Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сочельник строгого режима. Тюремно-лагерные были - Борис Юрьевич Земцов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поначалу Прохор «валенком прикидывался», пытался предстать увальнем, лагерной действительностью затюканным. Не проканало! Бульдожьей хваткой вцепился в Прохора кум Королёв. Похоже, с этой хваткой и перестарался, потому как вспылил арестант: в устном виде послал Полумесяцем Бровь на три откровенные буквы, а в письменном виде пообещал вскрыться (в переводе с лагерного вскрыть себе вены), если не оставит его кум в покое. Последнее событие для любой зоны — ЧП, мусорское руководство не красящее, следом жди проверок, разборок и непременных наказаний: за это и звёзды теряют, и с работы вылетают, бывает, и под суд идут.

В оконцовке, ни с чем остался главный опер зоны, но пакостить Прохору продолжал: то карцером без вины «награждал», то с отряда на отряд перебрасывал, то с промки пытался его списать, то блатных натравить, то ещё какую чисто лагерную каверзу подстроить. Показательно, что лично ни одну из перечисленных позиций Полумесяцем Бровь «закрыть» не мог. Не было у него на это прямых полномочий. Старался всё исподтишка, за счёт интриг шантажа да провокаций. И чтобы этот человек остался жить, да ещё и на воле? Тогда как он, порядочный арестант Прохоров, вот так, запросто в ящик, точнее, согласно лагерным правилам, в чёрный пластиковый пакет? Опять несправедливость, конкретному понятию «беспредел» полностью соответствующая!

К тому же, вся зона знала, что ни одного Прохора кум Королёв изводил и преследовал. И другое зона знала: далеко не всем, как Прохору, упорствовать и геройствовать удавалось. Некоторых обламывал Полумесяцем Бровь, добивался согласия на сотрудничество, а такое дело в лагере, как шило в мешке, — спрятать трудно, обязательно прорвёт, непременно наружу пропрёт. Понятно, что среди порядочных такому зеку места уже не найдётся. И здесь движение только в одну сторону — вниз, на дно, к ссученным. Обратно никто и никогда не возвращался. Сердобольный скажет: судьбы ломаются; строгий и жёсткий отметит: естественный отбор.

Над всем этим Сергей Прохоров нынче не задумывался. Не потому, что в зоне думать разучился, просто всё ясно было. И самым главным в этой ясности было то, что ему, арестанту Прохорову, не позволительно покидать белый свет раньше, чем сделает это кум Королёв. Не позволительно! Без вариантов!

Впрочем… Разве лагерный кум — тот человек, по которому жизнь и, тем более, смерть свою выверять надо? Разве можно аршином избирать того, кто для большинства обитающих на пространстве неволи — символом коварства и всех прочих человеческих гадостей является? И, вообще, для арестанта мусор, тем более, главный опер зоны, это — фигура из иного мира, где не просто непохожая система ценностей, а где обитатели совсем из другого теста слеплены, другим воздухом дышат и другим зрением на всё вокруг смотрят.

Через мгновение напрочь забыл Прохоров про кума Королёва, будто и никогда не пересекались их пути. На другой теме его сознание сконцентрировалось: вспомнилось, как два последние года невольной своей жизни Сергей Прохоров очень внимательно присматривался к организации работы на лагерной промке. С прищуром присматривался к тому, что, кажется, уже ясным и понятным было. Все знали: зона — предприятие самоокупаемое, за электричество, воду, канализацию, даже арестантскую униформу убогую, не говоря уже о продуктах зеками потребляемых, лагерь платит. Известно было, что деньги эти зеки на промке зарабатывали. Выходило, что невольники сами свою неволю во всех измерениях проплачивали. Ладно бы, если только так… Известно было: круто ворует лагерная мусорская верхушка. Изощрённо, расчётливо и очень масштабно. Отсюда и особняки трёхэтажные, и иномарки дорогущие, и ещё много чего, что с куцыми фсиновскими окладами даже сопоставлять бессмысленно. Кстати, особняки, упомянутые, в основном, на холме концентрировались. И это в то время, когда зона у его подножия располагалась. Вот и выходило, что зеки на мусорские хоромы прямо из окон цехов промки любовались. По сути, на украденные результаты своих трудов любовались.

Конечно, во все инстанции жалобы шли. И про манипуляции с сырьём, на промку лагерную от смежников поступавшим, и про откровенно левые заказы, что регулярно друганы «хозяина» с воли подбрасывали, и про откровенный беспредел, по которому наряды на работавших арестантов закрывали. Нулевым КПД всех этих жалоб был, потому что была у руководства лагеря возможность или перехватывать такие сигналы, или откупаться, щедро одаривая взятками любых проверяющих. Выходило: особняки мусорские, что были видны из окон цехов промки, не просто частью пейзажа являлись. Они наглядной иллюстрацией, символом Закона и Справедливости были. В том варианте, в котором эти понятия для арестантов предназначались. Короче, эти особняки символизировали беспредел, царивший в лагере.

Обо всём этом сейчас Сергей Прохоров вспомнил. Кажется, совсем, не к месту, вовсе не вовремя. Хотя, разве кто выделяет российским зекам специальное место и время для размышления на великие темы Добра и Справедливости?

Было время, казалось ему единственно правильным и даже мудрым собрать всю информацию о том, что творилось на лагерной промке, оформить в виде грамотной телеги и отправить в Москву в какое-нибудь важное ведомство, способное по этому вопросу и порядок навести и виноватых наказать. Только недолго это время длилось. Очень скоро всё, что правильным и мудрым казалось, сущим пустяком представлялось. Потому что ясно было: не существует в стране инстанции, готовой и способной решать проблемы российских арестантов. Не наивным, а нелепым представлялось даже надеяться на обратное. Это как с лагерного плаца внеземным цивилизациям сигналы зажигалкой подавать, и верить, что через день на тот плац НЛО плюхнется.

