Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Древний знак - Николай Елисеевич Шундик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Что такое злато, как не камень, обращенный в хлебы? Если есть у кого хлебы, так это от злата. Если хочешь иметь хлебы, тянись к злату. Но этим чудо еще не исчерпывается... Что такое всесветно возвеличенный миг? Это хлебы, сотворенные из злата, будем считать, из камня. Хлебы, способные равновелико утолять и дух и тело одновременно. Чувствуете, какой мощный поворот произошел в бытии человеческом? Вот во что вы должны уверовать. А уверовав, истолковать с проникновенностью самого пророка...

Ялмар как-то конфузливо потер нос кулаком, словно не выдерживая дурного духа непроходимой фальши, и спросил:

— Скажите, а господин Маклюэн в пророках у вас не значится?

— Не исключено.

— Ну, так-то сумеет любой: отменить историю, а заодно будущее — это, знаете ли, раз плюнуть. Когда вам необходимо, вы можете мгновенно испечь и героя, и гения, и пророка. Бесовство сотворяющих калифов на час по принципу: использовал — выброси...

Тяжко поднявшись со стула, Оскар застонал. И опять жесткий рот его словно судорогой свело в горькой и едкой усмешке. И он начал метаться по мастерской.

— Нет, к черту! — рычал он. — К черту вашего Маклюэна! Иначе сделают тебе пересадку... вместо сердца бесчувственный камень. Подсунут камень... пусть хоть из злата... но камень, и скажут, что ты сожрал дарованные тебе самой судьбой хлебы и насытил якобы и душу и тело. Равновелико и одновременно. Нет, мистер Стайрон, никого вы не поправили. Вы испохабили души людские вашим всесветно возвеличенным мигом!

И, стремительно подойдя к Ялмару, Оскар потряс его за ворот, словно это именно он осмелился подступиться к нему с сомнительным мыслителем.

— Вот, вот в чем бесовство! Вот про что тебе писать надо!

— Кстати, и тебе тоже, — смиренно ответил Ялмар, не делая ни малейшей попытки вырваться из цепких рук Оскара.

— Вы банальнейший буржуа, мистер Стайрон! — наконец оставив Ялмара в покое, сказал Оскар, — Буржуа не только по солидному весу принадлежащего вам золотого тельца, но и в нравственном смысле. Вы как скверный анекдот, который может рассмешить лишь пошляка. А всем остальным впору выть от тоски и безнадежности.

— Ну, ну, только не впадай опять в бесовство обреченности, — сказал на своем языке Ялмар.

— Не вкуси от его хлебов. А то зажиреешь и пойдешь служить в «пророки», — посоветовал, в свою очередь, Оскар. — Холуй-пророк — это занятно, черт побери! Уж больно велик соблазн...

Ялмар рассмеялся и воскликнул с шутливой торжественностью:

— Благодарю за предостережение! Иначе я мог бы свихнуться.

И на этот раз уже Оскар погрозил Ялмару кулаком в притворной свирепости.

Бритая голова Френка Стайрона, лицо его стали словно безжизненны: ни тени усмешки, ни тени лукавства, на которое он был так неистощим. Казалось, что эта голова была отлитой из металла невиданной прочности на самом секретном заводе. И глаза его совсем не глаза, а линзы электронного устройства; накалялось в тех линзах нечто сатанинское, что нынче с особенным значением называют расщеплением ядра...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

МАТЕРИНСКОЕ ЧУВСТВО НЕИСТРЕБИМО

Сестра куропатки ввалилась в чум Брата оленя, вытащила из-за пазухи плоскую флягу с золотой наклейкой. Соседка потянулась к фляге, но тут же быстро-быстро убрала руку, словно боялась обжечься.

— Не надо, спрячь, — умоляюще попросила она, — а еще лучше разбей о камень.

Сестра куропатки покрутила флягу, посмотрела сквозь стекло на свет.

