Любопытно, что как раз прямо сегодня читал о культуре Чинчорро. Это такие очень древние южноамериканские чуваки, которые придумали мумифицировать тела за две тысячи лет до египтян. Правда, делали они это весьма примитивно. Есть теория, что это пошло от самого примитивного понимания смерти как таковой. Увидев, что человек уснул и не проснулся, они приходили к выводу, что он не обидится, если употребить его тело в пищу. Время было суровое, условия жизни тоже такие себе. Но вот беда: а если человек проснется и сильно разозлится из-за того, что соплеменники съели его мясо? Надо компенсировать. Поэтому они залепляли отсутствующее мясо глиной, набивали череп всякими травами и золой, делали глиняное лицо. На это глиняное тельце они натягивали кожу покойного, а где не хватало человеческой – использовали кожу животных. На лицо они накладывали деревянную маску. Затем они поклонялись этим мумиям, устраивали вокруг них танцы, усаживали их вместе с живыми на посиделках у костра, просили совета.
У моей любимой группы «Красные звезды» есть песня «Смерть на моей стороне». Очень люблю эту фразу. В ней бездна смыслов на любое настроение и состояние.
Павел Васильевич, с возвращением!
Как прошла охота? Полон ли ваш ягдташ? Что там вальдшнеп? Кого добыли? Была ли тяга? Как готовите дичь? Очень всё интересно.
Одно из любимых мест в «Анне Карениной» – сцена охоты на вальдшнепов. Прошлым летом, в Ясной Поляне, устав пировать, решили с писателем Снегирёвым[5] спуститься к речке Воронке и искупаться. Шли через пышный влажный душистый лес. Взбодрённый встречей с друзьями, выпитой бутылкой водки, предвкушением купания, красотой, звуками, запахами леса, я принялся заводить разговор с каждым встреченным на тропе рыбаком и охотником (память, чертовка, выдаёт именно так: этот был охотник с зачехлённым ружьём, а этот, со спиннингом – точно рыбак). Задавал вопросы: «А где охотился граф?», «А где Левин добывал вальдшнепов?» И все охотно отвечали, указывая в одном и том же направлении: «Там, там… Километра два отсюда, ну и туда дальше…»
Вода в Воронке была претёплой, дно жирным и илистым. Мы долго шли, цепляясь ногами за коряги, а потом поплыли к зарослям камышей. Постояли там, отдышались. После внезапной и сильной нагрузки, глубоко дыша, помимо дыхания и сердечного боя в висках, начинаешь слышать каким-то внутренним ухом тишину: тишину воды, тишину леса, пространства. Постояли так минуты три, потом налетели слепни и мы поплыли обратно. На берегу нас ждали жёны писателей, они же жёны-писатели: Ольга[6] и Аглая[7]. Выбравшись из воды по скользкому пологому склону, выжали труселя (попросив перед сим дам отвернуться), надели на мокрое тело джинсы и футболки и пошли обратно – продолжать пир.
Валера, летом в Ясной Поляне (если дело было не в августе) с ружьём могли быть только браконьеры – осенняя охота открывается во второй половине августа и то только на птицу, на зайца и на копытных ещё позже, а уж после копытных, с 19 февраля, охотники идут на волка, если тот расплодился и шалит. Барская охота, которая была заведена до исторического материализма, велась по другим правилам – тогда не ждали специального распоряжения, а смотрели на погоду: выдался в апреле тёплый пасмурный (но без дождя) вечер, идёшь на вальдшнепа – тот в тёплых облачных сумерках хорошо тянет, и пролётный, и местовой. И гуся с уткой не по календарю поджидали, а по погоде. Ну да это прописи.
