В комнату Валерий Павлович вошел, ощущая уже ставшую привычной вялость в ногах, а брат, как назло, успел уже снова включить проигрыватель.
Подсев к столу, Валерий Павлович вслушивался в шипение пластинки, думал о том, что запись на ней звучит так, будто у певца не хватает передних зубов, и вновь начинал раздражаться — ему захотелось еще раз грохнуть кулаком по столу или, бросив об пол, разбить тарелку, или накричать на брата, нагрубить ему так, чтобы он больше не приходил к ним… Но он сдержался, миролюбиво сказал:
— Выключи ты, ради бога, эту заупокойную песню. Садись-ка лучше за стол — выпьем.
— Давай, — с готовностью откликнулся брат.
Стол жена убрала не совсем — оставила бутылку с коньяком, две рюмки и тарелочку с лимоном. Валерий Павлович налил коньяку себе и брату.
— Ну, бывай, — поднял он свою рюмку.
Брат выпил коньяк разом, но закусывать не стал, — лишь помахал у открытого рта ладонью.
Валерий Павлович пил маленькими глотками, собственно, даже и не пил, а вроде бы просто пробовал коньяк на язык, и недовольно повторял про себя одни и те же слова:
«По зову сердца… По зову сердца…»
— Старый трепач… Вот ты кто, Валерий Павлович, — обругал он себя.
— Что, что?.. Что ты сказал? — брат вытаращил на него глаза.
— Да так я это, про себя, — усмехнулся Валерий Павлович.
Брат посмотрел на него с подозрением, но скоро успокоился и потянулся к бутылке.
Валерий Павлович сидел и вспоминал, как же это все у него тогда получилось.
А получилось все совсем даже очень просто… Служил он действительную службу в танковых войсках, был механиком-водителем, а когда службе подходил конец, к ним в часть приехал представитель из Сибири и стал уговаривать ехать работать к ним. Языкастым, помнится, был дядька, говорил о тайге, обещал охоту и рыбалку, каких нигде не сыскать. В общем — умел завлекать. Но не его красноречие покорило Валерия Павловича, а совсем другое — большие заработки. И он подписал на пять лет договор.
А потом… Что потом?
Ну, Сибирь… Ну, мороз… Ну, побывал он и в тундре… Лежал, наконец, один раз, сильно обморозившись, в больнице. Так ведь это не героизм, а обычное дело, и уж совсем не повод стучать по столу кулаком.
Работал он и работал — бульдозеристом, строителем на лесоповале, монтажником… Тогда в Сибири как-то так у всех получалось, что люди приобретали разные специальности, и выходило это вроде само собой. Лентяем он не был, пил не очень чтоб шибко, и денег у него, хотя за делами о них как-то и не думалось, скопилась целая куча, хоть в чемодан укладывай.
Зато и поездил он потом по стране, по Союзу, повидал все то, что раньше видел только на почтовых открытках, которыми ребята обклеивали крышки своих тяжелых деревянных чемоданов, стены бараков и будочек-времянок. А сюда он заехал повидать родную тетку, да и загостился у ней. Город понравился ему абрикосовыми садами и белыми домиками у реки, он полюбил вставать рано, до солнца, спускаться босиком к реке, не спеша греметь цепью лодки, отвязывая ее от причала, неторопливо опускать весла в тихую воду, и грести, наблюдая, как падают с лопастей капли, выгребать подальше от берега и неподвижно сидеть в лодке и ждать восхода солнца, а дождавшись наконец этого, с удовольствием ощущать, как тело обволакивают теплота, нега…
Он остался в городе, нашел, что называется, непыльную себе работу, а чуть погодя — и женился.
Так почему же теперь, спустя долгое время, он все чаще вспоминает прошлое: дым костров на делянках; тесные и душные, с запахом ног землянки; почти смытые временем лица друзей; бараки, веселые от морозных окон, — и все это, и даже то, как однажды он, морщась от боли, с остервенением отрывал от пятки примерзшую к ней за день портянку, год от года становится самыми дорогими воспоминаниями?