— Ума не приложу, откуда она взялась? Крутился тут человек Ворона, слуга его, что ли... Не Ворон ли подговорил его подкинуть?

— Зачем?

— А чтобы ты напилась.

— Но фляга оказалась в твоем чуме.

— Э, Ворон, видно, капкан поставил.

— Капканы для людей он расставлять умеет.

— Вот, вот! Про это я и говорю. Он правильно догадался, что с флягой я к тебе приду.

И трудно было понять: лукавит Сестра куропатки или точно все так и было.

— Думаю, что у Ворона есть умысел. — Сестра куропатки сочувственно и в то же время со скрытой подозрительностью вгляделась в лицо соседки. — Не вздумал ли он увезти тебя на Большую землю? Кажется мне, он именно по этой причине и появился на острове...

Сестра горностая смотрела в зеркало, а видела в памяти дом Гонзага, большой, богатый дом с множеством комнат и залов. В комнату Сестры горностая входит слуга и говорит, что барон приглашает ее на урок. Это значило, что она должна явиться к нему в бальном наряде. О, как мучительны были для нее эти уроки! Гонзаг учил ее входить в зал, сидеть на стуле, вставать, подавать руку для поцелуя. В начале урока он был вежлив, даже ласков, потом выходил из себя, кричал, топал ногами, оскорблял. «Да будет вам известно, Луиза, что я и пальцем не ударил бы для вашего воспитания, если бы не моя любовь к сыну. Своими манерами дикарки вы делаете меня посмешищем, тогда как я собираюсь вступить с вами в законный брак именно из-за любви к нашему мальчику. К моему мальчику! Жуткий парадокс заключается в том, что именно вы, вы его родили!»

Леон тоже проходил выучку Гонзага. В доме была специальная комната, которую Гонзаг громко именовал «залом мыслителей». Тщательно подобранные учителя давали образование мальчику в этой комнате. Были здесь и те, кто обучал его фехтованию, стрельбе, приемам каратэ. Пристрастил Гонзаг сына и к книгам: библиотека в этом доме была богатейшая. Мечтая видеть в сыне «трибуна», Гонзаг учил его ораторскому искусству. Мальчик произносил на память речи Цицерона, отрабатывал жестикуляцию, учился владеть голосом, совершенствовал дикцию. И Леону все это нравилось, он боготворил отца, а к матери относился высокомерно, порой даже с презрением, как к служанке. Но были минуты, когда в нем просыпалось детское, и он устремлялся к матери со слезами, прося прощения и признаваясь ей в любви. Однако матери редко разрешалось быть вместе с сыном.

Последний раз Сестра горностая видела Леона перед ее побегом из дома Гонзага. Леон приехал из столицы. Прошло двое суток, а Гонзаг так и не разрешил ей встретиться с сыном. И наконец она, не выдержав мучительного ожидания, вошла без разрешения в «зал мыслителей», где Гонзаг вел беседу с сыном. С крайним изумлением посмотрел на нее Гонзаг и принялся отчитывать: «Вы, милейшая Луиза, вынуждаете меня прерывать действия, которые я считаю священными. Я надеялся, что вы достаточно воспитанны, чтобы найти в себе терпение дождаться встречи с Леоном, когда мы сочтем нужным».

Сестра горностая не вникала в смысл нравоучений Гонзага, она все смотрела и смотрела на сына, который с невольным порывом поднялся ей навстречу и ждал, когда умолкнет отец. Как он вытянулся, ее мальчик, как ладно сидел на нем костюм! И прическа стала другой, вместо челки косой пробор. Хрупкий, как девушка, он все-таки внушал ощущение какой-то странной, скрытой силы. Кроме того, что-то грустное, даже печальное виделось в его облике, у рта обозначились две тоненькие черточки, едва заметная горькая усмешка то исчезала, то появлялась на его тонком смуглом лице.