Однако продолжаю. Сан Саныч, с которым я охочусь на Псковщине, природный философ, про таких говорят: «самоклад». Пока мы ехали до ашевских полей, а это километров 40–45, он рассуждал о слабости и силе. Разумеется, о внутренней, о силе духа. Мол, зачастую показную силу предъявляет слабейший, тот, кому некуда деваться, кто на краю бездны – шаг назад, и тогда окончательное, безвозвратное поражение. Такой будет настаивать на своём до последнего, как капризное дитя, и в итоге вынудит более сильного (если тот ещё и мудр) уступить – пусть, мол, в этот раз будет по-твоему. И вообще, все споры силы идут большей частью по каким-то пустячным вопросам, а действительно важных разногласий, где уступить никак нельзя, довольно мало и они редки. Возможно, для сильнейшего таких тяжб нет и вовсе. Я возражал Сан Санычу, что сильный не должен без конца уступать маленькому человеку, потому что тогда из маленького человека вырастет маленькая гадина, а все беды мира исходят от них, от маленьких гадин – и в быту, и в мировой политике. Так и ехали.
Под Ашево есть большая молочная ферма – коровы там по голландской технологии круглый год стоят без выгула и дают по 40 литров молока. Коровам для полного вымени нужен питательный корм, поэтому близлежащие поля от реки Сороти до речки Уды засеяны кукурузой. Кукуруза, конечно, здесь не вызревает, её высаживают ради зелёной массы – на силос. Поэтому при уборке на початки внимания не обращают и многие из них остаются на поле. Раньше гуси по весне кормились на полях озимыми зеленями, но теперь озимых здесь что-то не видно – вместо них кукуруза, и гуси щиплют оставшиеся на полях с осени початки. Очень это им нравится. Приехали мы на эти поля, осмотрелись – туда сходили, сюда. Надо понять, где в засидки садиться с вечера (дело было в четверг 2 апреля, а в субботу 4 апреля открывается весенняя охота, с вечера пятницы нужно быть на месте), тут ведь ещё и угадать надо – полей много, они большие, гусь на зорьке с разлившейся Сороти полетит на поля, а где сядет – поди угадай. Присмотрели несколько мест у лесополосы, и тут, как на заказ, в высоком уже весеннем небе пошли гусиные стада – не перелётные клинья, а кормящиеся тут стаи, кружат, высматривают, на какое поле сесть. Их сотни и сотни – красота!
Но жизнь снова посрамила наши планы – в четверг вышел указ псковского губернатора об ужесточении мер самоизоляции и запрещении перемещений из волости в волость. В пятницу утром Сан Саныч поехал смотреть сетки на озере в соседнюю волость, а его полицейские на дороге развернули – никакие уговоры не помогли, приказ. Сети не вынуть, рыба в них сгниёт. На обратном пути в ручье увидел чирков. Остановился, расчехлил ружьё, взял с подхода двух штук.
Вечером в пятницу на гуся так и не поехали – Ашево не то что другая волость, другой район, меня с пропиской в СПб пропустят, как возвращающегося по месту жительства, а Сан Саныча завернут. А тут ещ
Письмо без спроса само отправилось – на полуслове. Бунт техники против человека. Заканчиваю.
А тут ещё похолодало, заряд снежный долбанул, так что и вальдшнеп не полетел. Вот и вся охота. Зато после снежного заряда, когда ночное небо расчистилось, в нём повисла мастерски отрезанная половина сияющей луны. Так рекламные самураи своими вострыми сабельками рубят летящий в воздухе апельсин – только сочные капли звёзд брызжут в стороны.
Теперь всё.
Павел Васильевич, сомневаюсь, что посреди бела дня браконьер вольготно разгуливал бы по столь поднадзорной территории. Недаром сослался на память-чертовку, чья линза, под воздействием этанола и пасторального пейзажа, выдала встреченного почти что год назад мужика в камуфляже с торчащим из-за спины чем-то длинным и зачехлённым – за охотника. Скорее, рыбак или дачник, с какой-нибудь ерундой в чехле. Возможно – киллер. (смайлик)
В Благовещенье – солнечный и тёплый день. Какая ещё самоизоляция, когда впечатанное в синий небосвод солнце лупит с интенсивностью тысячи лун, а народ петербуржский кормлен таким сочащимся апельсином последний раз в октябре.
