Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Заговор профессоров. От Ленина до Брежнева - Эдуард Федорович Макаревич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И он жестко уточняет: «Сменовеховцы выражают настроение тысяч и десятков тысяч всяких буржуев или советских служащих, участников нашей новой экономической политики. Это — основная и действительная опасность»22.

Может, потому Устрялов противник и опасен потому, что считает новую экономическую политику не тактикой большевиков, а эволюцией большевиков?

Но Устрялов глубже. Когда окончательно стало понятно, что мировая революция не состоялась, а доктрина «военного» коммунизма потерпела крах, отмеченный восстаниями после Гражданской войны, Устрялов пишет в январском номере уже журнала «Смена вех» в статье «Эволюция и тактика»: «Факел (революции. — Э.М.) догорел, а мир не загорелся. [Но] нужно сделать Россию сильной, иначе погаснет и [и этот] единственный очаг мировой революции… Именно поэтому пролетарская власть начинает принимать меры, необходимые для хозяйственного возрождения страны, не считаясь с тем, что эти меры — “буржуазной” природы. Вот что такое перерождение большевизма»23. Перерождение как развитие большевизма, но не возвращение старых порядков, прежнего капитализма. Он это особо подчеркивает: «Но революционный облик страны все же останется, и глубоко заблуждаются те, кто еще мечтает о контрреволюции старого, “белого” или “зеленого” типа. Мы вступили на “путь термидора”, который у нас, в отличие от Франции, будет, по-видимому, длиться годами и проходить под знаком революционной советской власти»24.

При этом он подчеркивает: «Мы не отрываем себя от России».

Высказывается и Сталин, выступая через год на XII съезде партии: «Не случайность и то, что господа сменовеховцы похваливают коммунистов-большевиков, как бы говоря: вы о большевизме сколько угодно говорите, о ваших интернационалистских тенденциях сколько угодно болтайте, а мы-то знаем, что то, что не удалось устроить Деникину, вы это устроите, что идею великой России вы, большевики, восстановили или вы ее, во всяком случае, восстановите»25. Сталин говорит это, осуждая сменовеховцев. А ведь через десять лет он придет к этой же идее. И будет называться она идеей построения социализма в одной, отдельно взятой стране.

Но брюзжит Троцкий: «Стремление сменовеховцев породниться с революцией весьма похвально, но те идеологические костыли, которые им для этого понадобились (славянофильство. — Э.М.), выглядят довольно-таки неуклюже»26. С позиции Троцкого, конечно, это неуклюже.

Тогда, в начале 20-х, большевистская руководящая элита раскололась по отношению к идеям сменовеховства. Ленин, Сталин, Луначарский, Крестинский и шедшие за ними воспринимали идеи сменовеховцев, а их тогдашние оппоненты — Троцкий, Зиновьев, Бухарин, Бубнов, Покровский и их последователи — нет.

Но раскололось и профессорское сообщество как внутри страны, так и в эмиграции. Когда российская власть решила выслать из страны часть интеллигенции, несогласной с этой властью, агитирующей против нее, то неспроста всех кандидатов на высылку просили ответить на вопросы социологической анкеты, подготовленной в ОГПУ.

Самый главный вопрос, что интересовал чекистов и власть: «Ваше отношение к сменовеховству?» Ответ на него выявлял степень лояльности к советской власти и понимание будущего России. Ибо «сменовеховские» идеи и настроения все больше разделяли русскую интеллигенцию в России и в эмиграции, не все хотели примирения с русской революцией. Ведь для кого-то принятие новой экономической политики означало исчезновение в будущем власти большевиков, а для кого-то существование новой буржуазии под началом большевистской власти, или возвращение великой России.

Выводы, которые сделали чекисты из своего социологического опроса профессоров, удивительно совпали с мнением профессора Льва Карсавина, также отвечавшего на вопросы анкеты ГПУ о сменовеховстве в России. Вот его ответ:

«В сменовеховцах различаю три группы: 1) безусловно примкнувших к всей программе власти — они рано или поздно должны слиться с коммунистической партией, 2) намеревающихся взять коммунистическую власть силой, какового… не одобряю, 3) признавших власть в надежде ее перерождения; этих я считаю ошибающихся в том, что не высказывают свою точку зрения с полной ясностью»27.