Как только Гонзаг умолк, Леон устремился к матери, крепко обнял ее, поцеловал, приговаривая:

— Прости меня за то, что не сразу встретились. Я не знаю, возможно ли хоть как-то это объяснить. — Взяв под руку мать, Леон бережно усадил ее в кресло, повернулся к отцу и сказал со скрытым вызовом: — Разреши матери побыть с нами. Я не хочу разлучаться с ней ни на минуту.

Гонзаг нервически поморщился, прошелся по комнате, несколько растерянный; было видно, что ему не по себе. Он был в синем муаровом халате, свежо побрит, с хорошо уложенной прической.

— Вернемся к мысли о Френке Стайроне, — ровно и солидно сказал он, в чем-то с трудом пересилив себя. — Лично я считаю его выдающимся ученым, которому не сегодня-завтра предстоит возглавить крупнейший институт.

— А знаешь ли ты, отец, что именно будет исследоваться в том институте? — спросил Леон, не отводя от отца напряженного взгляда.

— Знаю! Я слишком хорошо знаю Френка Стайрона, этого достойнейшего человека, и разделяю образ его мыслей. Уверяю тебя, этот человек заглядывает далеко, очень далеко вперед. И я хотел бы, чтобы ты учился остроте его философского, политического зрения. Вдумывался ли ты в его формулу о «Созвездии тысячи»? Элита, элита, элита! Это слово должно быть для тебя молитвой, паролем, ключом к будущему. Кстати, Френк Стайрон по почте прислал мне книгу Луи Повеля. Вот она — «Блюмрок великолепный, или Завтрак сверхчеловека». Не читал еще? Жаль. Отныне эта книга должна стать твоей Библией. — Гонзаг благоговейно, как на Библию, положил руку на том в роскошном переплете.

— Луи Повель — властитель умов не только мыслящей Франции. Блюмрок его действительно великолепный. Это так прекрасно — сознавать, как сознает он, собственное «я» центром мира и мерой всех вещей.

— Есть люди, которые это называют обывательским демонизмом, — неподвижно глядя куда-то в угол, сказал Леон.

— Э нет, мой дорогой мальчик, это истинный демонизм, который личность делает личностью. — Гонзаг как-то вкрадчиво обошел вокруг кресла, в котором сидел сын. — Есть «я» и есть «они» — все остальные, как говорит Френк Стайрон, тени. Да, есть суперчеловек и есть тени, многим из которых суждено исчезнуть. Собственно говоря, можно уже регистрировать теоретическую смерть самого понятия о человечестве в целом и о человеке в частности. На смену ему приходит понятие структуры. Не о человечестве нужно нынче вести речь, а о сырье машинной цивилизации, которое необходимо научиться мять, как глину, загонять в угодные нам формы, а еще точнее, пропускать через обогатительные фабрики воли отборной тысячи, воли элиты. Шлаки в сторону. Полезное в дело. И только в том виде, в каком угодно элите. Вот чем должен заниматься и уже занимается институт моего друга Френка Стайрона. И видит бог, я лучшей карьеры, чем достойное место в этом институте, не могу тебе пожелать. И ты уж старайся служить этому выдающемуся человеку верой и правдой. Судя по письму, он доволен тобой, однако дает мне весьма ценные советы, которыми я непременно воспользуюсь. Да, примерно через год-два ты уедешь с ним за океан. Не скрою, это и моя мечта, и самые сокровенные планы на будущее!

— Что ж, Стайрон многое уже вдолбил мне в голову, — по-прежнему неподвижно глядя в угол, чтобы не встречаться со взглядом отца, сказал Леон. — Но если бы ты знал, какое смятение в последнее время вызывают в душе моей подобные идеи! Я ведь начитался в твоей библиотеке и великих гуманистов...