Прикупил малосольной рыбки (форели и масляной), консервы из скумбрии, гадов морских в масле и бутылку сухого шардоне. Погулял с сыном. Встретили человека в чёрном плаще и чёрной маске. Сынок мой остановился, глянул на него хитро́, улыбнулся и пошёл дальше.
Сын моего пациента поругался с женой. Жена сына пациента взяла ребёнка и укатила к родителям. Приехал сын пациента к отцу-пациенту – поговорить. Отец достал себе вина, а сыну водки. У сына был перерыв в употреблении – три месяца. Для опытного молодого выпивохи – срок солидный. Жертву эту сын пациента принёс во имя карьерного роста, каким-то образом обосновав себе, что офисные боги воздадут ему за воздержание. А рост карьерный сыну пациента был необходим во имя семьи, во имя достатка и во имя статуса. И даже не необходим, нет, ибо пациент обеспечил семью сына жильём, автомобилем, загородным домом, отдыхом за границей, наличными и электронными деньгами, и т. д. и т. п., но модное стремление быть успешным и самостоятельным не обошло и сына пациента тоже. Типа – вот я трудяга, не пью, помышляю о карьере и как бы все дары от отца своего заслужил, и не надо на меня смотреть как на мажора. Сели за стол, но оказалось тут, что у сына пациента развилась на фоне вирусной эпидемии фобия заражения и он никак не может взять бутылку в руки, дабы наполнить себе рюмку. Просит отца налить рюмку, а сам в это время бежит мыть руки, вероятно опасаясь, что вирус может передаться от отца к сыну, словно перевод с отцовской карты на сыновью. Так и пили до утра: отец наливал и заражал сына всяческим оптимизмом, а тот бегал в ванную и с усердием намывал ладони.
Пока наш чат не перерос в переписку между Павлом Васильевичем и Валерием Леонидовичем, позволю себе поделиться с вами коротким письмом, которое мне послал Саша Пелевин несколько дней назад во время наших возлияний. Письмо он это хотел отправить нам всем, но, поскольку состояние его было ангельским, если не сказать «архангельским», он забыл, кого надо поставить в копию.
Что ж (простите меня), вот оно:
Никакой художественной ценности, как вы успели заметить, оно не несёт, однако передаёт настроение и прямым текстом доказывает Сашины симпатии к Дэвиду Боуи.
Мне никогда не был близок Дэвид Боуи. Его музыка не совпадала с моим эмоциональным фоном, а его альбомы я считал надуманными и немелодичными. Сам же он мне казался кичливым попсарём. Но послушав его последний альбом Blackstar и посмотрев его предсмертные клипы, я был ошарашен и по-мальчишески влюбился в него. Настолько он был настоящим и пронзительным. Оказалось, что всё это время он не притворялся. После этого альбома, который он писал, уже точно зная, что скоро умрёт от рака, я сумел должным образом оценить всё, что он делал ранее.
Давно не было письма от Германа, зато я видел его сегодня в передаче на «Фонтанке» в гостях у прекрасной супруги Валеры[8]. Ну как видел… Оля поблагодарила Германа за то, что тот пришёл к ней на программу и помог посмотреть на ситуацию с другого ракурса, и всё закончилось. Также периодически читаю посты Германа на Фейсбуке и всякий раз печалюсь, что эти тексты отправляются в социальную сеть, а не к нам в «карантинник».
В одном из своих эссе Саша Секацкий[9] пишет, что, мол, уничтожить произведение искусства можно двумя способами: или стереть его с лица земли (из памяти), или растиражировать. Поначалу это соображение показалось мне весьма спорным в своей второй части (первая не обсуждается). Действительно, что касается архитектуры или пластических искусств – тут грех не согласиться. Кому понравится город, составленный из одинаковых зданий, пусть даже здания эти – парфенон на парфеноне и парфеноном подпираются (Брунеллески на Брунеллески и Перуцци на Перуцци). И на фронтонах у них одно и то же – Пракситель, Фидий или Донателло под копирку. В таких обстоятельствах наши чувства притупляются – соль и сахар придают пище вкус, но нельзя питаться одной солью и одним сахаром. То же и с дивной музыкой, когда она повсюду – и в наушниках, и в будильнике, и в качестве телефонного рингтона. Однако в прямом смысле растиражированные «Герой нашего времени» или «Мёртвые души», стоящие на книжной полке в каждом доме, ничуть не теряют для нас своего невероятного очарования. В чем дело? В том, что к гармонии и пластике здесь добавлен смысл? Неубедительно. Какое-то время я думал в эту сторону и в конце концов пришёл к заключению, что с мыслью Секацкого можно без оговорок согласиться лишь в том случае, если придать понятию «тиражирование» расширенное толкование и иметь в виду, что тиражированию поддаётся не только произведение, но и его автор. Как это? Очень просто: избыточно плодовитый автор, творя в горячке вдохновения шедевр за шедевром, обесценивает уникальность каждого из них в отдельности – мы пресыщаемся гениальностью, мы утомлены восхищением, источник нашего восторга оскудевает. Что мы помним из Лопе де Веги? «Собака на сене» и «Учитель танцев», а вот прекрасная во всех смыслах «Звезда Севильи» и ещё четыреста с лишним его дошедших до неблагодарных потомков пьес (из двух тысяч написанных) уже за гранью нашего взыскующего внимания. Увы, Лопе де Вега не один такой, есть и новейшие примеры.
Смиряйте своё перо, господа авторы, – избыток прекрасного чреват оскоминой.
Но знает ли автор сам, насколько хорош и хорош ли вообще его текст? Да, это должно быть одним из умений автора, но оценить свое творение со стороны – действительно сложно.
Вчера сдал сценарий к одному интересному проекту. Когда перечитывал, он казался отличным. Однако ж мне перезвонил ведущий сценарист и сообщил, что текст абсолютно никуда не годится, в нем плохо почти все, его надо не доделывать, а переписывать начисто. Потом получил текст с комментариями: вижу, что это не докапывание на пустом месте, а действительно убийственный разбор по фактам, не оставляющий от текста камня на камне.
В чем я ошибся? Неправильно подошел к работе? Мало работал? Брал нахрапом тогда, когда нужно было сесть и качественно все продумать? Пожалуй, и в том и в другом.
Но я ужасно и невероятно расстроен собой, очень давно не было такого краха, все теперь валится из рук, настроение отвратительное.
Понятно, что на ошибках учатся, у всех бывают косяки, и это нормальная рабочая АААААА Я НИКЧЕМНОЕ НИЧТОЖЕСТВО ситуация, и сейчас надо собраться и сделать хороший текст.
Но расстройства это не отменяет. Пойду включу Дэвида Боуи…
Александр Куприянович (крупный русский философ), растиражировавший свою мысль так широко, что ваш покорный слуга однажды наткнулся на эссе философа, посвящённое красоте и моде, в глянцевом профессиональном журнале для парикмахеров и косметологов, пишет о погибельном влиянии тиражирования. Павел Васильевич (большой русский писатель), написавший двадцать книг, призывает пишущего смирить перо. Задумался: если ретивость, скажем, моего пера и так выдаёт едва ли пару-тройку рассказов в год, то как усмирить его более?
Александр Пелевин в письме задаёт важный вопрос: «Знает ли автор, насколько хорош написанный им текст?», а Павел Васильевич, в письме предыдущем, упоминает томик растиражированного, но не потерявшего очарования «Героя нашего времени». Вопрос и утверждение как бы сплелись и давай дальше, уже в моей голове, плести косицу из образов и мыслей.
В Баку, ранним майским утром, отец выходил во двор и поливал из шланга цветущие кусты роз, а я стоял рядом и поглощал это действо всем своим единым, не отягощённым рефлексиями, детским существом. Тогда, кажется, я впервые проникся настолько тонким и прозрачным благоуханием, исходившим от мокрых кустов роз, что аромат этот всякий раз воскресал в памяти, стоило мне соприкоснуться с чем-то цельным, ясным, близким к совершенству. Впервые благоухание это распустилось во время чтения «Героя нашего времени». Читаешь, а будто стоишь, окутанный ранним южным утром, в саду и тянешь воздушную струйку из умытой холодной водицей розы. «Капитанская дочка», «Детство. Отрочество. Юность», некоторые рассказы Бунина и Шукшина – производили подобный же эффект. Почему-то никогда – высокочтимые Достоевский, Чехов, Бабель. С ними связаны иные ароматы, вспышки, погружения. Но да: Лермонтов. Ошеломлённый «Героем», бросился читать все его представленные в синем двухтомнике тексты. Неоконченный роман «Вадим» – какие там розы, скука и тягомотина! «Маскарад» – чистый восторг, неиссякаемый бенгальский огонь, счастье. «Тамбовская казначейша» – неужели автор этого недоразумения Лермонтов? И так далее. Не ведаю, что думал сам Лермонтов о «Казначейше» или «Вадиме». Возможно, Андронников осветил этот вопрос в своих книгах, по крайней мере, знал ответ, а в интернете рыться лень. Не исключено, что сам Михаил Юрьевич был высокого мнения об этих, показавшихся мне, читателю, недостаточно убедительными, произведениях. Это всё к вопросу Саши.
Или вот. Классик (несомненный гений, прозревавший миры), разделённый от нас всего-то столетием, с задокументированной, выставленной самому себе оценкой в дневнике. Что по первому прочтению, что перечитывая (сегодня специально перечитал), утвердился во мнении: какая же проходная и напыщенная поэма «Двенадцать» у Блока. Будто написанная чужим духом, ко времени, под грохот Революции, и ею же, победившей, вознесённая и разнесённая по всем городам и весям нашей социалистической Родины. И как соотнести мой читательский отклик с известной каждому советскому школьнику авторской записью в дневнике, сделанной по окончании работы над поэмой: «Сегодня я гений»?
У меня нет ответа на этот вопрос.
Творческий самоотчёт – дело тёмное. Пожалуй, прав Пастернак, и «пораженье от победы ты сам не должен отличать». Так что история со сценарием Александра – в пределах авторской нормы.
А вот Валера наступил на больную мозоль: фитилёк надо вовремя прикручивать. Полка сочинений – это лишнее, без жеманства. Крут Гончаров – четыре книги и все в яблочко. Это то, к чему хотелось бы прийти, тем более что перо – не источник существования. Жаль, что в моём случае уже поздно.
Тема, о которой вы говорите, меня чрезвычайно волнует.
Расскажу немного о себе.
Раз в году, в свой день рождения 11.11, я выпускаю мини-альбом из пяти треков – этой традиции уже 4 года.
Недавно я записал мини-альбом на стихи Есенина.
У меня есть альбом на стихи молодого Захара Прилепина и даже один совместный с ним рэп-альбом – совместный музыкальный альбом с писателем казался мне крайне оригинальным явлением. Оказалось, что это практически никому неинтересно, кроме нас самих.
Также у меня есть совместный мини-альбом с одним самобытным рэпером из Улан-Удэ.
Два с половиной года назад мне пришла идея как-то сформулировать русский трип-хоп. Так я его и назвал – «Мой трип-хоп». Уже существуют две части по пять треков. Одна посвящена жизни в Москве, другая – в Питере.
Есть и полноценные пластинки «Метан» и «Литий» – в них по девять треков. Сейчас я вновь занят полноценным альбомом, который будет называться «Рутений».
На протяжении последних семи лет я раз в год обязательно выпускаю трек на какое-нибудь стихотворение моего любимого поэта Бориса Рыжего. Были у меня также песни на стихи Бориса Корнилова, Владимира Луговского, Павла Васильева и Анатолия Мариенгофа – благо они по стечению обстоятельств исчезли с моего компьютера.
Я ничего не могу с собой поделать, и в день смерти Бориса Рыжего (поэт покончил с собой в 2001 году), 7 мая, я выложу новый трек на его стихотворение. Пока что я в полном восторге от того, что получается. Завтра поеду в студию.
Ещё в этом году я выпущу трэп-мелодекламацию на стихи имажинистов.
Я, может, и хотел, но уже просто не могу остановиться.
Как же я завидовал тем ребятам, которые выпускали дебютный альбом, ехали в тур по городам, затем выпускали второй – гениальный, потом третий послабее и умирали.
Некоторые свои песни я бы с удовольствием материализовал и сжёг, некоторые пластинки вообще не должны были существовать, но всё это есть, и я тяну этот позор за собой, как репинский бурлак трос.
Конечно, есть Игги Поп со своими 22 номерными альбомами или тот же Дэвид Боуи с 27 пластинками, до сих пор жив курилка Боб Дилан, у которого 38 номерных альбомов и 58 синглов, но они хотя бы гении. Им такие объемы прощаются.
К чему это я? Было бы очень любопытно узнать, какие и сколько ваших литературных произведений вы бы сегодня оставили в ящике стола.
С одной стороны, вы правы: очень важно понимать, когда именно стоит прикрутить фитилек.
С другой стороны: но как быть с желанием, в общем-то, благородным и правильным, с каждой новой вещью делать что-то лучше, больше, качественнее, прыгать выше головы дальше и дальше, постигать всю эту веселую науку? Как пел тот же Игги Поп, и на эту фразу потом ссылался Летов – I need more!
Вот первая моя книга, «Здесь живу только я» – корявая, с кучей недоработок и ошибок, с прыгающим стилем, неровная, ученическая. Но я не хотел бы, чтобы ее не было, она отражает вот эти первые шаги, это неровное состояние, и она нравится тем, кто в момент прочтения испытывает то же состояние.
Читатель ведь растет вместе с нами, он тоже испытывает чувства, характерные для определенного периода жизни.
Сейчас пишу четвертую книгу и руководствуюсь именно этим желанием прыгнуть дальше, сделать больше и лучше. Не факт, что получится, но должно!
Со стихами, впрочем, несколько иначе: несколько десятков старых своих стихов я стараюсь при случае убирать из общественного пространства, нигде их не выкладываю, они объективно очень плохи.
И, возвращаясь к начальной мысли, тоже, конечно, вопрос: когда ты перестаешь прыгать выше головы и топчешься на одном месте? Как это понять? Нужное ли это вообще чувство – хотеть еще и еще, больше, выше, сильнее? Или оно приведет в итоге к самообману и самозакапыванию?
Только читатель, наверное, решит.
Боуи уже третий раз упомянули, выскажусь и я.
У нас с Ричем история принятия Боуи схожа.
Музыкант, похожий на дитя обитающей в тёмных глубинах океана рыбины и пришельца, раздражал меня вычурностью, экспериментами с внешним видом, кричащей бисексуальностью, вампирической бледностью, какой-то во всём манерной, ледяной, декадансной изломанностью. Возьмёшь такого на руки, начнёшь разглядывать, систематизировать, а он порежет, отморозит, растает, утечёт, примет новую форму и с безопасного расстояния примется над тобой хохотать и показывать неприличные жесты.
