Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дороги и люди - Константин Багратович Серебряков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За всю жизнь Пушкину ни разу не удалось побывать за границей. Всего лишь год назад ему было отказано в просьбе выехать на шесть-семь месяцев в Париж. И вот — граница. За нею не Франция, конечно, но уже и не владения русского царя...

Но где же Пушкин пересекал границу? Где именно?

В Ленинакане мне сказали, что это произошло поблизости от пограничного города, как раз у погранзаставы. Я тут же отправился туда. Со мной был коренной ленинаканец Альберт Арутюнович, хорошо знающий здешние места.

Молодой, стройный, красивый лейтенант горделиво произнес, подтверждая:

— Да, Пушкин пересекал границу здесь! — И повел нас к железнодорожному мостику, под которым тихо плескалась вода.

— Но это же не Арпачай, это какой-то его приток.

Мое сомнение разделил и Альберт Арутюнович, и мы, поблагодарив лейтенанта за радушие, поехали к Арпачаю.

К нашей небольшой компании вскоре примкнуло несколько местных колхозников, и каждый наперебой утверждал, что как раз у их села переходил Пушкин тогдашнюю русско-турецкую границу.

Дорога меж тем подвела нас к реке. Старик с темным от горного загара лицом стал у крутого берега, указал рукой вниз и торжественно сказал:

— Вот здесь переходил Пушкин границу!

— А когда провели эту дорогу? — спросил я.

— Лет тридцать назад, — ответил колхозник.

— Ну, а где была старая дорога на Карс?

— Километрах в трех отсюда, — ответил старик и показал в сторону небольшой лощины, где сверкала на солнце река.

Мы поехали туда. И вот что узнали. По обоим берегам реки, друг против друга — два села. На правом берегу — село Ахурян, на левом — Гарибджанян. Тут было мелко и берег реки пологий. Мы проверили по старым картам: в этом месте и проходила давнишняя дорога на Карс, то есть та единственная дорога, по которой мог ехать Пушкин, направляясь к театру военных действий.

Местные жители тоже, конечно, в один голос твердили: «Здесь, здесь Пушкин переходил границу».

Хотелось верить, и у нас были основания поверить, что наиболее вероятное место, где проезжал Пушкин, было между этими двумя селами. Тем более что одно из них называлось в старину Русским Караклисом, а другое Турецким Караклисом. Теперь оба села находятся на нашей земле.

Ну, кажется, мы приблизились к истине.

Некоторое время спустя я снова повстречался с тем красивым лейтенантом и высказал ему наши соображения.

— Только не пишите об этом, не опровергайте наше убеждение, что именно у нашей заставы, а не где-то в другом месте Пушкин переходил границу.

Признаться, мне хотелось выполнить просьбу лейтенанта, не посягать на убеждения и других симпатичных людей, которых повстречал я в тот день на южной границе нашей страны. Но что поделать, если здесь, я верю, именно здесь, между двумя селами, была переправа. И по этому отлогому берегу, стуча копытами об острые камни, с седоком в бурке и черном картузе, спустился конь к быстротекущим водам Арпачая, ныне реки Ахурян. «Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вывел меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван, я все еще находился в России».

Вечером под проливным дождем Пушкин прибудет в Карс, откуда накануне уже ушли вперед русские войска. В Карсе он встретит молодого армянина, говорившего «на довольно чистом русском языке». Армянин поведет его к себе домой. «В комнате, убранной низкими диванами и ветхими коврами», увидит он мать молодого армянина. Она подойдет к гостю и поцелует ему руку. Потом старуха мать разложит огонь и приготовит Пушкину «баранину с луком», которая покажется ему «верхом поваренного искусства». Они все лягут «спать в одной комнате». А утром в сопровождении младшего брата хозяина — Артемия, мальчика «лет семнадцати», Пушкин отправится осматривать город и цитадель, «выстроенную на неприступной скале», но павшую недавно под ударом русских войск. Артемий будет толковать ему «военные действия, коим сам он был свидетелем». И Пушкин, «заметя в нем охоту к войне», предложит ему ехать с ним в армию, на что «он тотчас согласился». Спустя полчаса Пушкин выедет в лагерь графа Паскевича, расположенный в двадцати пяти верстах от Карса. Рядом с поэтом будет скакать Артемий «на турецком жеребце с гибким куртинским дротиком в руке, с кинжалом за поясом... бредя о турках и сражениях».

