– Послушай передачу, – отец показал на экран, где проплывали планеты и туманности. – Очень интересно. Астрономию в классическом лицее всего три года изучают, к сожалению.
Я не имела понятия, когда у нас начнется астрономия; я только-только перешла в старшую школу. Его попытки завязать разговор, особенно на научные темы, нервировали меня еще больше, чем его прекрасные манеры.
– Меня завораживает мысль, что вселенная изучена всего на десять процентов, – продолжал отец, помешивая спагетти. – А все остальное, то есть несоизмеримо большая ее часть, по-прежнему остается загадкой.
К глубокому сожалению, я его слушала. И даже шпионила за ним – точно так же, как и он за мной. Проходя мимо его кабинета, косила туда глазами, а когда он говорил по телефону с коллегами – подкрадывалась и подслушивала. На самом деле мне мало что удавалось понять. Но ему везло еще меньше: я ни с кем не говорила по телефону, всегда закрывала дверь своей комнаты, а если шла в ванную, то запиралась на два оборота и открывала все краны.
Вроде отец и дочь, а на деле словно посторонние. Трудновато начинать отношения с четырнадцатилетним опозданием.
Тем ноябрьским вечером я в своей пилотской куртке окопалась на стуле у горячей батареи. Внутри пузыря, наполненного нетерпимостью и злобой и не желавшего разрываться. На заднем плане Пьеро Анжела объяснял разницу между эллиптическими и спиральными галактиками. Отец попробовал макаронину.
– Всемирная паутина сейчас устроена похожим образом, – прокомментировал он. – Все, что доступно, – это не более одного процента. – Он попробовал вторую макаронину и решил сливать воду. – Но ты только представь, как благодаря этому проценту изменится жизнь на планете. Вам ведь в школе объясняли, что такое интернет? Какой это неисчерпаемый источник информации?
Для меня в последние месяцы это был источник раздражения. Потому что, когда отец подключался к интернету, телефон не работал. И плевать мне было на его сайты и чаты. А вот то, что он в десять вечера готовил мне спагетти с морепродуктами, – впечатляло. И тревожило. Поэтому я нервничала еще больше. Словом, наши совместные ужины превращались в сплошное мучение.
– Хочу в ближайшее время завести тебе электронную почту, Элиза, – произнес отец, перемешивая спагетти с соусом.
Я испуганно застыла: я понятия не имела, что такое электронная почта, да и звучало такое словосочетание довольно неприятно.
– Это будет замечательно, – продолжал он. – Я даже думаю, что тебе просто необходимо иметь электронный адрес. – Он подошел к столу, разложил еду по тарелкам, поставил на плиту пустую сковородку. – Вы могли бы спокойно переписываться целыми днями и не ждать, почувствовали бы себя ближе друг к другу. Вы с мамой.
– Мне это не надо, – тут же отрезала я слабым голосом.
– Почему? Ты увидишь, как это удобно. И быстро.
– У нас телефон есть, – ответила я, обходя молчанием тот факт, что звонит он крайне редко.
Отец намотал на вилку спагетти.
– Приятного аппетита, – сказал он.
Я начала есть. Было вкусно, но я ему об этом не сказала. Сидела, не поднимая глаз от стола.
– По-моему, прекрасная возможность начать общаться по-новому, спокойно, всем вместе. Что думаешь?
А думала я, что хочу встать, швырнуть тарелку, все расколотить, убить его.
– Телефон для нас не самый подходящий вариант. Разговаривать нам, очевидно, не очень комфортно. А вот писать – совсем другое дело. Есть время подумать, подобрать верные слова, изменить их при необходимости.
«Да ты кто такой? – подумала я. – Откуда ты знаешь, как писать, – ты, технарь хренов?»
– Компьютер там, – продолжал он. – Можешь приходить в мой кабинет, когда захочешь. Сиди спокойно столько времени, сколько нужно. Я, наверное, и твоей матери на Рождество компьютер подарю.
Я закашлялась, слюна встала поперек горла, вызвав рвотный позыв. На самом деле мне просто хотелось заплакать, но показывать это было нельзя. Мама и Рождество в одном предложении провоцировали короткое замыкание. Отец протянул мне стакан воды. Подошел, снял с меня куртку Никколо, погладил по влажным от пота волосам. Потом убрал руку. Жест был невыносимо ласковый.
– Обещаю тебе, что мы отлично отпразднуем Рождество. Я найду способ убедить их приехать сюда и остаться до Эпифании. В крайнем случае мы с тобой к ним поедем. Не волнуйся.
В крайнем случае я сбегу, и ты меня больше не увидишь.