С позиции ГПУ самой опасной была третья группа профессоров: внешне признающих власть, а внутренне противостоящих ей, при этом скрывающих свою точку зрения. А ведь это была самая многочисленная группа, и те ее участники, кто не попал в число пассажиров «философских» пароходов, в большинстве своем попали под нож репрессий в 30-е годы как потенциальная «пятая колонна».

А в конце 1924 года, через пару лет после «философских» пароходов, в Праге прошел съезд русских ученых-эмигрантов, где сквозной темой стало русское видение прошлого и будущего России. Вот донесение венской резидентуры Иностранного отдела ОГПУ об этом съезде.

Из донесения венской резидентуры Иностранного отдела ОГПУ о съезде русских ученых-эмигрантов в Праге (Из Праги, 21/Х-24 г.).

«…Очень популярны были славянофильские доклады, как выступления Вернадского, Шахматова, Тарановского. …Тарановский указал, что “русские, изгнанные с родины коммунистическим деспотизмом, увидали, что в Европе во многих странах с демократической формой властвования управление оказалось более деспотическим и гораздо хуже организованным, чем было в императорской России последнего полувека”»28.

По сообщению агентов разведки, на съезде прозвучали несколько концепций возможного развития России, увенчанных политическими идеями. И самая яркая — это концепция славянофильства, выраженная в докладах Вернадского, Шахматова, Тарановского, Ясинского, которая питалась идеями от Устрялова и Ключникова, идеями «сменовеховства», которые вели к новой экономической политике в СССР, к рождению национал-большевизма — политике сотрудничества большевиков с национальной буржуазией во имя единой и неделимой России.

В это же время Госиздат переиздает многотысячным тиражом сборник «Смена вех» и для России, для эмиграции. Стоил тогда этот сборник в российских магазинах 250 000 рублей по тому курсу, и 8 франков в парижских магазинах. В Петрограде начинает выходить «сменовеховский» журнал «Новая Россия», где редактором Исайя Альтшуллер, а в Париже, Праге, Вене, Берлине выходят эмигрантские издания сменовеховского толка. Среди заметных — «Новый путь», «Русская жизнь», «Новая русская книга», «Новости жизни». Идут лекции, собираются диспуты, и самое интересное — рождается такое явление среди эмиграции, как «возвращенчество».

Так «сменовеховцы» стали определенным камертоном изменения смыслов во внутренней политике большевиков, которые к середине 30-х годов действительно превратили ее в политику национал-большевизма. Статьи Устрялова, пронизанные идеями великодержавного патриотизма и сменовеховства, предварили, предугадали ту борьбу во власти в СССР, что развернется в 21—27 годах, и выльется в противостояние Троцкого и Сталина.

Пожалуй, Устрялов первый объединил национал-большевиков с большевиками-сталинистами. И подвигли его к этому политические типажи времен Французской революции — якобинцы, эти депутаты национального собрания, установившие диктатуру. После переворота 9 термидора внутри своего же клуба они не пали, — на это обращает внимание Устрялов, — они «надолго пережили термидорианские события — сначала как власть, потом как влиятельная партия; сам Наполеон вышел из их среды»29.

Как только это было сказано, так завертелся вопрос: разве Наполеон — это не косвенный намек на генерального секретаря Российской коммунистической партии? Вопрос плыл, требовал доказательств. И вот определенно проявилось то, что якобинцы — это национал-большевики-сталинисты, находящиеся в конфронтации с коммунистами-троцкистами. Конфронтация шла по главному вопросу: будет Россия делать мировую революцию или Россия будет делать себя, становиться мощной и самостоятельной, хотя бы и большевистской.

А тут лозунг Ленина: «Коммунисты, назад!» Значит, «Большевики, вперед!»?

Так выходило по Устрялову.