Вздохнув, Валерий Павлович посмотрел на брата, поизучал долгим рассеянным взглядом его лицо — обрюзгшую одутловатость щек, припухшие от частого пьянства веки — и спросил без особого интереса:
— Послушай-ка, что я хотел спросить?.. Да… Давно я хотел спросить, а почему вот ты, здоровый такой, молодой, и работаешь охранником?
Тот зевнул и ответил:
— Да так… Непыльно.
Валерий Павлович встрепенулся на стуле и уже с интересом посмотрел на брата.
— Как?.. Как ты сказал? Непыльно… А это как так — непыльно?
— А как и говорю — непыльно. Чем не работа. Сутки в карауле — двое отдыхаешь, времени на сад хватает. А там, что ж… Стоишь себе на проходной и пропуска проверяешь. Народ туда-сюда ходит, а ты им: пропуск, пожалуйста… В развернутом виде.
— Значит, говоришь, непыльно?.. — усмехнулся Валерий Павлович. — А интересно вот — тебе никуда не хочется съездить, землю посмотреть, что к чему… Себя попробовать, силу свою. Чтобы хоть вспоминать потом о чем было? Ну, в Сибирь, к примеру, на север?..
Брат пожал плечами:
— А что ж на севере смотреть? Мерзлота одна…
— Так уж тебе и одна мерзлота, — возмутился Валерий Павлович. — Да там такое можно увидеть, что и во сне не приснится. Попадешь в тундру и, к примеру, пять солнц увидишь, и все, как пламя огромных свечек. А весной там — эх! — цветы, цветы. Как ковер.
Тут Валерий Павлович услышал, что дождь уже моет железную крышу дома.
— Пойду-ка, гляну, — сказал он брату и, встав, уже идя к выходу, добавил: — Вот там бы тебе действительно было не пыльно. Не дала бы тебе работа запылиться.
Встав на крыльце под навесом, Валерий Павлович посмотрел на небо и было решил, что гроза прошла стороной, коснулась крыш старого города лишь оскудневшим в пути краем тучи: дождь лил тихо, молнии красновато вспыхивали уже далеко за рекой, за домами нового города; но тут над головой затрещало так, словно кто разорвал в вышине огромный кусок плотной материи, и на землю тяжело упал ливень, пригнул верхушки деревьев в саду.
Шум ливня мягко заложил уши; с навеса широкой полосой потекла вода, отгородив, как стеклянной стеной, темный сад от крыльца.
Двор затопило, даже бетонную дорожку захлестнуло потоком. Тяжелый ливень бил упругими струями по воде, и она забелела пеной.
Поток стремительно тек за ворота, уже на полпути к ним вода сливалась с тьмой вечера, но белая пена виднелась далеко — струилась змейками, скользила над землей длинными плоскими языками.
«На поземку похоже», — подумал о пене Валерий Павлович.
Поземки-то он навидался в свое время, был сыт ею по горло. Стоило подуть ветру, как снег зашевелится, подымется, потечет над землей, и земля как будто заколышется, начнет уходить из-под ног.
А то еще поднимется буран, застит небо на долгие сутки.
Такой буран однажды надолго усадил их в только что построенном рабочем поселке. В столовую и друг к другу в гости, если осмеливались, они ходили, держась за туго натянутые от барака к бараку канаты. Идешь вот так, цепляясь за вздрагивающий под ветром, как живой, канат, и часто ударяешься носом в спину идущего впереди человека, а его и не видишь из-за снега; рискованным казалось выпустить из рук канат — ветер закрутит тебя, как пустой бочонок, понесет в белую замять… Но он — из озорства ли или просто от избытка сил — полюбил делать это и научился ходить без каната: отпустит его, упадет грудью на тугой ветер, чуть не ложась на землю, и упрямо пойдет вперед головой, отталкиваясь носками сапог от сыпучего снега.
За спиной Валерия Павловича открылась дверь, и свет, упавший из дома, будто враз перенес его сквозь годы с одного места на другое — с севера на юг. От света в водяной стене, падавшей с навеса, заискрились капли, а темнота во дворе раздвинулась.