Спрячусь в библиотеке, в особняке Пьяченца, до конца жизни.
Как только мне исполнится восемнадцать.
Эта мысль меня успокоила. Вот так же и моего брата всегда успокаивала мысль о совершеннолетии. Мы на финишной прямой, и это испытание необходимо стойко вынести; в конце концов нам больше не придется подчиняться идиотским решениям родителей.
Отец вернулся на свое место, и я подняла голову, чтобы взглянуть на него. Очевидно, вид у меня был расстроенный. Я поняла это по виноватому выражению его лица.
Он старался. Сидящий напротив меня сорокасемилетний мужчина с проседью в бороде и волосах, в очках с толстой черной оправой, с лицом типичного ботаника, занимался тем, что суетился у плиты, мыл, стирал, убирал ради своей дочери. Взял полугодовой отпуск на работе, чтобы заботиться обо мне и вести хозяйство.
Вот только я в этом не нуждалась. Чтобы меня любил какой-то незнакомец. Мне нужна была мама, которая не звонила; брат, который укуривался косяками. А не этот образованный, с широким кругом интересов отец, вымаливающий у меня улыбку, знак внимания. Бедолага, которому вдруг ни с того ни с сего пришлось жить с дочерью-подростком.
Вроде меня.
Я ходила с мужской стрижкой и морковно-красными волосами, как моя мать. Унаследовала от нее глаза орехового цвета и даже веснушки. Рост у меня был никакой, вес тоже не особо – килограммов сорок пять. Ни бедер, ни груди; можно было спокойно носить то, из чего мой брат уже вырос, или то, что забраковали подруги моей матери, прореживая шкафы дочерей. Как следствие, я носила широкие джинсы-варенки, детские блузочки с круглым горлышком, толстовки с
Зазвонил телефон, и я подскочила. Мое существование в буквальном смысле определялось и диктовалось этим серо-белым аппаратом с надписью «Телеком Италия».
После первого же звонка я сорвалась со стула и выскочила в коридор. Я знала, что это она: кто еще будет звонить в такой час в субботу? С молниеносной скоростью я схватила телефон и крикнула:
– Мама!
Потом повалилась на пол, вдавив трубку в ухо, так что они стали одним целым. Вцепилась в нее обеими руками, прижала к ней губы. Я была так счастлива, что обо мне не забыли.
– Как ты, девочка моя?
– Хорошо, – соврала я и тут же разразилась вопросами: – Что вы сегодня делали? Снег шел? Ты ходила передать от меня привет Соне и Карле? – Мне хотелось знать все про Биеллу и про жизнь, которую они вели там без меня. – А Никколо дома?
– Нет, милая, он в «Вавилонии».
От одного упоминания «Вави» на сердце потеплело, вспомнились проведенные там ночи: Никколо в ангаре дергается под панк-рок, мы с мамой ждем его в машине снаружи; сиденье опущено, ноги прикрыты пледом, окна открыты даже зимой. Как же сладко мне засыпалось вот так – мама рядом пьет из бутылки пиво, курит, а вокруг расстилаются рисовые поля.
– Снег был, но только в Андорно, – ответила она. – Горы все белые.
Едва она сказала «горы», я тут же их все увидела: Кресто, Камино, Мукроне. Они для меня были как живые. И я с ума сходила от тоски.
– А в библиотеку ты ходила?
– Ну какая библиотека? Суббота же сегодня. Если мы зашиваемся, я и после обеда работаю, ты же знаешь.
На самом деле я совсем ничего не знала о ее новой работе на фабрике головных уборов. Не участвовала в ее нынешней жизни, и это было очень грустно. А ведь когда-то я часами читала на пьяцце Лиабель, дожидаясь ее, знала всех ее коллег, ее расписание.
– А ты чем занималась? – спросила она.
– Ничем.
– Так не бывает.
– Гулять ходила, – призналась я.
– Вот это отличная новость! А с кем?
От ее радости мне было больно: она совсем не ревновала.
– С одноклассницей. Беатриче.
– Дружба – это очень важно, Эли, не забывай об этом. Передашь трубку папе на минуту?
Что, уже? Мое сердце покрылось трещинами. Разлетелось на кусочки.
Почему ты меня так мало любишь, мама?
Я позвала отца, протянула ему трубку. Он был прав: телефон нам для семейного общения не подходит. Потому что мы и не семья вовсе.
Я больше не желала слышать, как они разговаривают, будто бы меня не существует, и закрылась у себя в комнате.
