А мы друг другу целимся в зады
Иль прямо в грудь палим из-под забора...
Для нас ли дым взаимной чепухи?
Поверь-ка слову друга и поэта:
Я заложил бы все свои стихи
За первый стих из Нового Завета...
Так получилось, что и "Послание Марку Соболю", и "Стихи о Павле Антокольском" стали невольным ответом Николая Тряпкина своему бывшему приятелю, обосновавшемуся подальше и от личных и от державных бед в благополучной Америке.
Все летим да бежим.
А в итоге - вселенская горечь.
Одинокий мой скит!
Одинокое сердце мое!..
Дорогой мой старик!
Несравненный мой Павел Григорич!
Разреши мне взгрустнуть.
И поплакать во имя твое.
Впрочем, не учитывает из своего американского далека Александр Межиров и некий семейно-домашний оттенок мнимого тряпкинского антисемитизма. Горечь семейного разлада переносится и на горечь межнациональных страстей. Так уж получилось, что стихи девяностых годов Николая Тряпкина полны и горечи, и печали, и беды, и прощаний. В них не так уютно, как бывало в иные годы и десятилетия.
Развалилась моя вселенная,
Разомкнулась моя орбита.
И теперь она - не вселенная,
А пельменная Джона Смита.
И не звездною путь-дорожкою
Пролетает моя потешка,
А под чьей-то голодной ложкою
Заблудившаяся пельмешка.
Неожиданно для самого себя Николай Тряпкин, в силу своего заикания, да и в силу творческого дара осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, историчность, воскресность, природность, не считающий себя никогда солдатом или бунтарем, именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отверженности он перешел в наступательную бойцовскую отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не понимают, они готовы вообще перечеркнуть у Николая Тряпкина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий "древний Охотник с колчаном заплечным", домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, красоту лиры. И на самом деле, всем памятно программное стихотворение поэта "Как людей убивают?", все ценители русской поэзии ХХ века помнят эти строчки:
Как людей убивают?
Как людей убивают?
Никогда я не видел, как людей убивают,
Не крутился я в бандах,
и на войны не брали,
И в застенки меня палачи не бросали,
И пред смертью не звал я
молодого Орленка,
И на землю гляжу я глазами ребенка.
Только травы мне шепчут
да колосья кивают,
Точно сами собой все друзья умирают...
.....................
А в полях мне все слышится
звон жаворонка,
И гляжу я на землю глазами ребенка...
О страна моих предков! Земля дорогая!
Это что же?
За что же мне милость такая?
.....................
И цветы отвечают кивками участья...
Это что же
И есть настоящее счастье?
Готовый манифест русского народного пацифизма. Мудрое молчание и смирение перед тайной вечности. Отрицание чуждого официозного пафоса. Нежелание народа ни воевать, ни бунтовать - уйти и раствориться в природе, жить тайной природной жизнью...
Вновь хочется сделать небольшое обобщение. Именно поэты, посвященные от народа, певцы народного рая и лада, поэты параллельного национального потока не бряцали в двадцатом веке в стихах своих ни оружием, ни проклятьями. Даже животных, своих братьев меньших, поэты русской традиции предпочитали "никогда не бить по голове". Осознанно не лезли в политику, предпочитали лирическую эстетическую оппозицию любому официозному режиму. В России народ столетиями жил отдельно от власти, от дворянской или комиссарской элиты, и лишь в годы трагедий, будь то война с французами 1812 года или с немцами 1941 года - происходило национальное единение. Вот и народная литература, появившаяся в письменном виде лишь в ХХ веке, шла своим параллельным потоком, не вмешиваясь в дела власти, поднимая свои народные проблемы, воспевая природу, добро и любовь. У них и лирика не случайно была - тихая. Царило христианское смирение, оправдывая предназначение Святой Руси. В стихах Николая Рубцова, Анатолия Передреева, Владимира Соколова, Бориса Примерова, Николая Тряпкина и других нельзя было встретить имен Ленина и Сталина, гимна революции, проклятий американскому империализму, приветствий Анджеле Дэвис или Фиделю Кастро. Это все абсолютно из другого мира, из мира придворной поэзии, воспевающей ленинское Лонжюмо и Братскую ГЭС, кубинскую революцию и строительство БАМа. Параллельная русская литература, одним из поэтических лидеров которой, несомненно, был Николай Тряпкин, всегда существовала осознанно аполитично. Имперскость - и та была выражена не напрямую, а в самом слове, в языке, в масштабности взгляда на мир, во вселенской природности, в лирическом космизме, но никак не напрямую. Даже проявления гражданских чувств порой поэты русские стыдились. Сплошная сказовость. Лирическая широта души и всечеловечность.
Ты же дуй и колдуй, ветер северный,
По Руси по великой, по северной
Поплывем Лукоморьями пьяными
Да гульнем островами Буянами.
Для того, чтобы быть таким смиренным поэтом, надо было обладать и в сталинские, и в брежневские годы и смелостью, и дерзостью, и мужеством. Так не боялся писать Николай Тряпкин еще в 1947 году, в самое суровое сталинское время. В этом тоже был вызов национальной параллельной литературы. Потому и не пускали их в президиумы и в придворные салоны, там гуляла другая литературная элита. Ни Николая Клюева в двадцатые годы, ни Андрея Платонова в сороковые годы, ни Николая Тряпкина в семидесятые годы в этих салонах было не увидеть. Не то чтобы они были врагами государства, нет, роль государства они понимали и ценили, но себя считали скорее заступниками народными перед любым государством. И вот воспеваемая придворно-прогрессивной элитой великая советская держава в одночасье рухнула. Мгновенно все лауреаты и орденоносцы не просто затихли, а в большинстве своем стали лютыми антисоветчиками и жертвами советского режима. Одному из них недовыпустили собрание сочинений, другому долго тянули с Ленинской премией, третьему дали не ту дачу в Переделкине. Бедные жертвы советского режима! От Бориса Пастернака до Андрея Вознесенского. От Михаила Шатрова до Олега Ефремова...
