unico Aretino"[37].
Он внушал такой страх французскому королю Франциску Первому, что тот, дабы обуздать язык, прислал ему огромную золотую цепь, составленную из звеньев в форме языков. Аретино замечательными доводами доказал человеческую природу Христа. Далее, подобно тому как Моисей создал Книгу Бытия, он создал свое Бытие, где изложил все содержание Библии. Он составил замечательный сборник, озаглавленный "I sette psalmi penetenziarii"[38]. Все почитатели Фомы Аквината не без основания любят Аретино, ибо он дал превосходное жизнеописание святого Фомы. Его перу принадлежит хорошая книга "La vita delia vergine Maria"[39], правда несколько окрашенная суеверием, а также целый ряд других, упоминать о которых я не стану, дабы не утомлять читателей. Если его обвиняют в непристойностях, то он может ответить вместе с Овидием: "Vita veracunda est' musa iocosa mea est" — "Я в жизни скромен, хоть игрив мой стих".
Коль скоро вы сведущи в истории, то назовите мне хоть одного крупного поэта, который в жизни своей хоть немного не ударился бы в игривость. С вашего разрешения, этим грешил даже сам Беза. Доколе существует мир, ты будешь жить, Аретино! Цицерон, Вергилий, Овидий, Сенека не были таким украшением Италии, как ты. Я стал почитать Италию даже выше Англии с тех пор, как услышал про тебя. Мир духу твоему, хотя мне думается, что столь всеобъемлющий дух и в ином мире не почил от трудов, но создает гимны в честь архангелов. Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения.
Но моя основная тема подталкивает меня в бок. После моего освобождения обнаружилось, что Диаманта, красавица жена Кастальдо, ожидает ребенка; в это время в Венеции разразился ужасный голод, и то ли Кастальдо погубила его скупость, то ли его до смерти заела ревность, но — свидетельница тому святая Анна! — он весьма благочестиво испустил дух. Вслед за тем я обратился весьма учтиво к достопочтенному Аретино, прося его оказать мне одолжение и ссылаясь на уже оказанные им благодеяния. Без всякого шума и промедления он, не смотря на противодействие родни супруга Диаманты, добился для нее "Nunc dimittis"[40], и она смогла беспрепятственно соединиться со мной.
Очутившись на свободе и вступив во владение всем имуществом своего мужа, она наделила меня монаршей властью. Ей предстояло вскоре разрешиться от бремени, и, не желая оставаться в Венеции из боязни опозорить себя, она решила отправиться со мной в путешествие, предоставив мне везти ее, куда я захочу. Мне хотелось во что бы то ни стало объездить всю Италию. Итак, мы отправились вдвоем, а средств было достаточно, чтобы облегчить ее участь.
По настоянию Диаманты, щедро рассыпавшей деньги, я уехал, не простившись с моим господином: в свое время он возвел меня в сан графа, и теперь я не хотел отступаться от своего графства. Во всех городах, через какие мы проезжали, я выдавал себя за молодого графа Суррея. Я окружил себя такой пышностью, так роскошно одевался, держал столько слуг и пускался в такие расходы, что ни в чем не уступал своему господину: у меня был столь же величественный вид и я выражался столь же высокопарно.
Поскольку главной целью моего господина было посетить Флоренцию — то, лишившись меня, он без промедления отправился туда. По дороге он услыхал о появлении еще одного графа Суррея; дивясь, откуда у меня взялись такие деньги, он поторопился разыскать меня, дабы отделить тень от тела. Настиг он меня во Флоренции; я восседал в царственном облачении со своей куртизанкой за ужином, подобно Антонию, осушавшему с Клеопатрой кубки вина, в коем был растворен жемчуг. Граф вошел незаметно, без приглашения, пожелал нам доброго здоровья и спросил, угодно ли нам принять гостя. Мне было бы более по душе, когда б он спросил, не хочу ли я повеселиться. Я знал, что он намеревается лишить меня титула, и у меня душа ушла в пятки.
Мой дух, паривший столь высоко, вдруг поник долу; и, подобно тому как юные сабинянки, захваченные врасплох воинами Ромула, заливаясь краской, молили самого благородного из них о помощи, очутившись в не меньшей (а может, и большей) опасности, чем мы, моя кровь в испуге прихлынула к сердцу, вместилищу благородной графской крови, остро нуждавшейся в защите и поддержке.
Мы с Диамантой тряслись, будто в приступе лихорадки, и право же, мне думается, что он, видя, в каком мы смертельном ужасе, сжалился и решил утешить и успокоить нас, а его собаки забрались под стол и обнюхивали наши дрожащие ноги.