Гэри А. Браунбек
Возвращение в Мариабронн
Вот ты где. Я вижу тебя в ночи.
Лорена сразу замечает, что с Руди что-то не так. Он всегда занимал стул прямо по центру барной стойки. «Люблю находиться поближе к делу, — пояснял он. — А если никакого дела нет, люблю смотреть на тебя и воображать, что оно есть». Почему она за столько времени так и не дала ему пощечину, Лорена не знает. Может быть потому, что он, говоря подобные скабрезности, краснеет, словно мальчик, который только что произнес первую в жизни сальную шутку. Есть что-то милое в его неуклюжих попытках продемонстрировать грубый дальнобойщицкий юмор, и поэтому она всегда только улыбается.
Но сегодня Руди садится в дальнем конце стойки, возле туалетов, — это худшее место в закусочной. Губы у него плотно сжаты, взгляд неподвижен, и он не знает, куда деть руки. Это совсем не тот человек, которому она подавала кофе и макароны с сосисками последние два года, и она сомневается, стоит ли спрашивать, что с ним такое. Он выглядит так, будто вот-вот развалится. Лорена наливает всем кофе и подходит к Руди:
— Я и не думала, что тебя сегодня увижу — погодка та еще, да и на дорогах черт знает что. Гнал, наверное, как сумасшедший.
Руди пытается улыбнуться, — улыбка выходит кривой и деревянной, — и молча подвигает к ней свою чашку. Лорена подливает в нее кофе. Когда Руди тянется за ней, она кладет свободную руку ему на ладонь и говорит:
— Ну что с тобой такое сегодня, Руди? Обычно к этому времени ты меня уже раза три на свидание приглашаешь. Я, правда, ни когда не соглашаюсь, но кто знает… может, сегодня я скажу «да».
Руди смотрит на нее, на остальных посетителей закусочной, затем начинает говорить — его голос словно маленькое, тщедушное, испуганное существо:
— Кажется, я сегодня совершил ужасную вещь. Не специально, но… — Он смотрит на нее, и в его глазах столько безмолвной мольбы, что у Лорены сжимается горло. Она уже и не помнит, когда в последний раз видела человека, которому было бы столь же одиноко.
— Что случилось, Руди? Расскажи.
— Я не знаю… — мямлит он. — Я… ну, ты мне вроде как нравишься… Думаешь, почему я всегда останавливаюсь здесь, когда уезжаю в рейс и когда возвращаюсь?
Лорена слегка краснеет:
— Да. Я чувствовала, что ты неровно ко мне дышишь. Но ты ведь скромняга.
— Твое мнение обо мне много для меня значит, и я… я не хочу, чтобы оно испортилось.
Лорена ставит кофейник обратно на плиту и говорит повару и второй официантке, что уходит на пятнадцатиминутный перерыв. Берет чашку Руди и его недоеденный сэндвич и машет рукой, приглашая его в одну из пустых кабинок.
Когда они усаживаются друг против друга, Лорена откидывается на обитую тканью спинку скамейки, складывает руки на груди и говорит:
— Руди, послушай, что я тебе скажу. Ты мне тоже нравишься. Я думаю, ты хороший парень. Я и сама делала в жизни вещи, которыми я не горжусь, и поэтому стараюсь никого не осуждать. Так что давай — рассказывай.
Руди, не глядя на Лорену, начинает рассказывать. Он не поднимает глаз, даже когда доходит до самой страшной части своей истории. Чтобы разобрать слова, Лорене приходится наклониться вперед и повернуться к Руди здоровым ухом. В какой-то момент ей становится трудно сосредоточиться на его словах, на глаза наворачиваются слезы. Но она все равно слушает, и ее мутит.
Договорив, Руди делает глоток кофе — он уже остыл — и наконец смотрит ей в глаза. Что-то в нем трогает ее, она садится рядом с ним и вытирает ему лицо бумажной салфеткой.
— Руди, послушай меня, хорошо? Если бы не ты там проехал, то кто-нибудь другой — обязательно. Ты ведь ничего не мог сделать. И никто бы не смог.
— Лорена, но я же не… — Он берет ее за руку. — Я плохой человек?
— Нет. Плохой человек не чувствовал бы того, что ты чувствуешь сейчас. — Она обеими руками берет его за голову. — Запомни это, Руди, запомни хорошенько.
— Да…
— Да не маши рукой, я серьезно говорю: я тут такое вчера ночью на диктофон записал!
— Во имя всего… Дружище, я тебя умоляю, найди себе женщину, скачай порнухи, начни собирать фарфоровых гномиков, но только брось заниматься этой фигней, ладно? Ты своей дурацкой охотой за привидениями уже всех достал. Это еще к тому же и небезопасно. Шляешься один по ночам, неровен час…
— Ну пожалуйста! Ты просто послушай. Я тебе обещаю, что если это ерунда, если ты все еще будешь думать, что это напрасная трата времени и денег, то я брошу. Ладно?
— Хорошо. Давай послушаем.
Щелчок. Шипение. «Где ты пропадал? Я скучала по тебе». Шипение. (Очень тихо, автомобильный шум почти заглушает слова.) «Потанцуешь со мной?» Щелчок.
— Ну?
— Бог ты мой…
Сегодня танцевальный зал «О’Генри» забит до отказа, оркестр как никогда хорошо исполняет You Came Along, Love in Bloom и (I Can’t Imagine) Me Without You — это одна из самых любимых ее песен. Но ее спутник сильно перебрал выпивки и начал вести себя чересчур нахально. Она берет его левую руку и молча возвращает себе на талию, где ей и положено находиться. Он не понимает, и скоро его руки снова соскальзывают вниз, касаясь ее в самых неподобающих местах. Наконец она теряет терпение, вырывается и бьет его по щеке.
— Прекрати, я прошу тебя!
Он смотрит на нее с недоумением и потирает щеку. Несколько пар остановились и смотрят на них.
— Я не понимаю, о чем ты, — говорит он.
Она оглядывается по сторонам, замечает, что на нее глазеют, и заливается краской. Надо было остаться дома и послушать «Тень» вместе с родителями. Этот новый актер, Орсон Уэллс, — у него такой голос! А вместо этого она потащилась на танцульки и теперь выглядит дурой, потому что парень, с которым она сюда пришла, оказался пьяницей и нахалом.
— Я хочу, чтобы ты отвез меня домой, если не возражаешь.
Он подходит к ней вплотную и хватает ее за плечи.
— Никуда я тебя не повезу, — с трудом выговаривает он. — Мы вернемся за столик, выпьем и успокоимся.
Она пытается высвободиться, но он держит ее крепко. Она изо всех сил наступает ему на правую ногу. Он вскрикивает, отпускает ее и отшатывается назад.
— Отвези меня домой немедленно!
— Никуда я тебя не повезу. Хочешь уйти — уходи! Приятной прогулки.
Он раздраженно разворачивается, нетвердым шагом направляется прочь и исчезает где-то среди танцующих. У нее выступают слезы унижения и злости. Ничего не видя перед собой, она идет по танцевальной площадке к дверям. По ее щекам текут слезы, лицо горит и уже начинает опухать. Может, от холодного ночного воздуха ей станет немного лучше.
Она толкает двери и выходит в морозную зимнюю ночь. Ей идти меньше мили. У нее сильные ноги, ноги танцовщицы, и она наверняка дойдет. Да, она сильно замерзнет по дороге, но дома ее ждут отец и мать. Горячее какао, а может быть, и суп. Отцовское теплое пальто и кресло у камина. Приятная музыка по радио. Интересно, «Гершвин представляет» сегодня будут передавать? (Она надеется, что будут.)
Обхватив грудь руками, она вдыхает ледяной воздух и идет к дороге. Ее белое платье сливается с кружащимся снегом.
Полиция находит машину весной, после первой серьезной оттепели. Она лежит на крыше неподалеку от кладбища Воскресения, на дне длинной и глубокой ложбины, которая тянется вдоль Арчер-авеню. Зимой эту ложбину всегда заметает снегом, который скрывает трупы животных, приползших сюда умирать еще осенью, мусор, выброшенный подростками, когда они на полной скорости влетают в поворот, а иногда даже закоченевшие тела бродяг, которые устраиваются здесь на ночь, укрывшись газетами и думая, что утром, немного отдохнув, они отправятся дальше.
Вся левая сторона автомобиля вмята чудовищным ударом, дверь и половина капота отсутствуют.
— Эта машина будто с танком повстречалась, — говорит один полицейский.
Второй качает головой:
— Вряд ли после такого удара кто-нибудь выжил. По крайней мере, хоть номер на месте.
Полицейские связываются с участком по рации. Им приказывают осмотреть близлежащую местность. Они производят осмотр, но ничего не находят.
Старик просыпается в четыре утра и лежит в постели, глядя в потолок. Он терпеть не может этого узора на штукатурке — завитки накладываются друг на друга, и невозможно до конца проследить взглядом какую-либо линию. Они слишком похожи на снег, подхваченный безжалостным зимним ветром, летящий ночью в лобовое стекло, — нескончаемый натиск белого цвета, с которым не справляются «дворники». Белое… слишком много белого.
Он садится, спускает ноги с кровати и ставит пятки на холодный пол. Обернувшись, он смотрит на ту половину кровати, где спала его жена. Генриетта, родная, — уже шесть лет как в могиле. Она бы, как всегда, нашла нужные слова, она помассировала бы ему плечи, шепча в ухо: «Все хорошо, успокойся, что было — то прошло, ты и сам знаешь, что это был несчастный случай…» Но ее нет, а дети выросли, и у них уже свои дети. Конечно, они часто звонят и навещают, и по четвергам он с приятелями играет в карты в «Орле», — ему уже скоро будет восемьдесят девять, но дети и внуки постоянно твердят ему, какой он бодрый для своего возраста, — но в такие вот ночи, а они в последнее время повторяются все чаще и чаще, он просыпается бог знает когда и слишком отчетливо ощущает все свои болячки, слишком ясно чувствует, как ноют и хрустят его кости при малейшем движении, слишком хорошо слышит, как тихо в доме и за его стенами… Как бы он хотел, чтобы эта тишина распространилась и на его совесть. Разве в таком возрасте память не начинает сдавать? Он уже должен быть выжившим из ума стариканом, который не может вспомнить, как надевают брюки — на трусы или под трусы. Как жаль, что нельзя выбрать, что именно ты можешь забыть.
Шаркая, он подходит к окну, отдергивает занавеску. Идет снег. Пока он не слишком сильный — редкие, крупные снежинки, — но телевизор прав, суток через двое эта часть Среднего Запада окажется под добрыми девятью дюймами снега. Он задумывается, будет ли снегопад таким же сильным и безжалостным, как в ту ночь. Опять смотрит на пустое место на кровати.
— Не могу больше с этим жить, девочка моя. Я должен вернуться туда.
Одно мгновение он видит Генриетту: она сидит на постели, на плечи наброшено одеяло — она зимой всегда легко простужалась; она улыбается — в уголках ее улыбки таится печаль — и говорит: «Делай, что должен, милый. Ты заслужил немного покоя».
— Спасибо, — шепчет он в пустоту. Затем снова выглядывает в окно. — Я многое оставил на Арчер-авеню, тогда, в 37-м. Я помню, что, когда я подъезжал к тому повороту, Бинг Кросби пел «Black Moonlight». Я помню, сколько было снега — Господи, сколько же снега летело в ветровое стекло! Дворники не справлялись.
Надо было мне притормозить или съехать на обочину и подождать, пока стекло очистится. Господи, я сидел за рулем родительского «империала»! В то время «Крайслер» делал автомобили, больше похожие на танки. Надо было переждать. Я ведь был еще мальчишкой. Надо было… — Он замолкает, потому что слышит другой голос — не его жены. Этот другой голос, пришедший из сна, шепчет: «Вот ты где. Я вижу тебя в ночи».
Он медленно подходит к книжной полке и берет старое издание «Нарцисса и Гольдмунда» Гессе. Это одна из его любимых книг. Он садится на край кровати — со стороны Генриетты — и пролистывает страницы, останавливаясь, чтобы прочесть полюбившийся абзац там, запоминающийся диалог здесь. Все это время он не перестает качать головой. Смотрит на подушку покойной жены.
— Не знаю почему, девочка моя, но я вдруг подумал об этих двоих, Нарциссе и Гольдмунде… как они стали друзьями и пошли разными дорогами, Нарцисс остался в Мариабронне и стал аббатом Иоанном, а Гольдмунд превратился в бродягу-художника. Меня всегда трогали последние главы — не помню, говорил я тебе об этом или нет, прости, если повторяюсь, — вот Гольдмунд, он безрассудно промотал свой талант художника, всю жизнь потакал всем своим слабостям и порокам и кончил тем, что его должны теперь повесить за воровство. И вот, как «бог из машины», — так это и задумывалось, я полагаю, — появляется Нарцисс, который помогает ему сбежать и увозит его в Мариабронн. Гольдмунд, больной, умирающий, прощен Нарциссом. Зная, что дни его на исходе, Гольдмунд принимается за свое последнее, истинное произведение искусства — изображение Мадонны, созданное по облику Лидии, любви всей его жизни, чье сердце он разбил. Он ищет и находит прощение в собственном сердце, девочка моя, потому что всю любовь, сожаление и вину, что есть в нем, он употребляет на то, чтобы создать идеальное воплощение Мадонны. И когда Гольдмунд наконец снова видит лицо Лидии, он знает, что прощен и может умереть в мире с самим собой. — Он захлопывает книгу. — Наверное, ничего более сентиментального Гессе не написал. Мне сейчас кажется, девочка моя, что в жизни, в отличие от романа, нужно самому организовать себе «бога из машины», если хочешь добиться прощения.
Он встает с кровати, опершись на подушку Генриетты, затем ставит книгу обратно на полку и начинает собираться в путь.
— У меня тут не только это. Я говорил с парнем, который ее видел.
— Ну, тогда давай и это послушаем.