Как точно и емко переданы в лаконичных пушкинских строках и черты домашнего быта, и армянское радушие, и вольнолюбивые устремления юного Артемия, и — шире, — не боясь преувеличения, скажу, — его характер!

И вот Пушкин в палатке генерала Раевского, давнего своего друга, которому он посвятил поэму «Кавказский пленник» и стихотворение «Андрей Шенье». Н. Н. Раевский находился в дружбе с декабристами, и, хотя его участие в «тайных обществах» царским властям установить не удалось, он был переведен в Отдельный Кавказский корпус и назначен командиром Нижегородского драгунского полка.

В лагере и на ночном привале, на Саганлугских высотах и в минуты жарких баталий, под Арзрумом встретит Пушкин многих из своих товарищей. «Как они переменились! Как быстро уходит время!» — воскликнет он.

Шеф жандармов Бенкендорф не ошибся: известный стихотворец, отставной чиновник десятого класса Александр Пушкин оказался в кругу своих друзей-декабристов. «Здесь увидел я нашего Вольховского...» — товарища по лицею, декабриста. «Здесь увидел я и Михаила Пущина...» — тоже декабриста, разжалованного в солдаты и отправленного на Кавказ. «Я поехал с Семичевым...» — декабристом, полгода отсидевшим в Петропавловской крепости. «Я встретил генерала Бурцова...» — его Пушкин знал еще по лицею. Бурцов был видным деятелем Союза благоденствия. «Вечера проводил я с умным и любезным Сухоруковым...» — за прикосновенность к делу декабристов Сухорукова исключили из гвардии и сослали на Кавказ. «Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновницына, стоявшего в карауле, что в Арзруме открылась чума». П. П. Коновницын — декабрист, отданный в солдаты...

Так, вскользь, будто невзначай, Пушкин упоминает опальных друзей. Иногда он не сообщает ни их чинов, ни должностей, как бы намекая на близость с ними. Исследователи считают: поэт в дни пребывания своего в корпусе Паскевича был осведомлен, что за ним идет слежка. Он «держал себя серьезно, избегал новых встреч и сходился только с прежними своими знакомыми, при посторонних же всегда был молчалив и казался задумчивым», — вспоминает декабрист А. С. Гангеблов. И все-таки, когда поэт вернулся в столицу, Бенкендорф от имени царя потребовал от него объяснений. «Кто ему разрешил отправляться в Арзрум, — во-первых, это заграница, а во-вторых, он забыл, что обязан предупреждать меня обо всем, что он делает, по крайней мере, касательно своих путешествий. Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства»[3] — недвусмысленно угрожал Николай I. А небезызвестный ротмистр Бутурлин, с которым Пушкин встретился в Гергерах, адъютант военного министра, «мелкий куртизан и выскочка», написал донос на Раевского — обедал-де с людьми, сосланными под строгий надзор, держал себя с ними на товарищескую ногу. Этого было достаточно: царь приказал начать следствие «по делу Раевского». Доносчик же был награжден орденом Владимира 4‑й степени.

Никогда раньше Пушкин не видел войны. В отрочестве, будучи еще лицеистом, он пережил грозную страду 1812 года. Он видел, как шли на брань русские полки, и «душой восторженной за братьями спешил...». Он жил великой драмой родного народа и верил в неодолимую силу русского воина.

Вострепещи, тиран! Уж близок час паденья! Ты в каждом ратнике узришь богатыря...

Но на поле брани он не был. И вот теперь, в тридцать лет, поэт не только увидел войну, но стал, пусть на мгновения, ее участником.

В дни, когда он находился в действующем корпусе, «Тифлисские ведомости» писали: Подобно Горацию, поручившему друга своего опасной стихии моря, мы просим судьбу сохранить нашего поэта среди ужасов брани». Эти строчки были напечатаны 28 июня, а за 14 дней до этого Пушкин сам подверг себя серьезной опасности, и, если б не друзья, кто знает, как обернулась бы его судьба.

Историк турецкой кампании и ее современник Н. Ушаков, в подробностях описывая сражение 14 июня, сообщает: «Гагки-паша, желая обозреть позицию нашу и удостовериться, действительно ли главные силы русских успели уже совершить переход к речке Инжа-су, приказал во 2‑м часу пополудни оттеснить аванпосты наши. Значительная партия куртинцев и дели, прокравшись лощиною, внезапно атаковала передовую цепь казаков. Начальствовавший ею подполковник Басов тотчас приблизил туда сотню своего полка, находившуюся в резерве; но турки ежеминутно усиливали нападение...» Дальше автор ставит звездочку и отсылает читателя к примечанию в конце книги: «Поэт, в первый раз услышав около себя столь близкие звуки войны, не мог не уступить чувству энтузиазма. В поэтическом порыве он тотчас выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах. Опытный майор Семичев, посланный генералом Раевским вслед за поэтом, едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин, одушевленный отвагою, столь свойственною новобранцу-воину, схватив пику после одного из убитых казаков, устремился против неприятельских всадников. Можно поверить, что донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке. Это был первый и последний военный дебют любимца Муз на Кавказе».

Сам Пушкин в «Путешествии» о своем участии в сражении умолчит. Лишь в альбоме Е. Н. Ушаковой он шутливо нарисует себя на коне и с пикой в руке. Один только раз поэт упомянет о сложной обстановке, в которой он очутился, когда «войска опять получили приказ идти на неприятеля». Он спускался в овраг, «земля обрывалась и сыпалась под конскими ногами. Поминутно лошадь моя могла упасть, и тогда Сводный уланский полк переехал бы через меня. Однако бог вынес».

В тот день русские разбили тридцатитысячное войско сераскира арзрумского, шедшего на помощь Гагки-паше. Потом было решающее сражение с Гагки-пашой, длинные переходы к крепости Гассан-Кале, к горам Ак-даг, и, наконем, 27 июня, в день полтавской победы, был взят Арзрум. Вместе с Раевским Пушкин отправился в город, где «турки с плоских кровель своих угрюмо смотрели на нас. Армяне шумно толпились в тесных улицах. Их мальчишки бежали перед нашими лошадьми, крестясь и повторяя: «Християн! Християн!»...» У крепости «с крайним изумлением» Пушкин встретил своего «Артемия, уже разъезжающего по городу, несмотря на строгое предписание никому из лагеря не отлучаться без особенного позволения».

Что стало с этим армянским юношей, смелым пушкинским чичероне?

Пушкин рассказывает о военных действиях, которым в течение четырнадцати дней был свидетелем; рассказывает всего на десяти книжных страницах. А прочитаешь их, и кажется, что это целое батальное полотно — так густо насыщено оно событиями, фигурами, поступками самых разных людей; на полотне — короткие, в одну-две фразы, живут пейзажи гор, рек, лесов. Война предстает и в трагической своей сути, и в героизме, и в тактических замыслах военачальников, и в ратном труде их исполнителей.

Взгляд автора остр, ум постоянно в работе, в проникновении за оболочку факта. Вот два разных отрывка:

«Подкрепление подоспело. Турки, заметив его, тотчас исчезли, оставя на горе голый труп казака, обезглавленный и обрубленный. Турки отсеченные головы отсылают в Константинополь, а кисти рук, обмакнув в крови, отпечатлевают на своих знаменах». И двумя страницами ниже: «Лошадь моя... остановилась перед трупом молодого турка, лежавшим поперек дороги. Ему, казалось, было лет 18, бледное девическое лицо не было обезображено. Чалма его валялась в пыли; обритый затылок прострелен был пулею». Увидев такое, Пушкин «поехал шагом... ».

Двадцать два дня прожил поэт в Арзруме. Можно только предположить, каких сложностей и ухищрений стоило ему ускользать из сераскирова дворца, исчезать из-под неусыпного ока и «высочайшего» опекунства. Для чего? А чтобы побродить по городу, его окрестностям, зайти в арсенал и на базар, осмотреть кладбище, отправиться в лагерь, где содержались больные чумой, — то есть заняться тем, что, говоря нынешним языком, составляет профессиональную страсть очеркиста.

«Ужасно мне надоело вечное хождение на помочах этих опекунов-дядек; мне крайне было жаль расставаться с моими друзьями, но я вынужден был покинуть их. Паскевич надоел мне своими любезностями: я хотел воспеть геройские подвиги наших молодцов кавказцев; это — славная часть нашей родной эпопеи, но он не понял меня и старался выпроводить из армии. Вот я и поспешил к тебе, мой друг, Павел Степанович». Это, по свидетельству Потокского, сказал Пушкин, когда вернулся в Тифлис, одетый в белый турецкий плащ и красную феску, бросился в объятия издателя «Тифлисских ведомостей» Санковского.

На другой день поэт взошел на гору святого Давида и перед свежей могилой Грибоедова преклонил колена. На глазах его были слезы...[4]

Пробыв в Тифлисе шесть дней, Пушкин выехал на север. Перед ним — снова горы, снова Казбек и «уединенный монастырь, озаренный лучами солнца...», снова — «грозно ревевший» Терек... «Берега были растерзаны; огромные камни сдвинуты были с места и загромождали поток».

Читаю, вновь перечитываю эти удивительно точные, до осязаемости пластичные пушкинские описания природы. Но одна ли наблюдательность поражает здесь?

Дробясь о мрачные скалы, Шумят и пенятся валы, И надо мной кричат орлы, И ропщет бор, И блещут средь волнистой мглы Вершины гор.

Не свое ли внутреннее состояние, не тяжесть ли своей судьбы выразил поэт в образе Терека, на который обрушился «с тяжким грохотом» обвал?

Но задних волн упорный гнев Прошиб снега... Ты затопил, освирепев, Свои брега.

Эти стихотворные строчки написаны в 1829 году. Через шесть лет Пушкин напишет прозу — «Путешествие в Арзрум».

«...ПОДВИЖНИКИ НУЖНЫ, КАК СОЛНЦЕ»

Нет, нельзя заигрывать с дальневосточной погодой! Достаточно было сделать ей несколько комплиментов, как зашумел ветер, гладкие воды бухты Золотой Рог покрылись морщинами, небо затянулось черными тучами, грянул гром и застучал ливень. Пришлось отсиживаться в аэропорту Владивостока...

Вылетели уже в темноте. А так хотелось, прильнув к иллюминатору, поглядеть сверху на Татарский пролив, на бухты и сопки, на прибрежные поселения. Не повезло.

На Сахалин прибыли глубокой ночью. Но и здесь погода оказалась неласковой. А я-то, признаться, заранее приготовил прелестную чеховскую цитату, с помощью которой хотел утвердить репутацию доброй сахалинской осени. Поэтому воспользуюсь другой, более стабильной по своему смыслу: «Сахалин лежит в Охотском море, загораживая собою от океана почти тысячу верст восточного берега Сибири и вход в устье Амура. Он имеет форму удлиненную с севера на юг, а фигурою, по мнению одного из авторов, напоминает стерлядь... Северная часть Сахалина... по своему положению соответствует Рязанской губ., а южная — Крыму... Он вдвое больше Греции и в полтора раза больше Дании».