Засыпа́л Сергей Прохоров уже совсем здоровым и очень спокойным человеком, даже не вспомнившим, что ощущал он всего два часа назад. Большое беспокойство испытал он на следующий день. Совсем необычного свойства было это чувство. Казалось, изменилось что-то внутри и настолько серьёзно, что за этой внутренней переменой, того гляди, должен круто измениться весь остаток его биографии. Хотя, откуда взяться этим переменам? Никаких бумаг на пересмотр своей делюги он не отправлял. Никакая амнистия коснуться его не могла. В никакую правовую реформу в России он не верил. Потому и бок о бок с проявившимся внутри беспокойством вьюном вертелось почти бабье любопытство: что сейчас наступит, чем предчувствия обернутся, как всё закончится?

Опять почувствовал великой силы пружину внутри, неизвестно откуда взявшуюся и неведомо для чего предназначенную. И ещё показалось, что связана эта пружина с часовым, уже зати́кавшим механизмом.

Однако на разводе никаких новостей никто не озвучил, ровно без событий прошёл завтрак, да и потом, в бараке, ничего не случилось, ничего не произошло.

И случилось, и произошло всё часом позднее, когда вышел он в локалку покурить. Прежде чем сигареты по карманам шарить, подошёл к турнику, соблюдая давнюю привычку, хотел несколько раз подтянуться. Уже подпрыгнул, уже повис, ухватив перекладину неширокими, но крепкими узловатыми кистями, и… похолодел, понимая, что своего веса он не чувствует. Всё чувствовал, что положено было ему чувствовать в этот момент: и скользкую холодность перекладины (это на ощупь), и кисло-горькую близость лагерной пекарни (это по запаху). Кажется, во рту даже вкусовой отголосок съеденной за завтраком пшенной каши присутствовал, и вкус ещё не выкуренной сигареты уже улавливался. Только все эти ощущения слишком обычными, слишком постоянными, если не сказать вечными, были. И ни в какое сравнение с новым чувством они не годились: он понимал, что у него нет веса.

Сейчас уверен был: та пружина, что накануне внутри обозначилась, до предела сжалась и завибрировала.

— Стоп! Суету — отставить! Горячку не пороть! — сам себе он скомандовал, хотя в армии не служил и ко всему, что хоть краем к строгой дисциплине или чему-нибудь военному касалось, относился почти с ненавистью.

Оглянувшись и поняв, что никто из бывших в локалке арестантов не смотрит в его сторону, Прохоров зашёл за угол барака. Сейчас ему было плевать, что обычно здесь курили обиженные, что появиться здесь порядочному зеку — значит зашквариться, что в переводе с тюремно-лагерного означало потерять ту самую порядочность. Куда важнее было поспешить убедиться в том, что, действительно, с ним произошло.

Он был почти уверен, что и недавно обретённое ощущение отсутствия собственного веса и, соответственно, открывшаяся перспектива собственного полёта — ошибка, наваждение, глюк, которому всегда найдется место в истрёпанном неволей сознании арестанта. Уже успел подумать, что и хорошо это, что и слава Богу, что пригрезилось, примерещилось, ибо, кажется, невозможно, правильно распорядиться таким даром в приплюснутых со всех сторон условиях российской зоны. Кроме проблем, кроме усложнений, и без того непростой обстановки на ограниченном пространстве. Подумать-то успел, только всё равно в сокровенных закоулках сознания ярко сверкнуло дивным светом надежды предположение: может быть, всё-таки правда, может быть, всё-таки полечу?

Только для зоны, для арестанта слово «полечу» в чистом виде не может существовать. В этой обстановке глагол «полететь» — только одно значит — «улететь». Улететь, улететь… Короче, долой, прочь… Прочь из неволи! Туда, где и в помине нет ни шмонов, ни проверок, где глаз не натыкается ни на локалку, ни на запретку, ни на вышку с охраной.

То ли щёлкнула, то ли хлопнула, а, может быть, и совершенно бесшумно, но с невероятной мощью крутанулась та, ставшая частью его самого, пружина.

Хорошо, что сейчас рядом никого не было. Хотя, если бы кто здесь и оказался, вряд ли смог смутить, тем более помешать Сергею Прохорову. Несколько раз, качнувшись с пятки на носок, он замер, вытянувшись в струнку, словно прислушиваясь к себе самому. Потом, немного присев, слегка оттолкнулся двумя ногами. Получилось: завис над усеянной втоптанными окурками, пахнувшей мочой землёй. Завис, не ощущая своего веса, не чувствуя своего тела. И …всё равно не верил, что всё это происходит с ним наяву. Проглотил внезапно обозначившийся в горле очень неудобный комок, чуть дёрнулся, как человек дергается, спеша освободиться от снимаемой одежды и увидел, что расстояние между подошвами его башмаков и землёй заметно увеличилось. Втоптанные в неё окурки были теперь едва заметны и раздражавший ранее резкий неприятный запах уже не чувствовался.

Его мысли, до этого крутившиеся в несусветной чехарде, успокоились. Впрочем, никаких мыслей уже не было вовсе. Полагавшееся им место занимало что-то совсем незнакомое очень сильное, никому и ничему не подчиняющееся. Идея — не идея. Желание — не желание. Скорее установка, команда. Непререкаемая, не допускающая даже намёка на неисполнение.

Лететь! Вперёд! Точнее, вверх! Вверх! Вверх!

Теперь он выругался, но с такой торжествующей и радостной интонацией, что использованные чёрные слова прозвучали совсем естественно и почти невинно.