— Остынешь тут… Иди в комнату, — позвала жена.
— На крыльце же не льет, — отозвался Валерий Павлович. — Я еще постою. Закрой дверь.
Ему все хотелось вспомнить что-то очень приятное, но постоянно ускользавшее из памяти. И он-таки вспомнил…
Вспомнил он, как рубили они в тайге просеку к поселку для опор электролинии и работали чуть ли не сутками все время, сколько хватало сил, и не потому, что их заставляли или кто-то там подгонял, а просто считали — так надо, и еще потому, что всем очень хотелось подвести электричество к празднику, чтобы в их маленьком тесном клубе, в обжитых уже бараках и в первых домах стало светло; и вот, работая наравне со всеми, не щадя, как и все, своих сил, в какой-то момент он почувствовал — больше не может.
Руки опустились сами собой, в глазах потемнело, он смог лишь шагнуть в сторону и упал на землю, прижался щекой к влажной траве, к упругому мху.
Лежа в траве, распластавшись по земле всем телом и широко раскинув по ней руки, он чувствовал, как с каждой секундой усталость медленно покидает его, словно земля вбирает ее в себя.
Поднялся он тогда минут через десять и работал еще очень долго.
Позади опять открылась дверь, и свет упал на крыльцо.
— Долго ты тут стоять еще будешь? — спросила жена.
— Закрой, закрой дверь, — сердито сказал Валерий Павлович.
В ПОЛНОЛУНИЕ
Дом стоял на взгорье у озера, пряча в черемухе два этажа своих и крутую железную крышу. Строился он давно и словно не сразу, а в два приема: низ у него был каменный, из красного кирпича старой мертвой кладки, уже кое-где повыщербленный, по углам поколотый, верх же — деревянный, из гладких белесых от солнца бревен, проложенных мхом. Деревья заслоняли окна, и в комнатах, на подоконниках, на стенах и на полу, лежали спутанные тени; весь день они двигались — буйные утром, к полудню таяли, а вечером входили с другой стороны и медленно густели, сливаясь с сумерками.
Если окна открывали, то в комнаты с тугим напором врывались ветки — черные вязкие ягоды можно было рвать, даже не высовываясь наружу.
Дом занимала метеостанция, но внизу пустовала большая комната, и летом в ней останавливались туристы. Приходили они к концу дня. Шли, растянувшись по рыжей от опавших сосновых иголок лесной дороге, устало шаркали ногами, горбились под тяжестью рюкзаков; ощутив прохладу озера, подтягивались, сбивались теснее и вдруг на весь лес рявкали припев к какой-нибудь веселой песне, звучавшей в тишине леса до странного громко, лихо. Валились на траву у дома, забрасывали ноги на рюкзаки и лежали так с полчаса, точно сушили на солнце подметки тяжелых ботинок. Потом ходили по лесу, пересвистывались, собирали валежник и разжигали костер. Сухие ветки в огне громко щелкали, будто стреляли, в воздух взлетал сноп ярких искр и празднично рассыпался в деревьях. Туристы хлопали по одежде ладошками, гасили искры, смеялись.
В такие вечера Тамара Сергеевна надевала свое лучшее платье и чаще обычного появлялась на улице.
Ходила она легко, как девушка.
У костра всегда сидел Генка, таращил на туристов глаза и сыпал вопросами. Отвечали ему охотно, а кто-нибудь обязательно спрашивал, кивнув в сторону Тамары Сергеевны:
— Кто это?
— Моя мама! Она заведующая метеостанцией, — громко отвечал Генка и гордо добавлял: — А папа мой был летчиком.
Отца он не помнил, а мать не любила о нем говорить, но уборщица Аверьяновна, высокая старуха, ходившая в темной обвислой юбке, вечно путавшейся в ее худых коленках, однажды так ответила на его вопрос: «Летун он… Летчик в общем». Тогда Генка решил: отец его разбился на самолете, поэтому и тяжело матери о нем вспоминать.