В те годы этот огромный, богом проклятый остров, угрюмый и молчаливый, лежал в запустении. Гнетущую тишину на нем нарушал разве только звон кандалов да треск, с которым продирался медведь сквозь дремучие таежные заросли...

Край нефтяников и рыболовов, шахтеров и моряков, лесорубов и геологов, строителей и ученых; край, где живет 700 тысяч человек, представителей многих народов, — таков нынешний советский Сахалин, единственная островная административная область в нашей стране.

Южно-Сахалинск — столицу острова осмотреть не успел, потому что ранним утром вылетел на север, в Оху. В самолете мой превосходный попутчик — Владимир Павлович — так картинно говорил о нефтяном центре Сахалина, что мне показалось, будто я уже был здесь, видел эти новенькие белые дома, ровные улицы с зелеными островками лиственниц, елей и берез, всматривался в. сизые сопки, что прильнули к городу, вдыхал холодновато-острый воздух, встречался с отзывчивыми, душевными местными жителями.

А Владимир Павлович оказался вовсе не местным жителем.

Он живет на юге, в Корсакове, инженер-строитель, летел в Оху в отпуск, к другу — тоже строителю — Михаилу Игнатьевичу. Оба они родом из Свердловска. Вместе кончали там институт. Вместе перебрались на Сахалин. Здесь уже седьмой год. Уезжать? Нет, не собирается. Побудешь на материке с десяток дней — обратно тянет. Он, Владимир Павлович, пятый раз в Охе. А Михаил Игнатьевич в Корсаков еще чаще наведывается.

— Знаете, остров наш людей сближает, — говорит Владимир Павлович. — Хотя и не малый он по размеру — тысячу километров в длину, — а как дом родной. В нем все уютно. Прочно мы тут живем. Только вот дорог бы побольше проложить, чтобы природой вдоволь наслаждаться.

На второй день пребывания в Охе я снова встретил Владимира Павловича. Случайно, в магазине.

— Ну как Оха, нравится? Может, останетесь? На рыбалку сходим или на охоту. Медведь тут крупный. — И Владимир Павлович, мужчина здоровенного роста, поднял руку вверх, наглядно показывая размер таежного зверя.

— Так это же под стать жирафу! — заметил я.

— А на Сахалине все крупно, — засмеялся Владимир Павлович.

Не знаю, как со зверем, но многие виды флоры на юге острова действительно удивляют размерами. Папоротник такой широкий, что и двумя руками его не охватишь. Да и деревья встречаются огромной высоты. Почва и климат особенные.

Принять приглашение моего попутчика я не сумел — надо было ехать к побережью Сахалинского залива...

В дороге просматриваю весьма своевременно подаренный сувенир — книгу о Сахалине. Читаю донесение одного царского чиновника: «На острове нет даже климата, а имеется только дурная погода».

И вдруг (какое чудо!) светлеет темная тайга, уходят тучи, голубеет небо, выглядывает теплое солнце, и все становится веселее — и земля, и воздух, и море. Вот теперь я могу, наконец, процитировать из Чехова то, что хотел раньше:

«Дни стояли хорошие, с ясным небом и с прозрачным воздухом, похожие на наши осенние дни. Вечера были превосходные; припоминается мне пылающий запад, темно-синее море и совершенно белая луна, выходящая из-за гор...»

Да, все было так за всю последующую сентябрьскую пору моего пребывания на Сахалине — и в погожие дни, и в ясные вечера.

У каждого из нас, мне кажется, есть писатель не просто наиболее ценимый, не просто любимый, но как-то лично, по-особому близкий. Не то что мы сами походили бы на него. Так думать было бы слишком самонадеянно и неоправданно. Но близкий писатель — это как человек, с которым можно всегда посоветоваться; и еще — во многих отношениях он для тебя идеал человека.