После смерти Боуи прослушал финальный его альбом Blackstar (релиз которого состоялся за несколько дней до смерти музыканта) и был сражён наповал. Вроде бы всё тот же Боуи, которого слушал и сторонился, но проявленный в свете нового обстоятельства: сейчас он пел, зная, что умирает. Влияние этого обстоятельства на весь альбом переоценить невозможно, потому как всякое умирание есть лишение сначала наносного, а потом и сущностного. Написал «всё тот же Боуи, но…» и понял, что мало к кому, как к Боуи, подошла бы сентенция Льва Шестова: «Постоянство есть предикат величайшего несовершенства» – настолько в своём стремлении к совершенству он был изменчив. Или искрящийся задором – не то фокуса, не то игры в прятки – афоризм Фейербаха: «Ты хочешь знать, что я такое? Погоди, пока я перестану быть тем, что я теперь». Вечно изменяющийся, переходящий из одной формы в другую, обманывающий себя и других, этот служитель «Ничто» в последнем своём альбоме как бы говорит: «Ладно, всё. Теперь начистоту». Но и тут – никаких тебе инсайтов, откровений, а просто факт: стою у могилы и делаю своё дело – пою свою песню.
Удивительны интонационные переходы альбома и составляющих его тем, совершенно отчетливо доносящие до слушателя заложенный в композициях смысловой ряд. В случае с Боуи погружение в тексты песен может помешать «входу», оставив въедливого слушателя за порогом – разгадывать несуществующие кроссворды. Увлечённый мистицизмом, ницшеанством, символизмом, каббалистическими гематриями, музыкант заводит в текстах свою игру, бессмысленную для интерпретатора, лишённого ключей. Попадание будет всегда случайным, как, например, вынутая наугад карта из «Обходных стратегий», к которым при работе над альбомами обращался и сам музыкант.
Но никакого попадания и не требуется, потому что мы слышим голос, мы знаем, кому он принадлежит, дом нашим впечатлениям выстроит музыка, а о переживании героя расскажут интонации, паузы, смены ритмов, вдохи и выдохи.
Blackstar – это песни умирающего тела, не источающего при этом ни капли страха, ни тени ужаса перед встречей с бездной; лишь лёгкая тень умиротворённой улыбки, как бы прощающей телу это умирание, это неизбежное предательство сложного органического скафандра, к которому привыкаешь настолько, что начинаешь невольно отождествлять себя с ним.
Иногда Боуи словно воет, но это завывание не имеет уже никакого отношения к выражению страстей, сильных чувств, а как бы обрисовывает контур их теней. Прощальный переучёт прожитого. О, этот вдох/выдох на десятой минуте альбома, предваряющий второй трек! Он стоит многих песен, такой в нём замес чувств.
Смерть для Боуи как выращенная им же кобыла: он непринуждённо подходит к ней, поглаживает гриву, прижимается щекой, она фыркает в ответ, кокетливо бьёт копытом, готовая в любой момент унести хозяина в иной мир.
Помимо прочего, альбом этот имел совершенно магическое воздействие на моего (тогда ещё девятимесячного) сына. Едва первые аккорды вступления (ток нездешнего эфира, голос из недосмотренного сна) покидали колонку смартфона, как малыш бросал своё нехитрое занятие, замирал, сосредоточенно вслушивался в звуки и засыпал. Довольно продолжительный период укладывали младенца под «Blackstar», до тех пор, пока волшебная сила убаюкивания не перешла к «Back to black» горластой Эми Уайнхаус (ох уж эти британские фрики-покойники со своими «блэками» в названиях композиций).
Дочь моя ярая его обожательница. Собирает комиксы о Боуи, слушала-переслушала бесчисленные его альбомы и синглы, сходит с ума от его нарядов и непроницаемой маски застывшего прококаиненного лица. Не может поверить, что до «Blackstar» я был к нему холоден: «Как же так, падре?! Он ведь всегда был просто супер!»