И в тот момент, когда бывшая лауреатская литература отвернулась от погибающей советской державы, ее певцами и защитниками неожиданно стали недолюбливаемые властями, отверженные и гонимые, ютящиеся на обочине официального литературного процесса русские национальные писатели. Уж они-то никогда не лакействовали перед властями. Им бы первыми и добивать эти скурвившиеся номенклатурные власти... А они ринулись на баррикады, гордо обрели красно-коричневость...
Помню, как на одном из последних съездов советских писателей в число делегатов не включили Николая Тряпкина, не тот оказался уровень значимости у талантливейшего национального поэта. Если зачитать сейчас список тех делегатов, кого предпочли Тряпкину, можно со смеха упасть со стула, никто таких писателей и тогда-то не знал. В знак протеста Юрий Кузнецов, попавший в этот делегатский список, отказался от своего участия на съезде в пользу Николая Тряпкина. В результате на съезд не попали ни тот, ни другой... И вот этот гонимый властями Николай Тряпкин - так же, как аполитичнейшая Татьяна Глушкова, так же, как тонкий лирик Борис Примеров, - в трагичнейшие для страны девяностые годы стал ярчайшим певцом погибающего советского строя. Или ненависть к буржуазности у русского народа и ее певцов перевесила неприятие номенклатурного чиновничества, или это был природный национал-большевизм, или прорывалось извечное чувство противоречия, несогласия с официальной установкой, или господствовала в их стихах все та же извечная русская жалость к павшим, к поверженным, но красно-коричневыми в литературе стали в основном поэты и писатели, далекие от официозной советской литературы. Когда-то, на заре красной эры Николай Клюев писал:
Есть в Ленине кержацкий дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
Спустя семьдесят с лишним лет, уже при закате советской Атлантиды, Николай Тряпкин продолжает бунтарское дело своего любимого предшественника:
За великий Советский Союз!
За святейшее братство людское!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси наше счастье земное.
О Господь! Наклонись надо мной.
Задичали мы в прорве кромешной.
Окропи Ты нас вербной водой.
Осени голосистой скворешней.
Не держи Ты всевышнего зла
За срамные мои вавилоны,
Что срывал я Твои купола,
Что кромсал я святые иконы!
Огради! Упаси! Защити!
Подними из кровавых узилищ!
Что за гной в моей старой кости,
Что за смрад от бесовских блудилищ!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси мое счастье земное.
Подними Ты мой красный Союз
До Креста Своего аналоя.
Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 1993 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту.
Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинный русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую барррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность. В те годы он был частью нашего "Дня", был нашим сотрудником в народе. Был нашим баррикадным поэтом. И он гордился таким званием. Гордился совместной борьбой. Он писал в "Послании другу", посвященном Александру Проханову:
Не спят в руках веревки и ремень,
А ноги жмут на доски громовые.
Гудит в набат твой
бесподобный "День",
И я твержу: "Жива еще Россия!"
И я смею только гордиться, что все его последнее десятилетие жизни и творчества постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой - умирать. Я с женой и двумя поэтами, Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма, был у него в день восьмидесятилетия. Больше никого из писателей не пустили, да и мы попали только потому, что привезли из газеты к юбилею солидную сумму денег. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека. / Гнуснейшая песня двадцатого века..."
Я познакомился с Николаем Ивановичем Тряпкиным еще в студенческие годы, в знаменитом в литературной среде тех лет общежитии Литературного института. Помню, я был там с кампанией левых авангардных поэтов и критиков, пили, гуляли - и вдруг услышали где-то в соседней комнате завораживающее пение каких-то неведомых нам и непривычных для нашего уха стихов. Заглянули. Там жил мой однокурсник, талантливый поэт Игорь Крохин из Мценска, ныне покойный. И у него в гостях сидел на кровати и напевно читал свои стихи про возвращение Стеньки Разина и "Летела гагара", про забытые песни старины и стихи о Гришке Отрепьеве, о пролетариях всех стран и, конечно же, знаменитые "Увы, брат, Черчилль Уинстон" тоже слегка хмельной Николай Тряпкин. Надо сказать, что и Юра Минералов, и Адам Адашинский, и другие левые поэты из нашей кампании оценили и качество стихов, и мастерство их исполнения. К себе в комнату мы так до утра и не вернулись. Это была хмельная ночь вольной хмельной поэзии Николая Тряпкина. Меня еще тогда поразило иное чисто народное, а, может, староверческое сострадательное отношение к Гришке Отрепьеву. И была в нем какая-то гордость за Отрепьева, мол, вот, наш, из самых низов народа, а в цари выбился, прямо как в русской сказке. Такое отношение, кстати, и к другому Григорию - Распутину.
Для меня ты, брат, совсем не книга,
И тебя я вспомнил неспроста,
Рыжий плут, заносчивый расстрига
И в царях - святая простота.
Мы с тобой - одна посконь-рубаха.
Расскажи вот так, без дураков:
Сколько весит шапка Мономаха
И во сколько сечен ты кнутов?..
Заметьте, как Николай Тряпкин выражает и мимоходом свое народное отношение к царской челяди: