Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
Протянулась еще неделя, и скоро должен исполниться месяц глупому предсказанию Марка, а Райский чувствовал себя свободным «от любви». В любовь свою он не верил и относил все к раздражению воображения и любопытства.
Случалось даже, что по нескольку дней не бывало и раздражения, и Вера являлась ему безразлично с Марфенькой: обе казались парой прелестных институток на выпуске, с институтскими тайнами, обожанием, со всею мечтательною теориею и взглядами на жизнь, какие только устанавливаются в голове институтки – впредь до опыта, который и перевернет все вверх дном.
Вера приходила, уходила, он замечал это, но не вздрагивал, не волновался, не добивался ее взгляда, слова и, вставши однажды утром, почувствовал себя совершенно твердым, то есть равнодушным и свободным, не только от желания добиваться чего-нибудь от Веры, но даже от желания приобретать ее дружбу.
«Я совсем теперь холоден и покоен, и могу, по уговору, объявить, наконец, ей, что я готов, опыт кончен – я ей друг, такой, каких множество у всех. А на-днях и уеду. Да: надо еще повидаться с „Варравой“ и стащить с него последние панталоны: не держи пари!»
Он мимоходом подтвердил Егорке, чтобы тот принес чемодан с чердака и приготовил к отъезду.
Он пошел к Леонтью справиться, где в настоящую минуту витает Марк, и застал их обоих за завтраком.
– Знаете что, – сказал Марк, глядя на него, – вы могли бы сделаться порядочным человеком, если б были посмелее!
– То есть если б у меня хватило смелости подстрелить кого-нибудь или разбить ночью трактир! – отвечал Райский.
– Ну, где вам разбить ночью трактир! Да и не нужно – у бабушки вечный трактир. Нет, спасибо и на том, что выгнали из дома старую свинью. Говорят, вдвоем с бабушкой: молодцы!
– Почем вы знаете?
– Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением итти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
– Это называется, кажется, «гражданским мужеством»? – сказал Райский.
– Да уж не знаю, какое, а только я вам как-нибудь покажу образчик этого мужества. Вот тут что-то часто стал ездить мимо наших огородов полицмейстер: это, должно быть, его превосходительство изволит беспокоиться и посылает узнавать о моем здоровье, о моих удовольствиях. Ну, хорошо же!.. Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло, как они у меня, а уж на огородах у нас ни одной кошки не осталось… Я их посажу теперь на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так мои птенцы и вырвутся… нечаянно, конечно…
– Ну, я пришел с вами проститься – скоро еду! – сказал Райский.
– Вы едете? – с изумлением спросил Марк.
– А что?
– Мне нужно бы сказать вам несколько слов… – тихо и серьезно добавил он.
Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него.
– Что вам? говорите! – сказал он, – не денег ли опять?
– Пожалуй, и денег опять – да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя…
Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить.
Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась.
– Как же, кто вас пустит? – шептала она, – хороши; так-то помните свою Уленьку? Ни разу без мужа не пришли ко мне…
Она взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой.
– А деньги принесли? – вдруг спросил Марк, – ста рублей пари?
Райский иронически поглядывал на него.
– Ну, что же, панталоны где? – сказал он.
– Я не шучу, давайте триста рублей.
– За что? Я не влюблен, как видите.
– Нет, я вижу, что вы по уши влюблены.
– Как же это вы видите?
– Да так, по роже.
– Смотрите же: месяц прошел – и пари кончено. Мне ваших панталон не нужно – я их вам дарю, впридачу к пальто.
– Как же это ты… едешь!.. – с горестью говорил Козлов, – а книги?
– Какие книги?
– А эти, твои, – вот они, все целы, вот по каталогу, в порядке…
– Ведь я тебе подарил их.
– Да полно шутить, скажи, куда их?..
– Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, – сказал Райский. – Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, – прощайте! Не знаю, встретимся ли опять…
– Деньги подайте – это бесчестно не отдавать, – говорил Марк, – я вижу любовь: она, как корь, еще не вышла наружу, но скоро высыпет… Вон, лицо уже красное! Какая досада, что я срок назначил! От собственной глупости потерял триста рублей!
– Прощайте!
– Вы не уедете, – сказал Марк.
– Я еще зайду к тебе, Козлов… я на той неделе еду, – обратился Райский к Леонтью.
– Ну, так не уедете! – повторил Марк.
– А что ж твой роман? – спросил Леонтий, – ведь ты хотел его кончить здесь.
– Я уж у конца – только привести в порядок, в Петербурге займусь.
– И романа не кончите, ни живого, ни бумажного! – заметил Марк.
Райский живо обернулся к нему, хотел что-то сказать, но отвернулся с досадой и ушел.
– Отчего же ты думаешь, что он романа не кончит? – спросил Леонтий Марка.
– Где ему! – с язвительным смехом отвечал Марк, – он неудачник!
Райский пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости, и ему хотелось немного отмстить Вере за то, что она поставила его в это положение.
Он дорогой придумал до десяти редакций последнего разговора с ней. И тут опять воображение стало рисовать ему, как он явится ей в новом, неожиданном образе, смелый, насмешливый, свободный от всяких надежд, нечувствительный к ее красоте, как она удивится, может быть… опечалится!
Наконец он остановился на одной редакции разговора, дружеской, но учтиво-покровительственной и, в результате, совершенно равнодушной. У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной6 перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении.
Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфеньку и в заключение упомянуть вскользь и о Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении, и всех их поставить на одну доску, выдвинув наперед других, а Веру оставив в тени, на заднем плане.
Он трепетал от радости, создав в воображении целую картину – сцену ее и своего положения, ее смущения, сожалений, которые, может быть, он забросил ей в сердце и которых она еще теперь не сознает, но сознает, когда его не будет около.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в своей проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, неоцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом – не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества – с советником палаты! Оно не совсем так, но ведь роман – не действительность, и эти отступления от истины он называл «литературными приемами».
У него даже дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и в действительности и в романе.
Он сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе белье и платье.
Новость облетела весь дом. Все видели, как Егорка потащил чемодан в сарай смести с него пыль и паутину, но дорогой предварительно успел надеть его на голову мимошедшей Анютке, отчего та уронила кастрюльку со сливками, а он захихикал и скрылся.
Бабушка была поражена неожиданною вестью.
– Это ты что затеял, Борюшка? – приступила было она к нему и осыпала его упреками, закидала вопросами – но он отделался от нее и пошел к Вере.
Тихо, с замирающим от нетерпения сердцем предстать в новом виде, пробрался он до ее комнаты, неслышно дошел по ковру к ней.
Она сидела за столом, опершись на него локтями, и разбирала какое-то письмо, на простой синей бумаге, написанное, как он мельком заметил, беспорядочными строками, и запечатанное бурым сургучом.
– Вера! – сказал он тихо.
Она вздрогнула от испуга так, что и он задрожал. В это же мгновение рука ее с письмом быстро опустилась в карман.
Оба они неподвижно глядели друг на друга.
– Извини, ты занята? – сказал он, пятясь от нее, но не уходя.
Она молчала и мало-помалу приходила от испуга в себя, не спуская с него глаз и все стоя, как встала с места, не вынимая руки из кармана.
– Письмо? – говорил он, глядя на карман.
Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула, его, сказав, что была на Волге, а сама очевидно там не была.
«Что это такое!» – со страхом подумал он.
– Должно быть, интересное письмо и большой секрет! – с принужденной улыбкой сказал он. – Ты так быстро спрятала.
Она села на диван и продолжала глядеть на него уже равнодушно.
«Нет, уж теперь не надуешь этим равнодушием!» – подумал он.
– Покажи письмо… – сказал он шутливо, нетвердым от волнения голосом.
Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала руку к карману.
– Не покажешь?
Она покачала головой.
– Зачем? – спросила потом.
– Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был?.. «Ах, чорт возьми, это письмо из головы нейдет!» – думал между тем сам.
Она поглядела на него, точно ли он равнодушен. Лицо, пожалуй, и равнодушно, но голосом он как будто просит милостыню.
– Не покажешь? Ну, бог с тобой! – полупечально сказал он. – Я пойду.
Он обернулся к дверям.
– Постойте, – сказала она.
Потом пошарила немного рукой в кармане, вынула письмо и подала ему.
Он поглядел на обе стороны и взглянул на подпись: Pauline Kritzki[12].
– Это не то письмо, – сказал он, подавая его назад.
– А разве вы видели другое? – спросила она сухо.
Он боялся признаться, что видел, чтоб опять не уличила она его в шпионстве.
– Нет, – сказал, он.
– Ну, так читайте.
«Ma belle, charmante, divine[13] Вера Васильевна! – начиналось письмо, – я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом! Он отмстил за меня, я торжествую и плачу от радости. Он был велик! Скажите ему, что он мой рыцарь и навсегда, что я его вечная, послушная раба! Ах, как я его уважаю… сказала бы… слово вертится на языке, – но не смею… Почему не сметь? Да, я его люблю, нет, боготворю! Все мужчины должны пасть на колени перед ним!!.»
Райский отдал было письмо назад.
– Нет, продолжайте, – сказала Вера, – там есть просьба до вас.
Райский пропустил несколько строк и читал дальше.
«Упросите, умолите вашего брата – он вас обожает, о, не защищайтесь – я заметила его страстные взгляды… Боже, зачем я не на вашем месте!.. Упросите его, душечка Вера Васильевна, сделать мой портрет – он обещал. Бог с ним – с портретом, но чтоб мне быть только с артистом, видеть его, любоваться им, говорить, дышать с ним одним воздухом! Я чувствую, ах, я чувствую… Ma pauvre tête, je deviens folle! Je compte sur vous, ma belle et bonne amie, et j’attends la réponse…»[14]
– Что ж отвечать ей? – спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол.