— Твоя правильно говорит, — согласился татарин.
— А покуда сторожу вокруг костра будем нести по очереди. Сперва я, ты, верно, больше моего устал. Охота, да потом купание это в воде. Ложись, спи покуда.
Маучи не успел ответить. Снизу раздался шум, плеск воды, гортанные крики, ржание коней.
— Нукеры! — обрадовался нойон.
Приложив ладони ко рту, он крикнул что-то на своём, непонятном Варлааму языке. Через несколько мгновений к костру подлетел отряд вооружённых копьями и саблями татар в кожаных и булатных доспехах и лубяных обрских шлемах. Все они были на конях.
Маучи торопливо объяснил им, что произошло. Затем он обратился к Варлааму:
— Твоя — мой брат, моя — твой брат. У нас — одна кровь.
Он надрезал на руке кожу и подал Варлааму нож. Отрок, усмехнувшись, сделал то же. Потом они соединили надрезанные места, на которых выступили капли крови. Нукеры шумно и радостно приветствовали их братание. Затем Маучи сказал так:
— Моя конь — твоя конь. Я дарю тебе, брат, свой лучший конь, а ты дашь мне свой.
По его знаку один из нукеров подвёл к Варлааму стройного солового иноходца. Отрок с улыбкой залюбовался красивым долгогривым жеребцом.
Взамен он отдал Маучи своего саврасого коня.
— Моя едет в Холм, твоя — в Ульдемир, — со вздохом промолвил Маучи. — Даю тебе двух моих нукеров. Проводят тебя до Ульдемир. Простимся сейчас, брат. Будешь Киев — приходи.
— Да, брат, — ответил ему ошеломлённый Варлаам. — А ты, если будешь в Перемышле, тоже мимо не проезжай.
Они обнялись, маленький Маучи крепко стиснул Варлаама в своих объятиях. Варлаам с изумлением заметил, как по грязной щеке нойона покатилась слеза.
На том побратимы расстались. Маучи и его спутники исчезли в ночной тьме. Варлаам постелил войлочную попону и лёг возле костра. Нукеры с копьями наперевес, стараясь не потревожить его, молча и неслышно обходили холм.
«Это надо же! Стать братом врага, татарина!» — Варлаам изумлённо покачал головой и вдруг подумал: что почувствует и что скажет Альдона, если когда узнает о сегодняшнем событии. Он представил себе её полное презрения лицо, её твёрдый наморщенный носик и тихо рассмеялся, сам не зная чему.
22.
В Перемышле, когда спустя несколько дней Варлаам воротился из Владимира, всё было по-прежнему. По крепости и вокруг неё разъезжали татарские всадники во главе с баскаком Милеем, собирали дань, беззастенчиво обирали крестьян, и без того бедствовавших. Многие людины[126] бросали свои дома и бежали в горы, сбиваясь там в разбойничьи шайки и чиня пакости на дорогах. Лев, скрипя зубами, терпел. Во всех бедах своих, в том числе и в бесчинстве татар, винил он одного человека — Войшелга.
Когда Тихон и Варлаам вернулись из Литвы, то молодого Мирослава в Перемышле они не застали. На вопросы отроков, куда подевался сын тысяцкого, одни пожимали плечами, другие бросали уклончиво:
— Князь куда-то послал.
Третьи строили догадки:
— Верно, в вотчины свои отъехал.
Мирослав примчался в Перемышль внезапно, на следующее утро после возвращения Варлаама из Владимира. Весь в пыли, в забрызганном грязью дорожном вотоле из валяного сукна, он, ни с кем не перемолвившись ни словом, поспешил к князю. О чём они говорили вдвоём, запершись в покое в башне замка, Варлаам не знал, но почему-то нежданное появление сына тысяцкого его взволновало. Чуяло сердце молодца — грядёт большая беда.
Спустя несколько дней Мирослав вновь исчез, так же внезапно. И опять приходилось ломать голову, что же творится, какое несчастье стучится в двери. А что именно несчастье и беда, в этом Варлаам почти не сомневался. Спрашивать Льва он не решился — князь словно не замечал их с Тихоном после того, как приехали они из Литвы с пустыми руками. Как обычно, Лев был нелюдим и хмур, Варлаам видел, что перемышльские, галицкие и холмские бояре его если и не боялись, то уж опасались точно. Дружбу со Львом никто из них не водил, да и самому Льву, кажется, ничья дружба не была нужна.
Размышляя об Альдоне, о Льве, о своей службе, Варлаам долгие часы, когда не надо было ехать с каким-нибудь поручением или нести охрану на стене, проводил в своей каморе. Ночью он не один раз наблюдал на восходной стороне неба большую хвостатую звезду. Зрелище было величественное и страшное. Казалось, несёт эта звезда Земле те самые беды и горести, о которых он смутно догадывался.
Вскоре приехал Тихон. Сразу с дороги он поспешил к товарищу с новостями.
— Был у Матрёны, Варлаам, — объявил он. — Шлёт те привет Матрёнушка, желает всех благ, здравия, удач. Всё вспоминает, как вы с нею на княж двор хаживали.
— Что же, спаси её Бог. Ну, а у тебя с ней как? Движется дело?
— Да какое там дело, право слово?! — Тихон огорчённо вздохнул. — Всё, как и ране. Вот гляжу: люб я ей, люб! Но ведь… Сам разумеешь, да и сказывал я те не раз — на что я ей такой, бессребреник. Она баба сурьёзная. Подол ей не задерёшь, яко девке посадской.
— Так ты предложи ей, раз она тебе люба: выходи, мол, за меня замуж.
— Да ты что, смеёшься надо мной, право слово, Варлаам?! — вскричал, сокрушённо махая руками, Тихон. — Рази могу я?! Да она на смех меня подымет! Баил ведь уже!
— Не узнаю я тебя, друг. С другими жёнками всегда ты смел был, а тут… — Варлаам пожал плечами.
— Запала мне Матрёна сия в сердце, Варлаам, чего ещё скажешь. — Тихон снова вздохнул. — Потерять её боюсь. Вот возьмёт она да и выскочит замуж за какого купчину, аль даже и за боярина. Она такая, она может. И тогда что? Другую такую жёнку где я сыщу? Вот ране думал: просто с ими, с бабами. Одна тамо, вторая. Ну, с которой не получится, дак и бог с ею. А Матрёну вот встретил, и все иные — так, побоку. Да и вроде как и не нать мне топерича никого боле.
— И мне тоже такая вот жёнка повстречалась. Только замужем она, да и не ровня я ей.
— Енто тамо, на озере-то? — спросил Тихон.
Низинич хмуро кивнул и не стал продолжать разговор. Они вышли из каморы и поднялись по лестнице на смотровую площадку заборола.
Вдали, у окоёма синели буйно поросшие лесом холмы, меж ними серебрился, извиваясь, как змея, быстрый Сан, в излуках лепились хутора и деревеньки, кое-где над крытыми соломой жилищами курился дымок. Липовая роща, уходящая вниз от земляного вала, блистала золотом листвы. В утреннем чисто вымытом небе над крепостью кружил орёл.
— Гляди, скачет кто-то! — указал Тихон.
За деревянным зубцом заборола был хорошо виден всадник в сером вотоле. Беспрерывно хлеща вороного коня нагайкой, он галопом нёсся по шляху. За спиной его вздымалась клубами пыль.
— Кажись, Мирослав. — Тихон смотрел из-под ладони, как всадник круто осадил коня перед рвом и что-то закричал страже у ворот. — Да, тако и есь.
Ветер относил в сторону слова Мирослава, и отроки не смогли их разобрать.
— Верно, стряслось что, — встревожился Варлаам. — Сойдём-ка во двор.