За год до ленинского «Коммунисты, назад!» кронштадтское восстание матросов полыхало под лозунгом «Советы без коммунистов!». О большевиках слова не было. В Кронштадте порицали Троцкого и Зиновьева, но не задевали Ленина30. В 1923 году сам Троцкий напишет: мужик «попытался принять большевика и отвергнуть коммуниста»31. И неспроста в вышедшем уже в 1934 году культовом фильме о Гражданской войне «Чапаев» мужик спрашивает легендарного начальника дивизии Чапаева: «А ты за большевиков аль за коммунистов?» Мужик, что спрашивал, был из крестьян. И на такой же вопрос отвечал офицер из Белой гвардии, герой пьесы Михаила Булгакова «Дни Турбиных», — штабс-капитан Мышлаевский: «Да, ежели угодно, я за большевиков, только против коммунистов»32. А популярный тогда писатель-сатирик Михаил Зощенко, бывший штабс-капитан, в своем писательском кругу признал, что он «большевичить согласен» и что «кому же еще и быть большевиком, если не мне», — вспоминал автор «Двух капитанов» В. Каверин.

Российскую интеллигенцию, и научную, и художественную, действительно мучил этот вопрос — «большевиков и коммунистов». Но уже тогда Устрялов понимал, что через несколько лет именно большевики, отвергнув курс на мировую революцию, поднимут знамя суверенной России, знамя индустриализации, знамя военного могущества, восстановления имперских границ российской державы.

Вот какую волну породил теоретический энтузиазм Устрялова. И ведь до сего дня главный вопрос модернизации России: растворится она в глобализации или она сохранит единство, суверенитет, территорию, интеллектуальную мощь и свой характер и этим будет притягивать другие народы?

Но он же и предупреждал, как сохранить единую и неделимую, а значит суверенную Россию в условиях новой экономической политики, чтобы не попала она в ловушку западного капитала: «Шито-крыто “общественные деятели” выработали безопасные формулы, при помощи которых в английские, французские и американские руки перешли русские прииски, заводы, флоты, военный и коммерческий… Пока советская власть, как осажденная в крепости, отбивается, не питая иллюзий насчет чувств осаждающих, иностранная опасность не страшна. Если же иностранцы проникнут в крепость на спинах новой слабой или неопытной власти, зависящей от них, случится именно и расхищение, и закабаление России…»33 Актуальность этих слов не умирает.

Долгая остановка в Харбине

Но вернемся в Харбин, куда Устрялов бежал из Читы и где бег его прервался на целых четырнадцать лет. Приехал он туда с семьей в феврале 1920 года. Ветра продували город насквозь. И в номере, снятом в гостинице «Нью-Харбин», было холодно и неуютно. Приходилось терпеть и надеяться, что проблемы, связанные с устройством на новом месте, с работой, жильем, скоро разрешатся. Так оно, впрочем, и вышло.

Харбин — русский город на китайской земле. Еще в конце девятнадцатого века Россия и Китай договорились построить Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД) — очень нужную России, дорогу из Европы в Азию. И в Харбин, назначенный главным городом дороги, поехали тогда русские инженеры, рабочие, распорядители работ, а следом, как водится, торговцы, предприниматели, священники и учителя. Открывались православные храмы, гимназии, различные образовательные курсы, появился университет; конечно, пошли в рост различные торговые и питейные заведения, город обзавелся своими газетами, кинематографом, и конечно, театрами. Публика жаловала более всего театр оперы и балета, театр железнодорожного собрания, театр коммерческого собрания. Харбин, начинавшийся как поселок из бараков и землянок, к устряловскому приезду являл собой уже город, сделанный русскими. И по лику своему это был город типично российский, провинциальный — одноэтажные в основном дома, заросшие скверы и аллеи, претенциозные парадные здания, оттеняемые пылью и грязью улиц, унылыми серыми заборами. Пожалуй, только не было коз и свиней на улицах. Но центр уже выбивался из этой провинциальности. Центр — это район «Новый город», это проспект под названием «Большой», где стояли в ряд отели и магазины. Последние в собственности купца Чурина — лаки, краски, мыло, парфюмерия, колбасы, табак, чай, пиво, водка, вино. Центр — это и Китайская улица, где по вечерам сверкали вывески лучших ресторанов, среди которых блистал своей необычной архитектурой ресторан «Модерн».