— Смятенье?! Гуманизм? — Гонзаг снова схватил том Луи Повеля, отыскивая на память нужную страницу. — Вот, нашел. Слушай! «Благодаря гуманизму мы создали себе тусклую мысль об истории и плоскую мысль о человечестве». Нет, дорогой мой Леон, гуманизм — слюнтяйство. Идеи так называемых гуманистов — это проявление нищеты духа. Их извечная апелляция к чистому сердцу, к естественным человеческим чувствам — это лишь видимость духовной силы. Придет время, и мы этих гуманистов загоним в резервации или вовсе илиминируем, проще говоря, уничтожим! Так размышляет Блюмрок великолепный. И он прав, тысячу раз прав! Сильные люди, элита, сверходаренные личности, которые способны стать богами, должны создать и создадут сверхчеловеческую цивилизацию. Вот что необходимо тебе исповедовать. Я так мечтал видеть тебя сильным и уверенным в себе... А вы все еще здесь, дорогая Луиза?!

Луиза резко встала и быстро вышла из комнаты. С сыном она встретилась часа через два, и наедине они были всего несколько минут. «Я, кажется, погиб, мама, — успел сказать ей Леон, прижимаясь своей щекой к ее щеке. — Боюсь, что мы уже никогда не увидимся».

На второй день сын уехал, и, что поразило Луизу, он даже не подошел к ней проститься. Почему?! Она до сих пор думала об этом, и только одна-единственная мысль утешала ее: сын, видимо, боялся, что не сдержит слез, а он все-таки уже стал мужчиной.

И вот теперь смотрит и смотрит Сестра горностая в зеркало, сидя в пологе своего чума, и видит дом Гонзага, последние минуты прощания с сыном... Пусть будет проклят тот дом, в котором ей было суждено зачать ребенка от ненавистного человека... В лице Сестры горностая, в глазах ее печаль, обреченность и ненависть.

— Когда я вижу такое вот, как сейчас твое, лицо, мне становится страшно, — испуганно показывая пальцем в зеркало, полушепотом сказала Сестра куропатки.

— Я сама себя боюсь, — едва разомкнула губы Сестра горностая.

Какое-то время она почти с безумным видом смотрела на флягу и вдруг схватила ее, начала лихорадочно откупоривать. Руки ее дрожали, и у нее ничего не получалось. Сестра куропатки вырвала проклятый сосуд из рук соседки и сказала:

— Дай-ка я попробую. Мои руки посильнее.

Когда фляга была откупорена, женщины какое-то время смотрели друг другу в глаза, мучаясь от стыда.

— Ну что ж, чему быть, тому быть, — тяжко вздохнула Сестра куропатки и начала разливать бешеную воду по стаканам. Сестра горностая нетерпеливо схватила стакан и принялась пить с отвращением и жадностью одновременно. Сестра куропатки проследила за соседкой и тоже опорожнила стакан. Через какое-то время они повторили... Женщины, вероятно, и в третий раз приложились бы к стаканам, то истерично посмеиваясь, то собираясь заплакать, если бы в пологе не появилась дочь Сестры куропатки Гедда.

Она была самой старшей в семье Брата медведя. Детей в его чуме было много, и все розовощекие, приземистые крепыши под стать своему отцу. Исключением оказались дочери — самая старшая дочь и самая младшая. Брат медведя в шутку говорил, что, прежде чем зачать первого своего ребенка, он долго приглядывался к былинке в травах тундры.

Былинкой и выросла Гедда. Глаза для дочери Брат медведя, по его словам, приглядел, когда любовался полумесяцем на небе. А в характере ее оказалась ясность и задумчивость утренней зари: в эту пору Брат медведя любил сидеть где-нибудь на холме или на горе и думать о том, насколько было бы желательно совершенство рода человеческого. Однажды после таких размышлений, по признанию Брата медведя, он зашел по делам в свой чум и, обнаружив, что жена еще спит, решил сам прилечь хотя бы на несколько мгновений рядом. Видимо, тогда и понесла она Гедду: утренняя заря сотворила свое доброе дело. Родилась у них дочь, и назвали ее Сестра зари. Сменила она это имя, когда училась на Большой земле в ветеринарной школе Томаса Берга. В ту пору жила девушка на квартире у инспектора по охотничьему и рыбному надзору Рагнара Хольмера, который часто бывал на острове и дружил со многими островитянами, в том числе и с ее отцом. Ненавидели браконьеры бесстрашного, неподкупного инспектора и жестоко отомстили ему — убили его дочь Гедду. Чтобы хоть как-то утешить себя в горе, Хольмеры дали девушке из северного племени имя своей дочери: так Сестра зари стала Геддой. Она очень любила свою подругу и в память о ней не желала расставаться с новым именем.

Старшая дочь была душой огромной семьи Брата медведя. Братишки и сестренки Гедды порой слушались не столько мать и отца, сколько старшую сестру. Да и мать Гедды безоговорочно признавала ее добрую власть над семейством. Вот и сейчас, когда Гедда появилась в пологе, Сестра горностая почувствовала себя провинившейся девчонкой: закрыв лицо руками, она, казалось, и дышать перестала. Гедда какое-то время казнила мать укоризненным взглядом, потом посмотрела на Сестру горностая, медленно расплетавшую свои косы. Встретившись с мутным взглядом соседки, Гедда смущенно потупилась и вдруг решительно подвинулась к ней, начала заплетать ее косы. Сестра горностая сначала хотела оттолкнуть девушку, потом обняла ее и заплакала.

— Я нарушила клятву. Теперь Брат оленя прогонит меня. А Ворон заставит валяться в ногах.

Заплакала и Сестра куропатки, умудрившись при этом воспользоваться губной помадой соседки. Пьяно покачиваясь, она смотрела в зеркало, стараясь время от времени унять слезы, чтобы поровнее подкрасить расплывшиеся в плаксивой гримасе губы; это не очень ей удавалось, помада безобразила рот: злой дух Оборотень любит уродовать человеческие лики. Гедда вытащила из карманчика носовой платок, вытерла лицо матери, отняла помаду.

— Ну что же вы наделали, зачем пили это проклятое виски? — с отчаянием вопрошала она, отнимая стаканы и убирая флягу. Хватит! Я лучше напою вас чаем, может, придете в себя. Сейчас принесу горячий чайник, только что вскипел.

Гедда покинула полог, прихватив с собой флягу с виски с намерением разбить ее где-нибудь за чумом о камень.

— Отдай виски! — закричала Сестра горностая и опять принялась расплетать косы, чтобы превратить их в космы.

— Не надо, Гедда будет сердиться, — попыталась остановить соседку Сестра куропатки. — Она у меня очень строгая и любит порядок.

— Странно, я не пойму, кто из вас мать, а кто дочь, — старалась уязвить соседку Сестра горностая. — Можно подумать, что именно ты ее дочь.

— Я сама иногда так думаю, пока не увижу себя в зеркале. — Сестра куропатки ощупала перед зеркалом свое лицо, стерла остатки помады. — Из чего, интересно, делают эту красную краску? Муж говорит, что она из печенки росомахи.

— Сам он росомаха.

Сестра куропатки сочла себя обиженной, даже оскорбленной.

— Но, но! Ты моего мужа не обзывай! Стала бы я от него детей рожать, если бы он был росомахой.

— Кто может поручиться, что ты их нарожала именно от него? — распаляла себя Сестра горностая: злой дух Оборотень не может не обжечь душу пьяного человека ядовитым огнем вражды.

— Мои дети не от моего мужа?! — задохнулась от гнева Сестра куропатки и тотчас резко подняла переднюю стену полога, выкликая своих сыновей и дочерей. — Брат песца, Сестра журавля, где вы? Идите сюда! И ты, Брат гуся, и Брат моржа, и Сестра нерпы, бегите скорее сюда! Пусть эта мерзкая женщина посмотрит в ваши лица! Она живо вспомнит, как выглядит мой самый любимый, самый прекрасный мужчина, мой муж Брат медведя! А Сестра чайки где? Приведите ее сюда.

Детишки с веселыми криками устремились в чум на зов матери. Кто-то из них высказал предположение, что Сестра горностая будет раздавать гостинцы. Это вызвало такую бурю восторга, что залаяли собаки всего стойбища, возбужденные детскими криками. А ребятишки лезли в полог, толстощекие, с узенькими глазенками, озорные, развеселые, каждый протягивал руку, требовал гостинцев. Сестра горностая метнулась в угол полога, откуда-то достала круглую объемистую коробку с конфетами, рассыпала их перед детишками. Они набросились на конфеты, как волчата на добычу. Сестра куропатки, будто только теперь разглядев, как их много, схватилась за голову, приговаривая:

— О, добрые духи, поберегите меня! Когда же я нарожала столько детишек? И это еще не все? Где Чистая водица?

Про эту девочку Брат медведя говорил, что перед ее зачатием, которое, по его предположению, произошло летней порой прямо в тундре, он долго смотрел с женой в озерко чистой водицы, как в зеркало. Сестра куропатки утверждала, разглядывая свое лицо, что она уже изрядно постарела. Брат медведя бурно возражал, уверяя, что она выглядит едва ли не точно так же, как в пору их свадьбы. И хотя Сестре куропатки было очень лестно, что муж считает ее по-прежнему молодой, но мыслимо ли, чтобы она оказалась побежденной? Смекнув, что словами жену не переспорить, Брат медведя пошел на самые решительные и озорные действия. И вскоре обнаружилось, что лучшего доказательства куда еще какой буйной ее молодости трудно было и придумать. Когда сердце женщины успокоилось, а щеки перестали полыхать, она медленно, с блуждающей блаженной улыбкой застегнула и оправила свои одежды, а потом опять всмотрелась в чистую водицу и сказала:

— Пожалуй, ты прав. Я совсем еще молодая. — И вдруг, опомнившись, что оказалась побежденной, набросилась на мужа: — Ты не человек, ты медведь в штанах! Не зря тебя так и назвали. Я уже чувствую, что опять забеременела. Ты, что ли, будешь за меня рожать? Мне это уже надоело.

Брат медведя смущенно пожал плечами, смиренно выдерживая град ударов жены, потом сказал рассудительно:

— Ну если ты чувствуешь, что уже забеременела, то давай еще.

— Что еще?

— Ну если ты такая недогадливая, то я тебе напомню.

И напомнил-таки Брат медведя то, о чем не могла догадаться Сестра куропатки. А через девять месяцев явилась на свет девочка. Да и могла ли она не появиться, если озерко было таким чистым, если в нем так отчетливо отражалось небо, птицы, летящие по небу, и лики двух веселых, добрых людей, мужчины и женщины, которые и тундру, и горы, и море, и небо, и это светлое озерцо считали своим родным домом. Сама радость доброго дома вошла в них, и потому появилась девочка, и ее нельзя было иначе назвать, как только Чистой водицей.

И теперь вот глаза девочки были широко распахнуты, она смотрела на конфеты, которые наперебой ей протягивали сестренки и братишки.

Сестра горностая смотрела на Чистую водицу и гадала: на кого она похожа, скорей всего, как и Гедда, на мать. Схватила Чистую водицу, крепко прижала к себе. Когда-то она вот так прижимала к себе Леона...

А детишки по-прежнему галдели, хвастаясь друг перед другом обертками из-под конфет, упрекая друг друга в жадности, как водится в таких случаях у всех детей на свете. В чум вошла Гедда с чайником. Завидев старшую сестру, ребятишки устремились к ней с конфетами, уговаривая, чтобы она приняла угощения. Гедда брала конфеты и тут же отдавала их обратно. Но это никого из ребятишек не огорчало: важно, что щедрость их была доказана, как и то, что они безмерно любят свою старшую сестру. Успокоенные Геддой, удовлетворенные, они покинули чум так же дружно, как и ввалились в него, оставив на лицах помирившихся соседок улыбки умиления: даже злой дух Оборотень не смог обезобразить души двух женщин — материнское чувство неистребимо.