От пламени в стеклах дома рдели огненные блики. Прибирая у себя в комнате на ночь волосы, Тамара Сергеевна любовалась причудливыми отблесками костра и почему-то вспоминала слова Аверьяновны, пытавшейся научить ее уму-разуму: «Одна вековать будешь — на корню засохнешь». В последнее время она, и верно, чувствовала себя одиноко: Генка за годы жизни у озера вырос, у него появились свои заботы, он стеснялся ее ласк, а она только им и жила. Да еще работой. И все же, думалось ей, Аверьяновна слишком уж просто смотрит на жизнь. Запрокинув голову, Тамара Сергеевна принималась с упорством причесываться. Гребень потрескивал, по зубцам бродили голубоватые искры. Волосы у нее были тяжелые, с золотым отливом.
Туристы уходили поутру. Через месяц, два, а то и на другое лето только приходили новые и опять разжигали костер. После их ухода в костре долго тлели, теплились угли.
В это лето туристов еще не было, но Генка привел из леса незнакомого мужчину и небрежно, по-хозяйски, сказал:
— Мама, этот дяденька поживет у нас.
Тамара Сергеевна стояла у двери. Она одернула старое ситцевое платье, поправила волосы. Мужчина приподнял над головой соломенную шляпу и подержал ее в воздухе.
— Бухалов… Юрий Петрович.
Мужчина был высок, узок в бедрах. Под густым наплывом черных бровей поигрывали большие дерзкие глаза. Ковбойку с закатанными выше локтей рукавами он расстегнул до пояса — открытая грудь глянцево лоснилась от пота и словно чуть-чуть дымилась.
— Не знаю, право… Куда вас поместить? — она неуверенно глянула в темные сени. — Вы лучше в деревню сходите. Там и магазин рядом.
— Так-таки не найдется свободного уголка?
В голосе его, низком, сочном, угадывалась потаенная усмешка. Тамара Сергеевна дернула плечом.
— Ах, да для вас же лучше в деревне.
— Но, мама! — возмутился Генка.
— Не кипятись, старик, — остановил его Юрий Петрович и похлопал ладонью по карманам брюк. — У меня тут талисман есть.
Вынул кожаный бумажник, неторопливо извлек из него белый квадратик и протянул Тамаре Сергеевне. Она взяла его двумя пальцами — недоуменно и осторожно. Развернула и удивилась, увидев бумажную салфетку из столовой и расплывшиеся на ней буквы:
«Уважаемая Тамара Сергеевна! Слезно молю: приютите моего друга, архитектора Бухалова. Всегда к услугам И. Семенов».
Писал начальник областного гидрометеорологического бюро. Она сложила записку по старым сгибам и сказала задумчиво:
— Коль так…
После уборки в большой комнате пахло сырыми сосновыми половицами, и это обрадовало Юрия Петровича, умилило: показалось на миг, что его ждали и мыли пол, протирали на окнах стекла. Он прошелся, осматриваясь, — шаги мягко отдавались в углах.
— Старик, это, конечно, не люкс, — сказал Юрий Петрович и открыл окно. — Но красота, красота-то какая! И воздух… А стол пусть стоит здесь, у окна.
Сильно крутанул стол на новое место, потом развязал рюкзак и стал выкладывать вещи: бритвенный прибор, зубную щетку, зеркало, флакон с одеколоном. Вынул помятый пиджак, встряхнул за плечи, расправляя складки, и повесил на спинку стула. Генка стоял рядом и смотрел, как он устраивается. Из длинной картонной коробки Юрий Петрович достал рулон ватмана. Развертываясь, ватман жестяно загремел, из рулона выскользнули плотные листочки с рисунками, беспорядочно рассыпались по столу. Изображения на них непонятно перемешались: угадывалось высокое здание с прозрачными — почти одно стекло — стенами… Мужчина в плаще и шляпе одиноко стоял под большими часами… Люди прощально махали вслед поездам, уходящим за невидимые семафоры.