Именно на Большом проспекте Устрялов скоро обосновался в двухэтажном особняке. Потому как был взят в штат Харбинского университета. Он читал курсы по римскому и государственному праву, философские курсы — о фундаменте этики, о политическом идеале и общественном прогрессе. Но одновременно его пригласили занять должность директора Центральной библиотеки КВЖД. Дорога продолжает работать, в 1924 году управление ею переходит к паритетному советско-китайскому руководству. И ценность библиотеки возрастает, ибо она становится культурным и пропагандистским центром от «большой советской земли». Устрялов не только управляет библиотекой, он читает там лекции по истории русской литературы.

Поистине теоретический диапазон профессора неистощим. Он и городские власти консультирует по юридическим делам, которые запутаны и необычны. Согласно договоренности между домовладельцами, торговцами и правлением дороги, городом управлял муниципалитет, независимый от китайских властей. Уже это делало отношения необычными. А тут еще нагрянувшие в город после разгрома колчаковских армий белые офицеры с семьями, беженцы из сибирских городов — все эти предприниматели, коммивояжеры, приказчики, приват-доценты, профессора, артисты, рестораторы, бежавшие с остатками разбитых армий. Обустраивались, притирались со скандалами. Но все же жизнь принимала какие-то формы. В городе господствовал русский язык, что облегчало существование. Хотя, конечно, этот язык уже испытывал давление китайской среды.

Новое население города, хлебнувшее Гражданской войны в России, изменяло быт, ужесточало нравы. Но надо признать, в целом обновляло и ускоряло жизнь. И Устрялов, тоже застигнутый этим обновленческим потоком, ищет себя в новых сферах. Организует и редактирует газету (дело хотя и новое, но привычное) — она для новых харбинцев. Он точно выбирает название ее — «Новости дня». Когда жизнь так меняется, то повышенный интерес к новостям понятен, особенно к городским. Он будет ее редактировать почти четырнадцать лет. Одновременно он сотрудничает с газетой «Вестник Маньчжурии». Берется издавать альманах «Русская жизнь» и пишет для московской газеты в Харбине — «Россия». В это же время организует и издает сборники статей. Первый — под названием «В борьбе за Россию» выходит в Харбине уже в конце 1920 года. А в самом университете он ведет еще и философский кружок.

И черт дернул, еще при этом, читать лекции в Японском институте, что существовал тогда в Харбине при поддержке японского консульства. Потом в НКВД ему припомнят эти чтения. Но когда это еще будет?

А тогда в Харбине он жил с размахом, чему способствовало и приятельское общение. Собирались своим, «колчаковским» кругом — бывшие офицеры и профессор, их супруги. Прекрасно сервированный стол, вкусная еда в стиле русской кухни, непременные коньяк, кофе и карты, и, конечно, греющие душу беседы и воспоминания о себе и о России. Чаще всего устраивали застолье в доме полковника Адельберга, служившего в штабе Колчака, а теперь сотрудника Управления КВЖД, — пригласили как специалиста по топографии.

Жизнь Устрялова, преподавательская, издательская, редакторская, публицистическая, общественная, была на виду. Но ведь была еще и другая жизнь, тайная. Это когда он уединялся и думал о прошлом, примеривая его к настоящему, да и к будущему тоже. Что было, что есть, что ждет? Первое и последнее беспокоило, грызло более всего. Эти духовные переживания — в его письмах.

В Париж они летели. И шли ответы оттуда. Эта другая, тайная жизнь Устрялова особо интересна.

Но кто же был его парижским адресатом?

Парижский визави Устрялова и евразийская теория

Его адресат в Париже — некто Сувчинский Петр Петрович. Музыкальный критик, гуманитарий, русский интеллигент. Натура яркая, связавшая себя с евразийским движением, теоретик его, ставший лидером левого крыла евразийства.

Он то и стал инициатором переписки с Устряловым, послав ему осенью 1926 года первое письмо и несколько книжек, среди которых азбука евразийства «Наследие Чингисхана» Николая Трубецкого.

Устрялов ответил. Завязавшаяся переписка стала тайной как для Устрялова, так и для Сувчинского. Тайной, скрывавшейся от коллег, соратников, ближайшего окружения.

Для Сувчинского тайной, потому что обсуждение евразийской теории, возможность ее применения шло с таким нежелательным лицом, как Устрялов, который породил сменовеховство, запятнав себя в глазах профессорской эмиграции благожелательным отношением к советской России.

А для Устрялова она была тайной, потому что евразийство — это была концепция развития России, заключавшая некую концентрированную национальную идею, которая, конечно, конкурировала с концепцией развития СССР, осуществляемой большевиками. Эта концепция отслеживалась советскими органами безопасности, и попадать в их досье у Устрялова не было намерений.

Затевая эту переписку, Сувчинский помнил, как резко восстал против Устрялова сам первый идеолог евразийства Николай Трубецкой, тогда сидевший в эмиграции в Праге. Позиция Устрялова по отношению к советской России его выводила из себя. Устрялова он вообще не считал мыслителем, видел его недалеким, неспособным создать собственное философское мировоззрение. И почему-то думал, что тот только и жаждет «примазаться» к евразийцам, прихватить их мысли. В этом он убеждал Сувчинского, не разделявшего столь оголтелой позиции. Вот что он писал ему34 по этому поводу в феврале 1922 года:

«Что это Вам померещилось насчет Вех? Какие тут могут быть разговоры о соединении с этими хамами? Вы говорите о предоставлении в наше распоряжение религиозно-культурной стороны. Но что же останется у них? И как можно под одной обложкой соединять наши писания, имеющие все-таки всегда некоторое принципиальное устремление ввысь и “их” писания, состоящие в цинично-развязном оправдании оппортунизма и беспринципности. Когда у “них” проскальзывает принцип, или “идеология”, это всегда какие-нибудь судороги — вызывающие пошлость самого бульварно-либерального (а ля Ллойд Джордж) пошиба. Большей частью даже и этого нет, а есть подобострастное подлаживание под чужой тон, пассивное прислушивание к тому, откуда ветер дует, или иногда саддическое любование собственным моральным падением. Вот уж действительно нашли с кем блокироваться! Вы говорите “не идеологически, а тактически”. Но какая у них тактика? Подольстится к барину в надежде, что кое-что перепадет — вот и вся их тактика. <…> Итак, с веховцами — никаких блоков. Если они будут ухаживать, — пускай. Ключников меня усиленно зазывал, но я его отшил (а он не только утерся, но даром присылает мне свой журнал). Дело в том, что он, хотя и порядочнее других (впрочем, Устрялов еще порядочнее), но все-таки хамоват (Устрялов же наивен и придурковат). Если сейчас он хвалит евразийцев, то это показывает, что мы ему страшно нужны. Очевидно он надеется получить от нас оригинальную идеологию, которую они сами по своей бездарности создать не могут (как не стараются, все только и выходит, что “в Каноссу”, да “в Каноссу”). Но на это, разумеется, нельзя соглашаться: это значило бы прямо сознательно превращать себя в простое орудие большевистской пропаганды, которое будет отброшено по миновении надобности»35.

Это раздраженное письмо Трубецкого лучшее свидетельство увлеченности Устрялова уже тогда, в 1922 году, концепцией евразийства. В ней он видел силу, идейно превосходящую сменовеховство, стратегическую силу, обгоняющую не столько смену вех, сколько сами вехи. Превосходство это было в том, что евразийство к тому времени уже оформилось в социально-философское учение, в котором религия и философия обосновывали идею России как самобытной цивилизации.

Да, конечно, источником евразийства было славянофильство, прежде всего взгляды К.Н. Леонтьева. Из славянофильства пришла идея соборности, как «единства во множестве». В евразийстве эта идея была возведена в принцип существования личности, этноса, социальной группы, класса, государства и вознесена на пьедестал православной церкви, как высшей сферы соборности. И идеология православия становилась главной в духовной жизни. Соборность, конечно, предполагала в устройстве экономического хозяйства гармоничное сочетание коллективной и частной собственности на основе «общего дела». Не прибыли, а «общего дела». Это была философия хозяйствования.

А будущее государственное устройство, согласно евразийскому взгляду, должно было быть однопартийным, ибо многопартийность — достижение европейской цивилизации. Федеративное устройство должно быть под управлением «ведущей» власти, так называемого «правящего отбора», выдвигаемого непосредственно народом.