Таким близким писателем с юности стал для меня Антон Павлович Чехов. И соответственно тому, что он значил для меня, для моей читательской, но, повторяю, не только читательской жизни, — соответственно этому у меня рос к нему интерес: не просто как к великому писателю, русскому классику, но — по-человечески, к личности его. С этим чувством я вновь и вновь перечитывал его произведения — его божественные по музыке и нравственной чистоте рассказы зрелых лет, его искрящиеся юмором новеллы и бытовые зарисовки периода Антоши Чехонте, даже его пьесы, хотя не знаю, как для других, но для меня самое мучительное — это читать пьесы, пусть даже гениальные. Я перечитывал все это с таким чувством, будто читал дневники своего знакомого, своего друга — умного, тонкого, великого, но друга.

А с годами мне стало недостаточно такого чтения. Словно не договорил что-то о себе Антон Павлович, хотя я и понимаю, что душа писателя скрыта в его творениях и, чтобы познать ее, надо только («только»!) «вычитать» ее оттуда. Я посещал чеховские музеи, с напряженным любопытством всматривался в «чеховскую» Ялту. Задумал поездку в Таганрог. Хотел проследить историю переписки Чехова с душевными и деловыми адресатами.

И тут судьба подбрасывает мне поездку на Сахалин. А ведь Сахалин — это Чехов. Его путешествие на далекий остров — особенный человеческий поступок, акция, где человек раскрывается с такой силой, что трудно себе представить что-либо равноценное.

Как же это раньше мне в голову не пришло, что познание Чехова, вот такое, о котором я говорил, должно включать в себя Сахалин? Обязательно Сахалин!

И я помчался на остров Чехова.

Попав на Сахалин, я старался не задерживаться там, где Чехов не бывал, а быстрее отправляться в те места, о которых он писал. Теплилась мечта — может быть, повидаю потомков тех, с кем встречался писатель...

Есть в нашей стране большие пространства — целые города и области, — «вспаханные» русской литературной классикой. Эти места уже не мыслятся без своих литературных колумбов, наших непоседливых классиков, они «открыли» их нам, они незримо живут в них. Таковы, например, Оренбург и юг Урала в пушкинской «Истории Пугачевского бунта». Орловщина — это Тургенев, волжские земли — Островский и Горький...

Сахалин в литературе — это, конечно, прежде всего Чехов.

Я ехал на Сахалин, и передо мной стоял образ тридцатилетнего Чехова, чей жизненный и творческий подвиг во все времена может служить примером высокой нравственности и гражданского мужества. А уж на Сахалине, где бы я ни бывал, — Чехов был первым «гидом». Его емкие строчки, точные слова, яркие пейзажи, характеристики, даже цифры всплывали в памяти и, как живая история, сопровождали повсюду. Чеховский Сахалин — «место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный» — с предельной силой контраста давал увидеть, почувствовать сказочную новь далекого и близкого теперь острова. Казалось, будто Чехов передал Сахалину свою душевную энергию, свою веру в светлое будущее. О Чехове напоминали названия улиц, библиотек, школ, театров. Его имя — популярнейшее на Сахалине, оно пользуется превеликим уважением. Сахалинцы говорят душевно и просто: «Наш Чехов».