Он ещё раз рванулся, двинулся то ли вверх, то ли вперёд, нисколько не удивился, когда увидел под коцами шиферные волны крыши барака. На автомате вспомнил, что арестантам в зоне строго запрещалось подниматься на крыши лагерных построек, подумал: «Хрен ли мне теперь такой запрет…» Подумал с дерзкой гордостью и тут же одёрнул себя, честнее, струсил: «Вдруг не со мной всё это, или мерещится, сколько раз приходилось слышать, как рассказывали матёрые наркоши, что, переборщив с зельем, отправлялись в диковинные странствия во времени и пространстве…» Последние мысли безжалостно стёр из сознания: «При чём здесь наркоши… Известно, они всегда не в себе… Потому и нет доверия им ни в чём… Впрочем, наркоши — одно, я — другое…»

Сейчас внизу, кроме наклонённой унылой шиферной серости, была видна и отрядная локалка — асфальтовый заплёванный пятачок перед бараком, отделённый от прочей лагерной территории высокими решётками с колючей путанкой наверху. Как всегда, арестантов в локалке хватало: курили, в нарды играли, просто с разговорами толклись, но никто вверх не смотрел. Последнему взлетевший не удивлялся, помнил, что и сам совсем нечасто в лагере голову вверх задирал. Понимал, там — небо, значит, свобода, смотреть туда — тосковать, расстраиваться, самому себе лишний раз кровь сворачивать. Зачем пялиться на недоступную свободу, когда двумя ногами, да что там двумя ногами… по уши, торчишь в Неволе. Гадкой, густой и липкой. Из которой не вылезти, не выскочить. Разве что… вылететь. Неужели… Неужели, это теперь и случилось? И ничего это не снится. Точно, не снится, потому как только что крепко ущипнул он себя за кисть левой руки. Вот оно, красное пятно выше запястья: и зудит, и побаливает. Впрочем, что там пятно! Тоже мне примета полёта! Куда важней, что сейчас ощущаются потоки воздуха, упругость воздуха, движение этого воздуха. Чувства, знакомые лишь избранным: парашютистам да дельтопланеристам. Всё это ощущается всем телом, а веса тела, будто, и нет вовсе. А ещё, всё то, что раньше на одном уровне с тобой было, теперь под тобой: вот под коцами твоими медленно проплывает и так же небыстро в размерах уменьшается.

Как-то само собой очень быстро научился Сергей Прохоров управлять своим телом в отсутствии всякой опоры. Да так ладно, будто все свои прожитые почти полсотни лет не столько топтал землю, асфальт, бетон, камни и песок, сколько летал над всем этим.

Сейчас он взял чуть левее от своего барака и оказался рядом с корпусом лагерной администрации. Немного опустился, завис на уровне окон комнаты дежурного. Сегодня на вахту Мирон заступил. Один из замов «хозяина». Целый подполковник. Роста двухметрового. До того, как в тюремную систему пришёл, говорят, в ОМОНЕ служил. Опять же, говорят, будто лично с одного удара квартирную дверь в ходе всяких омоновских акций-операций мог вышибить. Злые на язык арестанты уточняли-подкалывали: с одного удара… головы. Всякий, кто Мирона близко видел, и на его лицо внимание обращал, в этом нисколько не сомневался. Вот сейчас он на своём рабочем месте и повязка «Дежурный» на руке. Сидит, голову опустил. Неужели читает? Вряд ли. Кто свою жизнь с тюремным ведомством связал, чтение редко жалует. Скорее, задремал. Утомился от хлопот служебных или сморился от стакана, опять же по службе поднесённого.

«А вот взять, да подобраться поближе и постучать аккуратно костяшками пальцев в окно или максимально приблизиться к стеклу, скорчить рожу пострашней, и прилипнуть лицом вплотную к этому стеклу?» — пришли в арестантскую стриженую и основательно сединой тронутую голову совсем невзрослые мысли. Буквально на мгновение пришли, потому как, в тот же миг неудобно за них Сергею Прохорову стало, а ещё через миг испытал он от них непомерную тоску, отчего и рванул выше. Теперь внизу были уже не только крыши одноэтажных бараков, но и нахлобучка трёхэтажного здания администрации. Впрочем, сверху никакой разницы: та же волнистая шиферная скука, те же жестяные, неизвестно кем погнутые желоба для дождевой воды.

Он ещё так и не осознал до конца всё, что с ним случилось, но был уже уверен: вниз, в локалку, в барак, в зону не вернётся. Не потому что там плохо, а потому что это уже совсем иное измерение, в котором ему, Сергею Прохорову места просто не предусмотрено. Случись чудо и объявись рядом собеседник, спросивший об этом, он бы только в лицо рассмеялся, ничего объяснять не стал. Зачем говорить о том, что и самому ещё непонятно?

Подумал об этом и тут же вспомнил: как вышел из барака в одной робе, не одев телаги, даже без фески, так и оказался налегке здесь наверху. Вдогон вспомнил, что даже сигарет не взял, хотя, вроде как, курить выходил. Вспомнил, тут же и забыл. И не потому, что всё это пустяками считал, а потому что всё это уже очень далёким и совсем чужим было. Совсем не соразмерным скучным рамкам «здесь» и «сейчас». Опять подумал про то измерение, в которое, независимо от желания, вернуться невозможно. Кстати, никакого холода наверху почему-то не чувствовалось, будто тело, утратив собственный вес, перестало ощущать и температуру окружающего пространства.