Провозглашая идею самобытной цивилизации, евразийцы понимали, что она войдет в явное противоречие с европейской цивилизацией. Они тут ориентировались на концепцию Н. Данилевского о культурно-исторических типах и критически оценивали попытки европейцев абсолютизировать свои ценности, представить свою культуру как общечеловеческую. Порой они рассматривали ее как зло, потому что считали, что именно европеизация России, положенная Петром первым, привела к социальному расслоению народа, отрыву власти и правящего класса от народа, что обернулось революциями 1917 года.

Заблуждение? Возможно. Но несомненно, что профессорские умы тогда, в начале 20-х годов двадцатого века, породили евразийскую теорию. Первым закоперщиком был Николай Трубецкой. Его метод культурцентризма отлично держал всю концепцию. Ум был по рангу. Из аристократического рода Трубецких, сын князя Сергея Трубецкого, ректора Московского университета и философа, — Николай Трубецкой закончил отделение сравнительного языковедения и преподавал в нем. Грянувшей социалистической революции 1917 года он ответил бегством на юг, где нашел себя в университете Ростова-на-Дону. С приходом красных бежал в Болгарию. Там Софийский университет стал его научным пристанищем. Там же он издал книгу «Европа и человечество», на страницах которой уже проступили контуры будущей евразийской теории. Начиналась новая жизнь, связанная с созданием этой теоретической концепции. Он обретает научных сподвижников — Петра Сувчинского, Георгия Флоровского, Петра Савицкого. С ними выпускает сборник «Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждения евразийцев». Но был еще Венский университет, где Трубецкой продолжает «евразийские» поиски. Он станет его последней научной пристанью. Там он разработал фонологическую теорию, создал школу славянского структурализма, заявил о необходимости «открытия» древнерусской литературы (по типу открытия русской иконы). Но ведущей звездой его научного небосклона до конца дней оставалась евразийская теория.

Евразийство — единственно новаторская (несмотря на свой синкретизм) историко-философская доктрина, возникшая в русском зарубежье, — считает Марк Раев. Разве он не прав? Учение евразийцев подчеркивало культурную уникальность территории, лежащей между Центральной Европой и Тихим океаном, — уникальность, коренящуюся в общих структурных чертах климата, географии, языков и того, что сейчас называется менталитетом населявших эти земли народов. Евразийцы отстаивали примат духовных скреп в историческом процессе36.

Тем не менее Бердяев и большинство авторов «Пути» были настроены по отношению к евразийскому учению резко критически, если не сказать негативно, причем прежде всего по философским соображениям. Они не могли принять натурализм и исторический детерминизм, основанный на климатических и географических факторах, которые составляли ядро евразийской концепции исторического развития России. Бердяев верил, «что только свободная личность может быть полноценным участником создания культуры народа». «Индивидуализм, основанный на свободе воли» не сочетался с детерминизмом евразийцев, привязанным к естественным физическим факторам37.

Трубецкой, обосновывая соборность как один из принципов евразийства, терпеть не мог русских религиозных философов, старших по возрасту, запечатлевших себя откровениями в «Вехах», — Бердяева, Булгакова, Струве. Он звал их «старыми грымзами» и выступал категорически против их публикаций в евразийских изданиях. Их научный дух, возвеличивающий индивидуализм как свободу воли, претил ему.

Соратниками Трубецкого по евразийскому делу были не философы бердяевского круга, а мыслители совсем другие. Это профессор Савицкий, выразитель «натурализма», который обосновал в евразийстве устройство хозяйственной и экономической жизни, государственного и федеративного устройства; это профессор Флоровский со своим «христоцентризмом», обосновавший роль православия и соборности в развитии России как самобытной цивилизации. И конечно, музыковед Сувчинский, издатель литературно-художественного журнала «Версты», женатый на дочери русского промышленника Гучкова, принимавшего отречение царя. Вот откуда и деньги на издание. Сувчинский смотрит на евразийскую теорию с позиции эстетики. Красота, соразмерность для него — критерий теории. Он считает, что лучше всего эту теорию можно представить научному сообществу, да и публике тоже, посредством искусства авангарда. И дело идет к конфликту: традиционалисты Трубецкой и Савицкий против авангардиста Сувчинского.