Гедда поила мать и соседку чаем долго и терпеливо, время от времени отлучалась из полога: в стойбище уже разжигали костер для гостей, свежевали заколотого оленя, девушка находила нужным за всем этим присмотреть. Когда с чаепитием было покончено, Гедда туго заплела косы Сестры горностая, еще раз вытерла лицо матери и сказала:

— Сейчас вы у костра увидите белых людей. Пусть никому из них даже на мгновение не придет в голову, что вы пили виски.

Глаза у Сестры горностая зажглись нехорошим, сумрачным огнем.

— Гонзаг здесь?

— Здесь.

— Я его убью...

Медленно вышла Сестра горностая из чума, стараясь держать голову высоко и независимо. Полыхал костер, к которому были придвинуты нарты, устланные оленьими шкурами. На нартах, как на скамьях, сидели белые люди.

Гонзаг надеялся, что Луиза смущенно потупится, обнаружив хотя бы на миг робость, раскаянье, но она упорно не отводила в сторону сумрачного взгляда. И тогда Гонзаг заговорил:

— Ну что же ты, Луиза, где твой светский поклон, которому я тебя так долго учил? Помнишь, вот так, едва-едва приметно кивнуть головой, и улыбка... надменная улыбка...

— Где мой сын? — едва слышно спросила Сестра горностая.

— Я думаю, нам есть смысл поговорить и о сыне. Я готов хоть сейчас. Пожалуй, лучше один на один, отойдем хоть немного в сторону. Можно, в конце концов, пройтись по берегу моря.

— Где мой сын?

— Луиза! Возьмите себя в руки! — властно прикрикнул Гонзаг, поднимаясь.

И почувствовала Сестра горностая, что на какой-то миг в душе ее проснулись прежний страх и покорность, и она даже улыбнулась жалко; это все заметили, и, конечно же, Гонзаг тоже, лицо его стало торжествующим. Задыхаясь от ненависти к Гонзагу и к самой себе, Сестра горностая вошла в чум, закрыла лицо руками, страдая от стыда. Переборов себя, чтобы не разрыдаться, она медленно обвела взглядом чум, увидела на перекладине несколько арканов и карабин в чехле. Выбрав один из арканов, собранных в кольца, надела его через плечо, расчехлила карабин, проверила, заряжен ли.

Гонзаг к этому времени отошел от костра. Он прохаживался чуть в стороне от стойбища, вглядываясь в первобытные чумы, которые четкими конусами вырисовывались на фоне багрового заката. Казалось, что сейчас из-за холма выйдет огромный мамонт, а за ним выбегут полуголые косматые люди с камнями в руках. Заревет мамонт, закричат неистово дикие люди. Картину несколько портил ветряк, такой, казалось, ненужный здесь, невероятный. От ветряка к чумам шли провода... Неужели они освещаются электричеством? Зачем? Здесь необходим только первобытный огонь, такой вот, как в этом костре. Странно, очень странно представить себе, что Луиза может жить в таком вот чуме после того, как она знала дом европейца, барона. Невероятно! Ведь сумел же он, Марсель де Гонзаг, кое-что привить этой дикарке, ведь кое в чем Луиза все-таки преуспела!

Вот и она, несостоявшаяся баронесса, вышла из своего первобытного чума. Полыхает вечерний закат, возвышаются четкими конусами чумы, и движется навстречу тебе женщина в меховых одеждах, расшитых загадочными узорами. Какая романтика! Но что это? Женщина, кажется, целится из карабина?



Поделиться книгой:



Регистрация