Что-то цветное размытое, но очень красивое и даже величественное в голове клубилось, но ни во что конкретное не выстраивалось, только настроение на новую ступень волнения поднимало. На долю секунды вспомнились люди, последнее время его окружавшие. И смотрун отрядный Коля Доктор, и Мультик с ушами своими смешными, и соседи по проходняку, и напарники по промке. И ещё кто-то, с кем чёрствую пайку неволи ломал. Но совсем не решительно вспомнились, будто кто их давно очень далеко отправил и в придачу за глухими оградами и плотными шторами спрятал. Отдельно коньяк, что Мультик специально для него из курка вытащил, в памяти всплыл. Тепло вспомнился: и вкусом, и запахом. С него, вроде как, всё и начиналось. Только и это как-то нечётко и совсем ненадолго. Снова понял: не в коньяке дело.

От конторского здания он двинул вправо, повторяя маршрутом контур тройной лагерной ограды. «Прощальный облёт!» — отметил про себя. Тут же осёкся: «Почему прощальный?» И признался себе, что опасается спугнуть, отпустить то сверхважное, обладателем и составной частью чего, кажется, уже стал. Или сглазить сам себя боялся?

Обнаружив внизу вышку, снизился, завис, увидел охранницу — плотную щекастую бабу в защитном бушлате с карабином. И она его увидела — выпучила глаза, разодрала в немом крике крашеный рот. Рванула, было, с плеча карабин, да передумала. Той же рукой, что не освободилась ещё от ружейного ремня, начала креститься.

«Забрать, что ли, у дуры ствол?» — мелькнула вечно актуальная мужская мысль. И тут же рассыпалась мелкими брызгами на фоне встречных ещё куда более актуальных вопросов: «Кого сейчас убивать, если и раньше любой повод, даже намёк на мокрое, краем обходил? Да и стрелять толком не умею… Наконец, куда с этой тяжестью по воздуху. Лишний груз… Мешать будет…»

Развернувшись спиной к вышке, он направился дальше. И в голову не приходило, что охранница сейчас могла карабином, согласно инструкции, по предназначению воспользоваться. Тут бы и полёту конец. Только не до возни со стволом бабе было: на колени рухнула, колотила поклоны, а руку из ремня оружейного так и не выпростала. Впрочем, Сергею Прохорову она была уже совершенно безразлична. Возможно, через мгновение он и не помнил её вовсе. Ни её, ни палку её железную, способную смертью плеваться.

Появилось желание подняться выше, что он легко исполнил. Теперь зона со всеми постройками представлялась просто россыпью серых коробков разных размеров и конфигураций. Исчезли и вышки с тройным забором, куда-то пропала вечно свежевзрыхлённая запретка, не видны были окружавшие каждый барак чёрные локалки. С высоты не замечалось ни мрачной унылости, ни агрессивной обречённости, ни прочих извечных составных атмосферы лагеря строгого режима. Наверное, точно также сверху могли выглядеть и промышленное предприятие, и культурный комплекс, и молодёжный лагерь отдыха. Выходило, расстояние и высота вводили в заблуждение, обманывали, маскировали истинное предназначение и суть сооружений.

Сейчас Сергею вспомнилось, как старые зеки рассказывали, будто над каждым лагерем непременно висит столб отрицательной энергии, рожденной самой неволей, бедами и страданиями людей, там обитающих. Понятно, что у такого столба ни цвета, ни запаха, что вовсе не заметен он для человека. Для человека не заметен, зато птицы хорошо этот столб ощущают, потому и облетают всякую зону стороной, словно на невидимую и непреодолимую преграду натыкаются. Красивая легенда! И не доказать её, не опровергнуть! Только не видно было Сергею Прохорову никаких птиц. Неужели всё воздушное пространство, а, значит, и то самое небо, одному ему сейчас принадлежало?

И другое вспомнилось: как порою после дождя над лагерем в небе радуга появлялась. Близкая, почти осязаемая. Сочная, будто каким мастером из неведомых слишком ярких материалов сработанная. Не все арестанты на такую красоту внимание обращали, равно, как не все люди имеют обыкновение голову поднимать, всё больше под ноги смотрят или в упор перед собою. Зато зеки, в такой момент вверх смотревшие, получали щедрый кусок дорогого и важного, известного только им, после чего легче всё, чем неволя отмечена, переносить. Даже поверье бытовало: когда радугу видишь, надо желание загадать, если успеешь — непременно сбудется!

Показалось Сергею Прохорову, что именно сейчас радуга должна появиться. Если так, то, выходило, что он с ней рядом окажется. Гораздо ближе чем, когда с плаца лагерного видел в небе это чудо, обозванное кем-то недалёким и, конечно, несидевшим, «атмосферным явлением». Получалось, по справедливости, с радугой встретиться он просто должен был.

Только радуга так и не появилась, хотя недавно дождь прокапал. «Не судьба!» — совсем не огорчился по этому поводу, тем более, что с желанием, которое полагается загадывать, и близко не определился. Последнее понятно. Разве можно какие желания человеку загадывать, когда он сам по себе, безо всяких пропеллеров и прочих штук по воздуху движется? Летит человек — всё этим сказано. «Скромней надо быть!» — в таких случаях говорят. «Знай край! Берега не путай!», — ещё конкретней призвали бы в этой ситуации к реальности бывалые зеки. Разве найдёшь, чем тут возразить?

Радугой небо не порадовало, зато птицы прямо по курсу обозначились и быстро приближались. Очень крупные, очень белые, в чёткий косяк выстроенные. Неспешно, с достоинством поднимали и опускали они свои крылья. Слышно было, как натужно хлопали эти крылья, как упруго шуршал рассекаемый ими воздух.

«Куда они? Откуда? Зимовать или, наоборот, гнёзда вить, птенцов выводить?» — совсем вскользь подумал поравнявшийся с ними летящий человек. Тут же понял, что это совершенно не важно, потому что текущего времени года он уже не представлял, просто не помнил, а уточнять было не у кого и не за чем. «Пристроиться за ними, а там видно будет», — решил бесхитростно. На всякий случай, присмотрелся к новым то ли попутчикам, то ли подельникам. Гуси ли это? Лебеди? Совсем не разбирался в пернатых Сергей Прохоров. Впрочем, ни на один из известных видов эти птицы не походили. И не в размерах дело. Слишком белого они были цвета. Такими белыми, что не было сомнения: даже ночью в темноте эти птицы будут прекрасно видны издалека.