Евразийство и советский авангард

Советский поэт Владимир Маяковский, ярчайшая фигура авангарда, предмет интереса Сувчинского. Это сближает его с Устряловым. Последний пишет ему: «Дорогой Петр Петрович. Посылаю Вам еще одну свою статью о Маяковском. Получили ли первую? От Вас ничего нет. Обе статьи можете использовать по усмотрению»38.

Неужели Трубецкого и Савицкого так озаботил авангард, когда они занимались «серьезным» делом — теорией евразийства? Оказывается, да!

Потому что это касалось воплощения евразийской концепции. Но воплощения какого? Движимого традиционными ценностями или «сомнительными» ценностями авангарда?

Трубецкой резко выступил против публикаций журнала «Версты», редактируемого Сувчинским и отличавшимся явным авангардистским содержанием. По сути, за выступлением Трубецкого, поддержанным Савицким, стояла не столько политика, сколько призыв к почитанию ценностей.

Логика Трубецкого была математически прямолинейна и прозрачна. То есть, популяризируя авангард, вы, Сувчинский, наносите удар по традиционным ценностям, что в фундаменте евразийства. А ценности эти этической кладки, несущей сакральность государственной власти, уставную строгость языка, быта, нравов, поведения, ориентирующих искусство и культуру не столько на развитие, изменение, сколько на традиционные ценности, на веру в бога. Вы выступаете за свободу личности, ища ее в индивидуализме, а евразийство выступает за веру в православие, в народ, в соборность. И здесь вы смыкаетесь не только с философами бердяевского круга, но и с авангардом советским.

А чья же эта фигура угадывается за сенью советского авангарда?

Да это Лев Давидович Троцкий, один из лидеров большевиков! Этот убийца православной России высказывается в пользу авангарда, имея в виду такое его течение, как футуризм: «Главные моменты футуристского мироощущения: неуважение к старым нормам и динамичность — чрезвычайно облегчили соприкосновение и сближение с революцией»39. «Футуризм против мистики, — декларирует Троцкий, — против пассивного обоготворения природы, против аристократической и всякой иной лени, мечтательства, плаксивости, за технику, научную организацию, машину, план, волю, мужество, быстроту, точность, за вооруженного всеми этими качествами нового человека. Связь эстетического “восстания” с морально-бытовым дана непосредственно: и то и другое целиком и полностью входят в жизненный опыт активной, молодой, еще не прирученной части интеллигенции, левой творческой богемы»40.

А за Троцким — Маяковский. Троцкий отдает дань ЛЕФу (Левому фронту искусств — организации авангардистов, созданной под водительством поэта Маяковского). Троцкий говорит: «Вопросы, поставленные теоретиками ЛЕФа: о взаимоотношении между искусством и машинной индустрией; об искусстве, которое не украшает жизнь, а формирует ее; о сознательном воздействии на развитие языка и систематическом словотворчестве; о биомеханике, как воспитании движений человека в духе высшей целесообразности и тем самым — красоты, — все эти вопросы крайне значительны и интересны в перспективе строительства социалистической культуры…»41 «Между тем, — продолжает Троцкий, — существует некая линия стыка между вопросами искусства, политики, техники и экономики. Проработка этих вопросов в их внутренней взаимосвязи необходима. Именно этой проработкой занимается группа ЛЕФ»42.

Троцкий помогает выходу в СССР ежемесячного журнала «Новый ЛЕФ», где редактором становится Маяковский. В статье, открывающей первый, январский номер 1926 года, есть строки, обращенные к художникам: «Наша постоянная борьба за качество, индустриализм, конструктивизм… является в настоящее время параллельной основным политическим и хозяйственным лозунгам страны и должна привлечь к нам всех деятелей новой культуры».

Этот «авангардный» призыв прорывается из творений Маяковского, из работ Казимира Малевича, провозгласившего супрематизм наследником футуризма. В этом призыве необычная доселе связь индустриализации и конструктивизма, когда художника призывают конструировать пространство. Архитекторам и строителям, среди которых первым идет выдающийся русский инженер А. Щусев, Малевич бросает упрек, созвучный идеям ЛЕФа:

«Представляли ли себе хозяева Казанской дороги наш век железобетона? Видели ли они красавцев с железной мускулатурой — двенадцатиколесные паровозы?