Он повернулся и заспешил вниз по винтовой лестнице.
— Да, позабыл те сказать, — говорил Тихон, спускаясь за ним следом. — Тамо, в Холме, князь Шварн объявился. С матерью, с женою своею, и боярин Григорий Васильич с ими. Воротился из Литвы.
— Вот как. — По челу Варлаама пробежали волной морщины. — Значит, здесь он теперь.
«И она», — едва не добавил Низинич, но вовремя спохватился и смолчал.
Во дворе его ждал гридень.
— Князь тебя кличет, — сухо передал он.
Лев ожидал Варлаама в том же узком покое на верху замковой башни. Напротив князя на скамье сидел бледный от усталости Мирослав.
— Сказал, не приедет. Монах, мол, не князь, — говорил он, зло кусая усы.
— Боится, скотина, что прежние его делишки вспомнят, вот и отказывается, — процедил Лев. — Что ж, по-иному сделаем. А, Варлаам! Звал тебя. Садись. Разговор наш долгий. Вижу, истосковался ты без дела настоящего. Это ничего. Князь про тебя не забыл. — Лев неприятно засмеялся.
Варлаам впервые услыхал, как Лев смеётся, и подивился, насколько смех его был едок и противен.
— Вот что, отроче, — продолжил князь. — По важному позвал я тебя поводу. Сперва вот ведай: хан татарский, Берке, давнишний наш ворог, который Куремсу и Бурундая на нас посылал, ныне в Орде помер. Трахомой страдал, а кроме того, тёмная его била. Вот так упадёт посреди своего шатра ни с того ни с сего и бьётся в судорогах. Пятьдесят семь лет прожил на белом свете, нехристь, бесермен проклятый! В общем, новый хан теперь у татар — Менгу-Тимур. Берке и Батыю он молодший брат. И, говорят, за бесерменскую веру он так не стоит, как Берке. Веротерпим, иными словами. Это весть добрая. Зато следующая худая: объявился в степях приморских, на Днестре и Дунае новый хан ордынский — Ногай. Доселе ходил он под рукою у Берке, воевал за Кавказскими горами с персидским ханом, Хулагу[127], а теперь вот в наших краях рыщет. Много у Ногая воинов, и, доносят мне из Орды купцы наши, розмирье у них с Менгу-Тимуром. Вот посылал я к Ногаю Мирослава с дарами великими. Как-никак Менгу-Тимур далеко, на Волге сидит, а Ногай близко, у устья Днестровского шатры раскинул. Вроде задобрил Мирослав его, но что далее будет — один Бог ведает. Это ж татарин. Вот захочется ему нас пограбить, он и придёт, и опять всю Галичину опустошит, живого места не оставит. При отце два раза татарское нахождение было, помнишь, верно. В общем так: решил я созвать братьев на снем[128] во Владимире. Чтобы, если татары нападут, всем нам силы совокупить. Там, у дядьки Василька, лучше всего бы нам собраться. Послал гонцов. Вроде бы и Шварн, и Мстислав не против, а вот Войшелг заупрямился: не хочу, мол, монах я. Боится, что мстить я ему стану за прежние обиды. А его бы тоже послушать не мешало. Может, что доброе присоветует. Мирослав к нему в монастырь в Новогрудок ездил, да без толку. Поэтому решаю так: поезжай ты, Варлаам, во Владимир к дядьке моему, князю Васильку. Дядька мой — муж прямой, честный. Пусть он убедит Войшелга, что не хочу я ему никакого зла сотворить. Не до этого нынче. Так всё князю Васильку и скажи. Понял, Варлаам?
— Понял, княже. — Варлаам встал со скамьи и поклонился Льву в пояс.
— Ступай, отроче, — приказал ему князь. — Готовь коня, оружье, заутре отъедешь. У канцлера моего грамоту возьмёшь, с восковой печатью.
Как только Низинич скрылся за дверью, Мирослав спросил:
— Думаешь, княже, клюнет рыба на приманку?