«Случайно встретились? Или… Специально? За мной?» — новые, вполне по обстановке, вопросы обозначились. Сам же на них и ответил: «А хоть и за мной, хуже, чем раньше, не будет!»

В этот момент было уже окончательно ясно, что никакого «раньше», как и прочего прошлого, для Сергея Прохорова нет. Да и настоящее, у сказки напрокат взятое, свой яркий срок доживало, и, в размерах стремительно скукоживалось. Оставалось будущее. От одной только мысли о нём дух захватывало, да так, что даже встречного свежего и вкусного воздуха глотнуть не получалось.

На всякий случай, он зажмурился, и сразу испугался: вдруг, когда откроет глаза, то увидит перед собой гнутые шконарные прутья. Не открывая глаз, вытянул руки, пошарил над головой. Если спит в бараке, обязательно наткнётся на железяки своего или соседского шконаря. Не наткнулся! Ни на что не наткнулись его шарившие руки. Только упругие струи встречного воздуха разводили пальцы и трепали рукава чёрного арестантского лепеня.

Значит, не спит! И, чтобы убедиться в этом, вовсе не обязательно было открывать зажмуренные глаза.

Чёрный зверь, лежащий на боку

Не видно ни пасти его, ни клыков, ни когтей.

Виден только громадный, лоснящийся в дождь, запудренный горячей пылью в жару, прикрытый утоптанным снегом зимой, чёрный бок.

Громадный, чуть вибрирующий от дыхания бок хищника-гиганта, неспешно переваривающего свою вовсе не вегетарианскую добычу.

Чёрный зверь, лежащий на боку.

Громадный зверь.

Настолько громадный, что весь наш лагерь легко помещается на его округлом боку. При этом все, находящиеся в лагере, уверены, будто территория зоны — ровная, как футбольное поле.

Единственное место, где мы, арестанты, напрямую соприкасаемся с этим зверем — лагерный плац.

Если верить умным словарям, плац — это военная площадь, место для развода войск. Только это с научной, сугубо вольной, ничего общего с нашей жизнью не имеющей, точки зрения.

Для нас плац — часть пространства, в котором мы отбываем срок. По сути, это часть территории нашей несвободы. Вся территория несвободы — зона, а плац — центральная её составляющая. Все общежития, или как принято здесь говорить — бараки, все лагерные помещения, от медпункта до комнаты дежурного «мусора» [21] — всё сосредоточено в серых кубиках-корпусах. Кубики-корпуса сбиты в прямоугольник единого здания зоны.

С внешней стороны прямоугольника — другая жизнь, иное измерение. Там — воля, где всё разноцветное, где машины, женщины, где можно много чего делать, где можно много куда двигаться. Только нам путь туда пока заказан. А внутри прямоугольника — плац, где много чего, как и во всей зоне, запрещено, но можно хотя бы разговаривать и смотреть на небо.

Каждые наши сутки делятся между бараком (там спим, играем в карты, смотрим телевизор, читаем) и пла́цем (сюда выходим дважды в день на проверку, здесь гуляем, курим, общаемся с арестантами из других бараков).

Ещё мы ходим в столовую (не так часто, как это требует распорядок дня, ибо невелика радость от её посещения), и на «промку» (ещё реже, потому что сырьё завозят туда нерегулярно, а оборудование ломается часто).

И столовая и «промка», понятно, расположены в тех же самых кубиках-корпусах, что образуют собой прямоугольник. Так же понятно, что наш путь туда лежит через тот же плац.

Именно на плацу арестант проводит добрую половину своего срока. Выходит, большую часть срока арестант проводит на теле зверя. А зверь этот питается нашей энергией, нашим здоровьем, нашей жизненной силой. Мы, арестанты, — пища для этого зверя. Кто-то — сегодняшняя. Кто-то — завтрашняя. Кто-то — оставленная «на потом», в виде резерва продовольствия на голодный день. Чтобы забирать наши силы и здоровье, этому зверю не нужно пускать в ход клыки и когти. Всё, что ему требуется, он способен забирать на расстоянии. Арестанту достаточно просто находиться на плацу, чтобы стать жертвой, добычей для этого зверя.

Население колонии прекрасно помещается на плацу во время общих построений. Ещё и место остаётся. Важная деталь — мы, арестанты, на этом плацу теряемся, с ним почти сливаемся. Это потому, что плац — чёрный, и мы во всём чёрном. Чёрные «телаги» [22], чёрные робы, чёрные «коцы» [23]. А ещё — чёрные круги под глазами (наше здоровье нас на воле дожидается), чёрная щетина на щеках (бриться в здешних местах хлопотно и мучительно), чёрные корешки сгнивших зубов, что при разговоре обнажаются во рту у каждого второго (лечить зубы здесь ещё сложнее, чем бриться).

На первый взгляд, плац — просто территория: по периметру — корпуса-кубики, в середине — люди-человеки. Но так только кажется. Ведь у нас ничего, кроме этого плаца нет, за его пределы нам — ни-ни! Самое главное, что так будет продолжаться ни день, ни месяц, а годы, для некоторых — очень долгие годы. Когда эту истину арестант в своём сознании переварит, «перекубатурит», как здесь говорят, — вот тогда и понятие «плац» для него истинным смыслом наполняется. Большим, в чём-то философски серьёзном, в чём-то мистически-жутким смыслом. Если ещё и про чёрного зверя вспомнить, частью которого этот плац является, вовсе не по себе становится.