Село Некрасовка стоит на берегу тихой бухты, полуокруженное тайгой. Живут здесь нивхи, представители древней народности. Раньше их звали гиляками. В годы царизма гиляки были обречены на вымирание. Чехов ссылается на цифры: в 1856 году на Сахалине жило 3270 гиляков. Через пятнадцать лет их осталось 1500... Жили они в убогих юртах, вокруг которых стоял невыносимый запах «гниющих рыбьих отбросов». Питались плохо. Болезни косили их. Чехов дает внешний портрет гиляка: «Выражение лица... у него всегда осмысленное, кроткое, наивно-внимательное; оно или широко, блаженно улыбается, или же задумчиво скорбно, как у вдовы... Тело у него худощаво, жилисто, без жировой подкладки». И далее: «Народ этот не воинственный, не любящий ссор и драк. Они лгут, только когда торгуют или беседуют с подозрительным и, по их мнению, опасным человеком, но, прежде чем сказать ложь, переглядываются друг с другом — чисто детская манера. Всякая ложь и хвастовство в обычной, не деловой сфере им противны». И еще: женщины «однаково бесправны, будь то бабка, мать или грудная девочка; они третируются, как домашние животные, как вещь, которую можно выбросить вон, продать, толкнуть ногой, как собаку». Конечно, ни о какой грамотности среди нивхов в ту пору и речи не было.

У входа в большое светлое здание на медной дощечке выгравировано: «Школа-интернат для детей народов Севера. Открыта 1 сентября 1972 года, в год пятидесятилетия образования СССР». Здесь обучаются 320 детей. Более двухсот из них нивхи — все нивхские дети, что живут в Охинском районе. Учатся тут и орочи, и эвенки, и русские.

В 1933 году А. М. Горький, находясь в Сорренто, получил письмо с острова Сахалин от учащихся Ногликской школы (Ноглик — южнее Некрасовки, на противоположном берегу острова. Там живет основная часть сахалинских нивхов. В Ноглике тоже большая школа-интернат). Ребята писали: «Раньше учиться мы не хотели, боялись, и родители нас не пускали. Сейчас же летом мы не дождемся, когда начнем учиться... Поняли, что это нужно для нас же самих...» «Ваше письмо, — отвечал им Горький, — подарок, которым я буду гордиться, как орденом. Вам, как всем, надобно понять, что вы учитесь не только для себя, не только для того, чтобы освободить сородичей и единоплеменников ваших из плена темной старины, — вы учитесь для того, чтобы включить вашу свободную энергию в работу трудового народа земли, в работу завоевания власти трудящихся над миром...»

Есть теперь среди нивхов и свои преподаватели, обучающие нынешнее поколение детей, и врачи, и художники, и литераторы, и ученые. Книги нивхского писателя Владимира Санги известны во всей нашей стране и за ее рубежами.

Неподалеку от школы-интерната — Новая Некрасовка. В ряд стоят превосходные двухквартирные особняки. Их построил рыболовецкий колхоз. В каждой квартире — три комнаты, застекленная веранда, большая кладовая, ванная, горячая вода, центральное отопление, на кухне — газ, на крышах — телеантенны.

Наталья Михайловна Хурюн, мать двух сыновей — девятнадцатилетнего Олега, уже окончившего школу, и Юры, ученика шестого класса. Муж ее, Сергей Тимофеевич, — колхозник-рыбак. У него, как некогда писал Чехов, — осмысленное лицо, внимательный взгляд, широкая улыбка. Но никакой скорби. Среднего роста, крепкого, коренастого сложения. Дети — в отца.

В доме отменный порядок. Шкафы и полки с книгами. Рядом с репродукциями известных картин — выразительные, исполненные сильными красками детские рисунки. Сквозь широкие окна льется мягкий свет северного солнца. Острота и яркость рисунков — естественная, хотя, может быть, и неосознанная потребность детского воображения.

Хозяйка накрывает на стол. Сыновья и муж учтиво помогают ей. Как за десятилетия изменилось то, что столетиями укоренялось в сознании и казалось незыблемым! Эти новые люди (уж во всяком случае сыновья) не помнят дымных юрт, обвалянных землей, грязи, зловония вокруг. Ушло, исчезло отвратительное чувство презрения к женщине, «как к низкому существу или вещи».

Стол уставлен вкусными кушаньями. Есть тут и вяленая рыба — юкола. Нивхи ее готовят особенно хорошо.

Ждем хозяйку. Она переоделась и села за стол.



Поделиться книгой:



Регистрация