Щелчок. Шипение. Приглушенные голоса и звон стаканов, выставляемых на стойку после мойки. Слышен более громкий голос: «Еще две кружки на седьмой столик!» «Обычного или светлого?» — кричит бармен. Шипение. Кашель. Затем: «Эта штука сейчас работает?» — «Работает. Я ее включил». — «Ха. Я таких диктофонов раньше не видел». — «Это цифровой диктофон. Ему не нужна кассета». — «Да ну?! Чего только не придумают». — «Итак, вы говорили, что видели ее?» — «Еще как видел! Я это уже много раз рассказывал. Один раз меня даже по телевизору показывали». — «Но вы ведь не откажетесь рассказать это еще раз?» — «Нет, конечно. Я рад, что вы не приняли меня за сумасшедшего». — «Я верю в такие вещи. Итак, пожалуйста…»
Трос лебедки натягивается, и разбитая машина начинает медленно ползти вверх по склону. Полицейский детектив смотрит на стоящего рядом с ним мужчину и говорит:
— Не возражаете, если я задам вам еще один вопрос?
Мужчина кивает и вытирает пальцем глаз.
— Задавайте. Не знаю, правда, что я еще могу вам сказать.
— У вас нет никаких соображений насчет того, что он вообще здесь делал? Ведь он должен был понимать, что это рискованно в его возрасте — отправиться в такое путешествие одному, да еще в середине зимы. От Огайо путь неблизкий. Мне кажется, он собирался что-то сделать или с кем-то встретиться. Что вы думаете по этому поводу?
Мужчина качает головой:
— Клянусь, я не имею ни малейшего представления о том, что ему здесь понадобилось.
Что-то в его голосе подсказывает детективу, что он лжет. Детектив хочет что-то сказать, но осекается и замолкает. Нет смысла давить на парня. Ему и так нелегко.
Она дошла до того места, где Арчер-авеню резко поворачивает налево. Она слышит шум автомобиля, но из-за ветра непонятно, с какой стороны этот автомобиль приближается. Да это и не имеет большого значения. Она уже не чувствует ни рук, ни ног. Даже если машина едет ей навстречу, ни один водитель, если у него есть живая душа и способность к состраданию, не оставит ее на холоде в такую ночь.
Она выходит на середину дороги, смотрит вперед и назад, затем начинает махать руками. Скоро она видит свет фар, приближающийся к ней из-за изгиба дороги. Как чудесно! Машина движется в ту сторону, куда ей надо. Она готовится закричать водителю и уже делает шаг к обочине, в сторону от машины, как вдруг из-за резкого порыва ветра теряет равновесие. Ее белые туфли скользят на пятне черного гладкого льда, и она, всплеснув руками, падает прямо под колеса автомобиля.
— Сестренка? Это Джозеф. Слушай, я тут в доме отца, и… Что?
— Я спросила: ты знаешь, сколько сейчас времени?
— Да. Извини, что разбудил. Я три дня пытался дозвониться до отца. Он не брал трубку.
— Господи! Что случилось? Как он?
— Его здесь вообще нет! И машины нет. Он оставил на столе конверт. В нем завещание, банковская книжка, сертификаты на акции, документы на дом — он оформил его на тебя — и еще… письмо.
— Что в письме?
— Нет, не по телефону. Ты можешь приехать? Я позвонил в полицию, и мне надо их здесь дождаться.
— Я буду через час. Ты-то как?
— Да как? Никак. Но спасибо, что спросила.
— Как ты думаешь, куда он поехал?
— Когда приедешь… Я все расскажу, когда приедешь.
Водитель грузовика с полуприцепом до последнего не видит припаркованного автомобиля, и у него нет времени ни затормозить, ни уйти в сторону — только не на этой дороге, не на этом голом льду. Он врезается в машину и толкает ее дальше — летят искры, осколки стекла дождем обдают кабину, — затем сшибает снеговика, слепленного прямо посреди дороги, и наконец машина отскакивает от грузовика, выезжает на обочину и скатывается вниз по заснеженному склону.
Водитель колотит кулаками по рулю, ругается последними словами, но не останавливается. Снег падает так плотно, что дороги почти не видно. Если он опоздает с доставкой груза, то придется отвечать.
«Что за идиот! — думает он. — Будет теперь знать, как парковаться на таком повороте в такую погоду». Ну какой нормальный человек оставит машину в опасном месте для того, чтобы пойти и слепить снеговика прямо посреди дороги?
Через несколько миль он замечает, что на больших, ледяных комьях снега, прилипших посередине лобового стекла, там, где их не мог достать ни левый, ни правый дворник, видна кровь.
«Господи, пожалуйста… Боже мой, нет!»
Он съезжает на обочину и останавливается, чертыхаясь, спеша, достает из-под сиденья фонарик, открывает дверь, встает на подножку и осматривает капот.