Несколько коробок после переезда до сих пор стояли на полу у стены нераспечатанные, заклеенные скотчем. Так они создавали впечатление, будто я здесь временно, и однажды мама с братом приедут забрать меня. Я бросилась на кровать, схватила свой кассетный плеер – тоже, можно сказать, обноски брата, наряду с его куртками и толстовками. Он собирался выбросить его, но подарил мне, когда купил себе новый
Я поискала в шкафу роман, который не вернула в библиотеку перед отъездом. И пижаму в сердечках, которую в последнюю минуту вытащила у мамы из чемодана. Взяла все, прижала к себе, ощущая эту грандиозную способность вещей: сохранять впитанные когда-то запахи, голоса. Воскрешать воспоминания.
У меня больше ничего не осталось, ничего.
Я взяла плеер, книгу и пижаму с собой в кровать, под одеяло: это все, что сохранилось у меня от прошлой жизни после кораблекрушения. Ни одной фотографии, где мы втроем, ни единого доказательства нашего счастья. Лишь мой дневник с замочком, где я тренировалась фиксировать впечатления, чувства, чтобы хоть в словах оставалось что-то мое.
Я выудила из-под матраса ключик и отперла дневник.
На чем я остановилась? Я пролистала страницы. На «пожилом».
А можно так сказать про дерево? Я уже перечислила пятьдесят два определения для платана за окном; я часами глядела на него каждый день, но так и не решила, какое выбрать.
Какой он, этот платан, Элиза?
Я не знаю. Если бы пришлось описать его кому-то, кто его не видит, что бы ты сказала? Что он грустный, наверное. Весь высохший, почти без листьев; стоит там один, на заднем дворе, замурованный в бетон.
Да, он грустный. Или это ты грустная?
Интересно, а у Беатриче есть дневник? Что видно из ее окна? Какой у нее дом? На каком этаже она живет? В понедельник у меня будут ответы. Сердце ожило, забилось снова. Я встала за справочником, чтобы в паутине улиц найти виа Леччи, 17. Оказалось, это в отдаленном районе, на холме. Я прочертила ручкой путь от своего дома до дома Беатриче и невольно улыбнулась. У меня появилось что-то, за что можно зацепиться, и это успокаивало мою боль. Облегчало хоть немного.
«Пожелтевшее», – продолжила я. «Полуголое». И даже: «одинокое». Никто из класса ни разу не спросил, где находится Биелла, что там интересного. Говорили: «Шевели поршнями» или «Биелла-белены-съела». Тупой, дебильный юмор того, кто ничего не знает и не хочет знать. Я подняла глаза от дневника, прислушалась к повисшей в доме тишине. Отец, дойдя до точки, резко бросил трубку. Разговор был окончен. Мама больше не хотела общаться со мной. Я поглядела на пустые стены, освещенные лампой под абажуром. На эти заградительные щиты. На эту одиночную камеру в сиротском приюте.
Как ты могла оставить меня здесь?
Увезти Никколо и бросить меня?
Почему, мама?
3
Прощание с пейзажем
Мы переехали в Т. все втроем. Поначалу. Двадцать девятого июня двухтысячного года загрузились в «альфасуд» с тремя чемоданами и четырьмя граммами гашиша, потому что мама, потеряв работу на фабрике «Лиабель», внезапно решила начать все сначала с папой.
Хотя бессмысленно говорить «решила» в случае с мамой: она обычно действовала импульсивно. Как-то в апреле или в марте она вернулась домой, бросилась на диван в гостиной, где я делала уроки, а Никколо рисовал дракона для своей будущей татуировки. Так и вижу ее: задорные вихры, короткое морковно-красное каре без единого седого волоска, вздернутый носик, веснушки, желтоватые глаза, подведенные фиолетовым по подростковой моде. Я бы дала ей вдвое меньше лет, учитывая еще и смешной рост и худобу ее нервного тела. Она зажгла сигарету и объявила:
– Ребята, мы уезжаем.
Я была в третьем классе средней школы, Никколо – в четвертом классе старшей. В тот момент мы и близко не догадывались, о чем речь.
– Меня уволили, – продолжала мама, выпуская дым. – За какую-то пару трусов, – она изумленно улыбнулась. – Катастрофа, но мы превратим ее в удачную возможность.
Тут она поднялась и направилась в коридор; мы за ней, в неведении и тревоге. Мама же пребывала в эйфории, словно только что нашла ключ от счастья. Она взяла телефон, набрала номер. И все произошло на наших глазах, в прямом эфире.
– Я тут подумала… – начала она в трубку, – давай дадим себе второй шанс, Паоло. Мы еще молоды, мы этого заслуживаем. Нашим детям нужны родители. Мне нужен ты. Нужно сменить обстановку, изменить жизнь! Прошу тебя.
И она стала совать нам трубку, в которой был отец: бестелесный голос в телефоне, в лучшем случае – молчаливая фигура на Пасху и Рождество. Она с воодушевлением потрясала этой трубкой перед нашими лицами:
– Давайте, скажите что-нибудь!
Сначала брату, потом мне. А мы так растерялись, что даже не смогли выдавить обычное: «Все хорошо, в школе нормально».
Дело в том, что, когда маме взбрело все это в голову и она внезапно вынудила нас поломать нашу жизнь, оставить город, где мы родились, дом, где мы выросли, и переехать за пятьсот километров, мы понятия не имели, что за человек наш отец. Он был тот, кто посылал нам деньги, кто звонил по утрам в воскресенье и кого мы теоретически должны были любить. Вот и все.
Мы никогда не страдали от его отсутствия.
Да и с Т. были не очень знакомы. Пляж, на котором мы скучали две жаркие суматошные августовские недели, когда мама отправляла нас к отцу и каждый обед и ужин был точно тяжкий крест; променад под иссохшими пальмами и олеандрами; исторический центр с вечными ремонтными работами. Два-три приятеля по пляжу, с которыми мы обменялись адресами и которым никогда не писали; за год они изменялись так разительно, что на следующее лето казались незнакомцами. Но когда мы в тот день стояли с трубкой в руке, то, наверное, самым страшным было вот что: они двое вместе. Абсолютная несуразность того факта, что этот сдержанный мужчина, профессор университета, мог запасть на нашу мать, сделать двух детей, да еще и дать ей второй шанс – причем теперь, а не в те времена, когда мы еще не выросли и, возможно, захотели бы иметь отца, который бы забирал нас из школы.
Мы воспротивились. Всеми силами души.
Никколо – всегда более непосредственный, чем я, – швырнул телефон в стену.
– Ты с ума сошла! У меня тут друзья, баскетбол, у меня тут все! – кричал он. – Мне год остался до выпуска, а ты меня в другую школу переводишь? Совсем сбрендила? Сама с ним жить езжай! Я уже не мальчик, которого можно мотать туда-сюда. Иди ты в жопу, мама!
Он разломал стул, окопался в своей комнате, перестал есть вместе с нами за столом, ходить в школу, провалил экзамены. Я ограничилась игрой в молчанку: не отвечала на вопросы, не поддерживала беседу. И всегда выигрывала.
Через несколько дней я взяла свою кровать – каркас, матрас, подушку – и сама перетащила ее из маминой комнаты, где всегда спала, в комнату брата. Я не могла заснуть без ее запаха, ее дыхания; мне ее не хватало до слез, но я держалась. Никколо каждый вечер возвращался все позже, воняя куревом, спотыкаясь о мебель, чем будил меня. Утром, когда я вставала, он храпел. Дом постепенно превращался в склад коробок. А мы, забаррикадированные ими, бастовали против чистоты, слов, тепла. Мама пыталась обнимать нас, но мы выскальзывали. Ревновали как сумасшедшие.
Помню, как-то в субботу вечером Никколо отказался пойти с нами, и мы с мамой отправились вдвоем в пиццерию напротив вокзала. Что случалось часто, когда ей не хотелось готовить. Сидели друг против друга за столиком в зале для курящих, под постером с видом Неаполя времен Марадоны. Мама плеснула мне каплю своего вина. Откинув с глаз челку, сказала:
– Эли, я не знаю, что из этого выйдет, но в любом случае неправильно, что вы совсем не живете с отцом. Может, сейчас и незаметно, но, когда потом окажется, что вам чего-то не хватает, будет уже поздно. Нужно выстроить с ним отношения. Обычные, будничные. Настоящие. Хоть вы и не осознаете пока, но вам это нужно как
Я выпила каплю вина, и у меня тут же закружилась голова. «Неправда, неправда, неправда», – возражала я в уме.
– Тебе не любопытно, как у нас все сложится? У нас четверых?
Я молчала как партизан. Смолотила пиццу, не поднимая глаз, продолжая отвечать ей про себя. Что мы не нуждаемся в чужих, что она предпочла его нам, что мы прекрасно жили втроем, что Т. – морской курорт, где летом полно народу, а зимой все вымирает, и что я не хочу туда ехать.
Покончив с ужином, я достала из сумки книгу «Ложь и чары»[2] и отгородилась ею.
Сделала вид, что читаю. И услышала, как мама весело фыркнула и потом заговорила с официантом:
– Моя дочь – интеллектуалка, знаете ли. Куда ни придет – тут же книгу открывает. На почте, в супермаркете. С ней не соскучишься.