И «мусора» частенько на плацу бывают. Только в их жизни это место совсем другую роль играет. Плац — часть их службы, часть работы. Они сюда регулярно приходят, но также регулярно они отсюда и уходят. Уходят, значит, возвращаются на территорию свободы. Там другие декорации, другие цвета, другие запахи. А в нашей жизни плац присутствует все двадцать четыре часа ежесуточно. Никакой смены декораций. Никаких других цветов. Никаких иных запахов. Даже ночью, когда ты в бараке, — всего два шага, только подошёл к окну, и … вот он, тут, как тут, рядом. Большой и чёрный. Кажется, что ночью он ещё больше по своей площади и ещё чернее. Именно ночью, особенно в мелкий, моросящий дождь, вспоминаешь, что плац — это не кусок земли, задрапированной асфальтом, а часть туши лежащего на боку и тяжело дышащего чёрного зверя.

Кстати, похоже, будто «мусора» с чёрным зверем заодно, точнее, они у него в услужении, на побегушках, в «шнырях». Уверен, что этот зверь беззвучным импульсом отдаёт им периодически приказы, кого шмонать в самом неподходящем месте, кого вызвать в «дежурку» [24] и «подмолодить»[25], на кого накатать рапорт с трафаретным повторением известных формулировок («не приветствовал представителя администрации», «не выполнил команду “Подъём!”», «курил в неположенном месте» и т. д.). Беспрекословно и сиюминутно выполняются эти приказы. Слуги не смеют ослушаться чёрного зверя.

Сверху наш плац видят птицы. Недалеко от зоны расположено то ли озеро, то ли болото, то ли и то и другое вперемешку. Потому и пернатые обитают в округе соответствующие — гуси, утки, ещё какие-то водяные голенастые, как фотомодели, мне, городскому жителю, неизвестные, птицы. Только пролетающие над зоной, имеющие возможность смотреть на нас сверху вниз, птицы — исключение. Наблюдения арестантов многих поколений: все маршруты пернатых обходят лагерь стороной, потому что от него поднимается мощный столб отрицательной энергии, что рождён бедами людей, здесь находящихся. Может быть, и не концентрированная беда восходит вверх с территории нашей зоны, а смрадное дыхание чёрного хищника поднимается столбом, и птицы, чувствуя недоброе и нездоровое, повинуясь инстинкту самосохранения, облетают это место стороной? Тогда, выходит, птицы почти наши союзники, наши доброжелатели? А вот это слишком! У них — крылья, у них — воздуха и неба сколько угодно. У нас — зона, вечные и сплошные «нельзянеположено!». Не понять нам друг друга.

Арестанты и вечные их недоброжелатели — «мусора» — не единственные живые существа, то и дело появляющиеся на не менее живом теле лагерного плаца. На право владения этой площадью дерзко претендуют ещё и … кошки.

Кошки зоны — это что-то особенное. Порою кажется, что характеры их в равной степени копируют как манеры арестантов, так и повадки тех, кто нас воспитывает и охраняет — то есть «мусоров». Ещё подозреваю, что каждая из лагерных кошек просто нагло уверена, будто плац, как и всё находящееся в кубиках-корпусах, его окружающих, принадлежит им, кошкам. Соответственно, люди, независимо от того, обряжены ли они в чёрные арестантские доспехи, или в серую амуницию сотрудников администрации — здесь что-то вроде временных, снисходительно допущенных постояльцев или бесправных транзитных пассажиров.

Что бы ни творилось на плацу (утренняя и вечерняя проверка, уборка, общее построение по случаю прибытия или отбытия очередной комиссии и т. д.), лагерные кошки в любой момент под любым углом и в любом направлении могут беспрепятственно пересечь его территорию, в любом месте остановиться, чтобы переброситься между собой парой ласковых, а иногда и неласковых «мяу», сделать свой туалет, справить естественные потребности.

Демонстрируя пренебрежительное отношение ко всем и всему, кошки порой проявляют невиданный цинизм. Чего стоила одна, имевшая место совсем недавно, сценка, когда на свободном пятачке плаца на глазах у всего, построенного в скорбные чёрные квадраты, населения лагеря лучшему производителю зоны коту Лёве приспичило заняться любовью с трёхцветной Муркой.

Ладно бы, если лагерь построили для обычной проверки. На этот раз арестантов выгнали из бараков, чтобы обязать послушать представителей очередной комиссии, целую неделю что-то проверявших в нашей зоне. Толстые полковники и подполковники что-то вещали с наспех сколоченной, обтянутой красной (в тон их лицам) материей трибуны, а пушистый красавец, урча и подвывая, справлял своё детородное удовольствие.

Мне показалось, что эти тёртые службой и жизнью монстры тюремного ведомства как-то робели от всего, что творилось в двух метрах перед трибуной. Потому и старательно отводили взгляды в сторону от кошачьего сексодрома.

Зато, с чёрным зверем у лагерных кошек отношения почти тёплые. На то они и кошки: малые, но всё-таки звери, всё-таки хищники, словом, родственные души. Здесь и другое учитывать надо. Кошки сюда не по приговору и не по этапу прибыли. Одни здесь родились и нашими же арестантскими харчами вскормлены. Другие с воли своими хитрыми кошачьими тропами прибыли. Режим и полная изоляция — это для нас, арестантов, а для кошек здесь — либерализм и демократия на все сто процентов. Кому из них в зоне не по себе, всегда можно теми же тропками за колючку, за «запретку», за вышки с часовыми, в другую жизнь, от которой мы надолго и всерьёз отрезаны. В итоге, в сухом остатке, с плацом, с чёрным хищным зверем, лежащим на боку, один на один только мы, арестанты. Без союзников. Без помощников. Лоб в лоб. Кость в кость. Хоть и лба этого не видно, и кость эту не потрогать.