— Кто ведает, боярин, — мрачно сверкнул на него глазами Лев. — Но по-другому этого зверя в рясе из Новогрудка не вытащить. И посланника лучшего, чем Низинич, у меня нет.
— Главное, сам он верит, что ничего Войшелгу во Владимире не грозит, — раздумчиво промолвил сын тысяцкого.
— Ты во Владимир заезжал по пути? — строго спросил его Лев. — С привратником монастыря Михаила Архангела говорил?
— Да. За три гривны[129] он нам врата откроет.
— Сребролюбив монах. — Лев криво усмехнулся. — Ну да на такое дело и пяти гривен не жаль.
Он посмотрел на морду медведя на стене. Во взгляде князя пылал огонь злобы. Мирослав, посмотрев на него с испугом, незаметно перекрестился.
23.
Листья с низко свисающих над Лугой плакучих ив кружились в воздухе и падали на речную гладь. Подхваченные быстрым течением, они уносились прочь, а на смену им летели всё новые и новые, и было в этой нескончаемой череде что-то печальное и трепетное. Альдоне подумалось, что людская жизнь напоминает это движение листвы. Как один лист сменяет другой, так и всякий человек приходит в мир в назначенный ему срок, совершает добрые и худые поступки, а затем исчезает в волнах времени. Вослед ему приходят дети, внуки и тоже проходят по жизни своей чередой. А жизнь коротка, как короток грустный, безнадёжный полёт листа под порывом ветра.
— Альдона! Сестрица! — раздался сверху голос юной Ольги, снохи князя Василька. — Чего стоишь тамо, у брега?!
Спохватившись, Альдона поспешила навстречу подруге.
…Седьмицу назад Альдона вырвалась из Холма во Владимир, упросив Шварна и Юрату позволить ей навестить старого Василька и его семью. Здесь, окружённая вниманием добросердечной Добравы и весёлой, жизнерадостной Ольги, молодая галицкая княгиня отдыхала душой, ей было намного спокойней, чем в Холме, рядом с властной свекровью и норовистыми боярами. Беременность её стала заметной, чрево округлилось, Альдона уже не мучила себя вопросами, чей же это ребёнок. Почему-то ей хотелось, чтобы была дочь. Вот вырастет она, и отдаст её Альдона замуж, куда-нибудь, где поспокойнее, куда не дойдут полчища мунгалов, не доберутся с огнём и мечом ливонские рыцари-крижаки. Одно тревожило княгиню — как там без неё Шварн. Не занемог бы опять, не простудился б где. Шварна ей почему-то, особенно в последнее время, становилось жалко.
— Чего грустная ходишь? — спрашивала Ольга, когда они поднимались по лестнице на крыльцо терема. — Давеча купцы приезжали, от бесерменов, столько всякого товару навезли — ахнешь! Ткани серские[130], бархат, зендянь пёстрая. Сапожки сафьяновые. Матушка платов себе накупила, ещё шубу лисью, князь Василько тож, мой Владимир у купчины одного на торгу саблю присмотрел. Говорит, харалуг[131] персидский, самый что ни на есть лучший. А ещё давеча посол приходил, от Ногая какого-то, из Орды. Кониной от него несёт и ещё гадостью какой-то. Да так мерзостно. Фу!
Ольга смешно наморщила курносенький носик. Альдона, посмотрев на неё, не выдержала и хихикнула.
— Забавный такой, маленький, кривоногий. И шепелявит.
— Он по-русски говорил, без толмача? — спросила Альдона.
— По-русски, токмо слова коверкает безбожно.
— А нынче, чей вон то конь у крыльца стоит? Гляди, у коновязи. Али опять какой татарин?
— Опостылели они, татары сии. — Ольга вздохнула. — Ладно, хоть дозволили князю Васильку стены во Владимире возводить.