— А это… что? — Генка шагнул к рисункам.
— Это? Вокзал буду строить. Как, нравится?
— Ничего нарисовано. Похоже, — ответил Генка и, покраснев, вдруг выпалил: — А я вырасту — и не вокзал, а целый город построю.
Юрий Петрович улыбнулся ему и рассеянно спросил:
— Какой город? Ну-ка, ну-ка…
— А такой… Большой-большой, чтобы все жили вместе. Дома будут все разные: белые, розовые, синие… В середине вырою яму и напущу в нее воду. Пусть будет озеро, а в нем рыба. И везде насажаю деревьев.
— Вот ты какой, оказывается. — Бухалов положил ладонь на худой затылок мальчишки и вздохнул. — Трудно все это сделать.
— А почему? Я все сначала выучу, узнаю, что для этого надо. Школу закончу, институт… Академию.
— Верю, верю, — засмеялся Юрий Петрович. — Но все равно трудно.
Он чуть поскучнел, задумался. Ради вот этих листочков, ради эскизов он и забрался сюда, в глушь. В городе он занимал двухкомнатную квартиру с ядовито-зеленым полом, разноцветными стенами и холостяцким беспорядком во всем — с серой полоской пыли вдоль плинтусов, с пустыми бутылками по углам и под газовой плиткой, с мокнувшим в ожидании прачки бельем в ванне. Еще студентом Бухалов женился на женщине, по возрасту старше его, ревнивой, с тяжелым характером, женился, как сам считал, случайно, необдуманно. Она не любила, когда он встречался с приятелями, тихо злилась, если он возвращался поздно, а однажды сказала в запальчивости, что он всего лишь студент, получает только стипендию, а она зарабатывает, и поэтому он не должен, просто не имеет права приходить домой с запахом вина. Он молча выслушал упреки, собрал чемодан и ушел, подчеркнуто осторожно закрыв за собой дверь. С тех пор, хотя после окончания института поселился в другом городе, он жил один. Думалось: зачем связывать себя, пока можно прожить и так… Возможно, когда-нибудь потом и встретится ему хороший человек. Тогда и будет у него семья… Стол в его первой комнате был завален рулонами ватмана и эскизами здания вокзала. На лучший проект вокзала в городе объявили конкурс, и Бухалов последнее время увлеченно работал по вечерам: ему надоела текучка на службе, мечталось подарить людям что-нибудь красивое, необыкновенное, свое, что могло бы порадовать и людей и его самого. Он представлял вокзальную толчею, мысленно провожал в путь дальние составы. Хотелось все сделать так, чтобы в его вокзале у людей сглаживалась горечь прощания. Иногда, казалось, он уже явственно видит пронизанное солнцем и само излучавшее свет здание, но мешали работать друзья: часто заходили сыграть в преферанс или просто посидеть за бутылкой вина.
Да и погода стояла не для работы. Лето выдалось душное, от жары плавился асфальт, мягко уходил из-под ног. Афиши на заборах быстро теряли яркость, желтели. Надо было уезжать. Но куда? Только не в дом отдыха: там опять появится компания для преферанса, завяжутся и случайные знакомства.
У веранды летнего кафе в городском саду, куда забрел как-то Юрий Петрович, лежал в холодке большой рыжий пес. Он высунул распухший язык и тяжело поводил боками. В глубине веранды, за столиком под парусиновым тентом, Бухалов увидел своего приятеля Семенова, прошел к нему, громыхнул легким стулом с полыми алюминиевыми ножками и сел рядом. Молчал, рассматривал в буфете этикетки винных бутылок, а когда подошла официантка, заказал минеральную воду.
Вода покалывала язык, оставляла во рту металлический привкус. Семенов смотрел, как он, морщась, пьет, потом спросил:
— Чего ты ходишь-бродишь?
— Вчерашний день ищу, — серьезно ответил Юрий Петрович и усмехнулся. — Вокзал мой никак не получается. Все что-то не то. Жара, что ли, сказывается. Да и, как говорится, не зарастает в дом народная тропа.