Чёрный зверь всё видит, всё чувствует, всё понимает. Он читает мысли и угадывает поступки людей. Как главный хищник на отведённом ему участке леса, он образцово выполняет обязанности санитара-выбраковщика. Вездесущим своим чутьём обнаруживает ослабевших, запутавшихся, надломившихся. Споткнувшегося толкает. Упавшего добивает.

Главная, сверхковарная особенность хищного почерка этого зверя: своих жертв он начинает переваривать, когда те даже не догадываются о своей участи. Арестант ещё ходит, курит, пьёт чай, возможно, даже смеётся по особенным, лагерным, вольному человеку непонятным, поводам, а невидимые, гибкие и цепкие звериные щупальца уже обвили его руки, ноги, тело, присоски намертво припечатались к телу, и энергия, здоровье, сама жизнь начинает перекачиваться из организма человека в организм зверя.

Хищник жесток и непредсказуем. У кого-то он забирает сразу всё. Никаких порций, доз, глотков. Вытягивает, высасывает, выкачивает всё! До капли, до конца, без остатка! Сразу всё, включая жизнь, как единственную форму земного существования человека.

Так было с проигравшимся в прах Лёхой Барабаном. Это только говорят, те говорят, что из кожи вон лезут, представляя лагерную жизнь конфеткой, будто в зоне играть в долг больше, чем на две тысячи не дают. У той конфетки фантик красивый, да начинка ядовитая.

Два дня и две ночи не поднимался Лёха из-за «катрана» [26]. Не спал, не ходил в столовую сам и мотал головой на еду, приносимую отрядными шнырями. Только цедил едкий, отдающий в кислоту, чифир. Не выпускал из рук засаленных, как телогрейка бомжа, карт. На исходе второй ночи, когда долг превысил полтинник [27], ему сказали: «Хватит, остынь, подумай, где брать, чтобы рассчитаться…» Ударили по плечу. Не больно, но и не по-доброму. И ещё раз напомнили: «Ищи, думай, надо…»

Весь день Барабан мерил шагами лагерный плац, пытался представить, где найти, как выпутаться. Обращаться к матери, немолодой и нездоровой, поднимающей без мужа (затерялся некогда по тем же лагерным адресам отец Лёхи) двух дочек — его сестёр, он не отважился.

Оставались друзья, кажется, добрые и надёжные. Только заработки их и все прочие доходы, вместе взятые, на малой родине Лёхи в вымирающем совхозном посёлке даже близко не соотносились с проигранной суммой.

Больше обращаться за помощью было не к кому. Безнадёга навалилась на Лёху Барабана. А за безнадёгой маячило ещё что-то, более конкретное и куда более страшное.

По лагерным законам, неписанным, но строго чтимым, проигравший крупную сумму и не имеющий возможности вернуть долг, чаще всего переводился, а точнее, падал, ибо обратной дороги уже не было, в категорию «фуфлыжников» [28]. Категорию презираемых, но всё-таки сохранивших какое-то подобие своих прав и достоинств, арестантов. Что же касается должников сверхкрупных сумм (объём долга Лёхи Барабана с лихвой перекрывал все возможные лимиты и нормы), то здесь откровенно маячил шанс очутиться на самом дне арестантской иерархии — в «петушатнике» [29]. Такой ярлык ни отмыть, ни спрятать. И на воле, схлопотавший этот ярлык, приговорён не расставаться с ним до конца дней своих. От подобной перспективы у Лёхи немели руки и судорогой сводило лопатки.

Два часа после отбоя провалялся Барабан на своём «шконаре», не раздеваясь и не вынимая рук из карманов. После полуночи (будто куда-то опаздывал) резко вскочил, вытащил из-под матраса украденный с «промки» и приготовленный для перетяжки того же продавленного «шконаря» моток синтетической верёвки, вышел из барака. Через пятнадцать минут висевшего в лестничном пролёте Барабана обнаружили арестанты, возвращающиеся со второй смены.

Потом говорили по лагерю, будто погорячился Лёха, что у него то ли сдали нервы, то ли «рванул крышняк» [30]. Знатоки норм лагерной жизни с жаром утверждали, что ничего бы Лёхе не было, что тут больше виноваты те, кто допустил его до игры с таким серьёзным долгом. Не было — было! Было — не было! А человека-то не стало… И какая теперь разница, кто именно в этом виноват?

Выходило, что чёрный зверь забрал у Барабана жизнь, оставив честь и доброе имя. Размен, имеющий право в некоторых случаях считаться равноценным. Только к катрану Лёху в своё время подтолкнул своими липкими щупальцами тот же зверь, и азарт в нём раздул, притупив бдительность и здравый смысл. Тот же хищник, лежащий на боку и претендующий на право распоряжаться нашими судьбами. Значит, в этом случае зверюга оказался сильнее человека?

Не обошлось без злой воли чёрного зверя и в истории с Костей Грошевым. Тот умер всего за две недели до своего освобождения. Ни на что не жаловался, не болел. Просто вышел на тот же плац, дважды пересёк его по вечному арестантскому маршруту (от мусорки [31] мимо «козьего» барака [32], лагерного храма до «дежурки» и обратно)… Правда, передвигался тяжело, по-стариковски подгребая ногами, что ранее за ним не замечалось. Потом с размаху остановился, будто наткнулся на невидимую, но непреодолимую стену, еле слышно икнул и медленно ополз по этой невидимой стене.