Альдона посмотрела в сторону, где кипело строительство. Там жужжали пилы, стучали топоры, мужики в посконных рубахах тащили баграми огромные дубовые и буковые брёвна. Неподалёку на уже возведённой стене возле башен воины в кольчугах и остроконечных шлемах крепили на кожаных ремнях пороки, устанавливали в бойницах самострелы.
— Эй, Олекса! — окликнула Ольга дворского. — Ну-ка, ответь. Чей то скакун на дворе?!
Дворский Олекса, добродушный старик, седой, с ласковой улыбкой на лице, ответил ей:
— От князя Льва, из Перемышля, гонец.
— Зачастили гонцы! Стало быть, али пир грядёт, али рать! Примета верная! — Ольга неожиданно расхохоталась.
«Смехом страхи и тревоги свои глушит, — подумала Альдона. — Лёгкая она. Николи не тоскует, не печалуется».
В сенях вышел к ним сын Василька, Владимир. Это был писаный красавец, с иконописным лицом, голубоглазый, светловолосый. Говорили, что в княжеского сына были тайно влюблены во Владимире все посадские девки. Но ни на кого, кроме своей Ольги, Владимир не обращал внимания.
«Добрая у них семья. Душа в душу живут. И не помыкает никто Владимиром, как Юрата Шварном. Добрава Юрьевна — она сына своего, а не власть любит», — с грустью подумала Альдона.
Она по-хорошему позавидовала Ольге.
— Ты бы, Олюшка, не шумела тут излиха, — улыбаясь, промолвил Владимир. — Гонец ото Льва у отца в горнице.
— А мы пойдём тогда, подглядим сверху чрез оконце, что за гонец тамо. И послушаем, о чём толковня. — Бойкая Ольга ухватила Альдону за рукав платья из тяжёлой голубой царьградской[132] парчи и потянула её за собой.
— Неугомонная, — с наигранной укоризной вздохнул Владимир. Он с обожанием смотрел на свою юную супругу, а на Альдону почти не обращал внимания.
После, когда молодые женщины подымались по лестнице на верхнее жило, шурша платьями, Альдона заметила:
— Любит тебя Владимир. Вижу, души не чает. На иных жёнок и не глядит. Счастливая ты.
Ольга в ответ только довольно рассмеялась.
Княгини остановились возле прорубленного в бревенчатой стене узкого оконца. Из него было хорошо видно всё, что происходило в огромной, залитой светом из забранных слюдой высоких окон горнице. В то же время снизу оконце можно было разглядеть, лишь внимательно присмотревшись.
Князь Василько Романович, в голубом долгополом кафтане, в шапке с зелёным бархатным верхом и меховой опушкой, в мягких сафьяновых сапогах без каблуков, восседал в резном кресле. Перед ним стоял высокий темноволосый человек в тёмно-сером, подбитом мехом суконном плаще с фибулой[133], надетом поверх белой сорочки. В руках он мял войлочную шапку. По обе стороны от кресла вдоль горницы на скамьях сидели бояре в ярких разноцветных опашнях[134], зипунах, ферязях[135].
Когда гонец поднял голову, Альдона едва не вскрикнула — она узнала Варлаама.
Василько говорил громким голосом, и княгиням было хорошо слышно каждое сказанное им слово.
— Прочёл я грамоту сыновца[136]. Всё в ней складно. Но не разумею, почто хощет Лев звать во Владимир Войшелга? Эй, Олекса! Пусть кликнут княгиню Альдону. Надобно и ей ведать о Львовой грамоте.
Альдона заметила, как длань Варлаама чуть дрогнула, он поджал тонкие уста, но волнения своего ничем не выдал.
«Вот и свидимся опять. Смешно и глупо. Он правильно сказал. Противно се — по углам тёмным прятаться. Любовь — она чистою, светлою быть должна».
— Чегой-то лицо сего гонца знакомо мне. Где-то видала, — прервала мысли Альдоны Ольга.