Слышали ли они их живой рев? Покой равномерного вздоха? Стон в беге? Видели ли они живые огни семафоров?..

Очевидно, нет. Видели перед собою кладбище национального искусства, и всю дорогу и ее разветвления представляли кладбищенскими воротами — так оно получилось при постройке, хотящей быть шедевром современности.

Задавал ли себе строитель вопрос, что такое вокзал? Очевидно, нет. Подумал ли он, что вокзал есть дверь, тоннель, нервный пульс трепета, дыхание города, живая вена, трепещущее сердце?

Туда, как метеоры, вбегают железные 12-колесные экспрессы; задыхаясь, одни вбегают в гортань железобетонного горла, другие выбегают из пасти города, унося с собою множества людей, которые, как вибрионы, мечутся в организме вокзала и вагонов.

Свистки, лязг, стон паровозов, тяжелое, гордое дыхание, как вулкан, …пар среди упругой крыши стропил рассекает свою легкость; рельсы, семафоры, звонки, сигналы, груды чемоданов, носильщики — все это связано движением быстрого времени, возмутительно медлительные часы тянут свои стрелки, нервируя нас.

Вокзал — кипучий вулкан жизни, там нет места покою.

И этот кипучий ключ быстрин покрывают крышей старого монастыря.

Железо, бетон, цемент оскорблены, как девушка любовью старца.

Паровозы будут краснеть от стыда, видя перед собою богадельню. Чего же ждут бетонные стены, обтянувшие дряхлое тело покойника? Ждут новой насмешки со стороны живописцев, ждут лампадной росписи».

Конструктивизм как новый разворот авангарда заявляет о себе дизайнерскими работами Варвары Степановой и Эля Лисицкого, архитектурными творениями В. Татлина, К. Мельникова, братьев Весниных и братьев Голосовых, художественными фотографиями Александра Родченко. Так строился фронт советского конструктивизма.

И Маяковский скажет: «Впервые не из Франции, а из России прилетело новое слово искусства — конструктивизм».

Родченко дополнит: «Мы должны революционизировать наше зрительное мышление. Мы должны снять с глаз пелену, называемую — “с пупа”. “Снимайте со всех точек зрения, кроме “пупа”». «И самыми интересными точками современности являются точки “сверху вниз” и “снизу вверх” и их диагонали». А что это, как не манифест мастера, убежденного в том, что только так можно выразить идеи и практику индустриализации и нового быта?

И еще только предстоит евразийским теоретикам прочитать авангардный роман-хронику Валентина Катаева «Время, вперед!», в котором строки, выворачивающие евразийскую теорию наизнанку, повергнут их в шок:

«Мы пересекаем Урал.

Мелькая в окнах слева направо, пролетает, крутясь, обелиск “Европа — Азия”. Он выбелен и облуплен. Он сплошь покрыт прописями, как провинциальный адрес. Бессмысленный столб. Он остался позади. Значит, мы в Азии? Смешно. Бешеным темпом мы движемся на восток и несем с собой революцию. Никогда больше не будем мы Азией.

В поезде зажглось электричество.

Мы движемся, как тень, с запада на восток.

Мы возвращаемся с востока на запад, как солнце.

Мы пересекаем Урал.

“Задержать темпы — это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим остаться битыми. Нет, не хотим! История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны.

Били все — за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно…”

“Вот почему нельзя нам больше отставать…”

Нельзя! Нельзя! Нельзя!

Рассвет.

Поезд пересекает Урал.

Справа налево в окопах, крутясь, пролетает обелиск “Азия — Европа”.

Бессмысленный столб…

Я требую его снять!

Никогда больше не будем мы Азией.

Никогда, никогда, никогда!

Рассвет до краев наполнен ледяной росой.

Терпкое, стеклянное щелканье булькает в глиняном горлышке ночи.

Соловьи звучат, звучат всю ночь до рассвета.

Они не боятся поезда.



Поделиться книгой:



Регистрация