На тот момент было Косте ровно шестьдесят лет, из которых на лагеря, тюрьмы, этапы растерялось куда больше половины. Две недели оставалось ему до «звонка» [33], только возвращаться ему было некуда. На тот момент, говоря сверхточным арестантским языком, не было у него «ни флага, ни Родины». Украинское гражданство утеряно, российское — не восстановить. Родственников никого — кто умер, кто потерялся, пока Костя лагерные адреса коллекционировал. Он даже город не мог назвать, куда после освобождения хотел бы отправиться.

В итоге так и складывалось: человеку того и гляди, как освобождаться, а освобождаться некуда. Удивительно, но задумался над этим Костя только за считанные дни до своей смерти, а до этого, как и любой арестант в подобной ситуации, просто суетился, собирался, радовался скорой встрече со свободой.

Похоже, очень похоже, будто чёрный зверюга просто смертельно жёстко одернул Костю, вернул его к шершавой реальности, освободил от такой неуклюжей и нелепой формы возвращения арестанта на свободу, когда свобода как таковая есть, а всё необходимое для жизни в этой свободе отсутствует: ни домов, ни родственников, не говоря уже о вечно зыбкой для любого освобождающегося перспективы трудоустройства, прописки и т. д. Одним махом, одним, как потом выяснилось, тромбом решились все проблемы. Вместо вольного вагона (пусть плацкарта, но уже не «столыпин» [34]) — чёрный пластиковый мешок, в который загрузили Костю «шныри» из лагерной санчасти на том месте, где он упал.

Вроде и здесь чёрный зверь поступил как безмерно циничный санитар-миротворец. И Костю избавил от мытарств на воле, и многих людей от возможности быть тем же Костей обворованными и ограбленными спас, ибо кроме того, как грабить и воровать, Костя за свои шестьдесят лет так ничему и не научился.

Выходит, и здесь зверюга человеческой судьбой распорядился. Посредником, а, может быть, и соучастником-исполнителем в этом мрачном деле выступил опять же лагерный плац, он же фрагмент звериной туши.

Коварен, непредсказуемо коварен чёрный зверь… Порою, будто играя со своей жертвой, он ведёт себя так, что арестант, лишённый им жизненных сил, вовсе не перестаёт дышать, не холодеет телом, то есть не умирает в общепринятом смысле этого невесёлого слова. В этом случае жертва чёрного зверя сохраняет человеческую оболочку и внешние признаки, якобы, человеческого поведения, но человеком быть перестаёт.

История с Вовой Слоном — лучшая иллюстрация на эту тему.

Полгода просидел он в нашем бараке, пыжился из последних сил, выдавая себя за блатного, «отрицал баланду» [35], не выходил на проверки. По любому поводу демонстрировал он свои мастерски выполненные наколки (на плечах — погоны, на груди — церковь с куполами, на спине — целая картина с тенями и полутенями на библейский сюжет «Снятие с креста»). Хотел бы Слон и весь свой срок отбыть на почётном месте в «углу» [36], тем более, что срок этот был пустячным, «ни о чём», как здесь говорят, — всего четыре года за какую-то нелепую кражу. Только зона не то место, где от своего прошлого спрятаться можно.

С одним из этапов прибыл невзрачный мужичок, некогда пересекавшийся со Слоном в какой-то мордовской «командировке» [37]. Два дня не отходил Слон от этого мужичка, завалил его фильтровыми сигаретами, чаем и прочими арестантскими ценностями. Всё пытался вполголоса о чём-то договориться во время прогулок по тому же плацу. Да не сложилось, не срослось! Уже на третий день весь лагерь знал, что по прежней арестантской жизни репутация у Слона не то, чтобы сомнительная, а откровенно грязная, что прежние свои сроки он коротал где локальщиком [38], где столотёром [39], где в прочих неприглядных ипостасях. Тут же появилась в бараке делегация из «кремля» (шестого барака, где жили самые авторитетные представители блаткомитета зоны) во главе с самим лагерным смотрящим Лёхой Медведем. У Слона только и спросили: «Как по прошлым срока́м сидел? Почему, когда сюда прибыл, правды не сказал? На что надеялся?» Угрюмым монотонным мычанием ответил Слон на все вопросы и получил, что положено получить арестанту, уличённому в столь серьёзных по лагерным понятиям проступках — затрещину от смотруна и публично объявленный ярлык «блядь», что единожды в зоне полученный, сопровождает человека до дней его последних.

Далее, следуя опять же лагерным неписанным, но куда как строго чтимым традициям, Слону предстояло переместиться со своей «машкой» [40] и прочим скарбом на «шконку» в «петушатнике» или в самой непосредственной близости от него и нырнуть до конца срока в позорное забвение, в атмосферу всеобщего и вполне заслуженного отвращения к собственной персоне.

Вот в этот момент побелевший, вздрагивающий всем своим немалым телом Слон вышел на плац, нервно закурил, и, едва докурив сигарету на треть, так и не появившись в барак за вещами, рванул в сторону «вахты» под защиту «мусоров», от позора не способных спасти, но обязанных спасать арестанта в подобных ситуациях от конкретных проявлений неприязни со стороны солагерников.

А чёрный зверь, чувствуя шкурой дробные, но тяжёлые шаги Слона, удовлетворённо констатировал: вот, бежит очередное полено для моей топки, очередной сгусток калорий для моего организма.

Почему чёрный зверь полностью не лишил Слона жизни? Возможно, пожалел его, оставляя шанс на прозрение, раскаяние, исправление? Хотя, скорее, проявил зверино-животную солидарность. Ведь в натуре и поведении Слона человеческое давно сильно уступало животному.

Бывает и так, что иных, провинившихся по его мнению, чёрный зверь не убивает и не подталкивает к отчаянным поступкам, а …лишает изрядной части разума. При этом хищник не превращает свою жертву в овощ в человекообразной кожуре, просто вытягивает из его сознания добрую половину здравого смысла.



Поделиться книгой:



Регистрация