Теперь он плакал в своем кабинетике, сидя в инвалидной коляске.
Бондарин как узнал утром о смерти Лазарева, так и ходит, так и ходит из угла в угол комнаты, в которой помещается секция торгово-экономическая. Заложил руки за спину и ходит.
Вот кто заменил бы Лазарева, смог бы. На худой конец, но заменил бы.
Но – генерал, а это уже слишком, никто ему поста председателя Крайплана и не предложит, немыслимо, а если бы оказалось мыслимо, так у Бондарина ума и такта хватит отказаться. Даже если речь пошла бы только о временном замещении, до тех пор, пока подыщут настоящую замену.
Прохин Анатолий Александрович... В недавнем прошлом чекист, теперь член президиума Крайплана. Почти интеллигент, но почему-то это «почти» то и дело выказывало себя.
С таким же «почти» многие и в Крайплане, и в совнархозе, и в Сибпромбюро, и в других организациях жили не тужили, умея его спрятать и даже приголубить, показывая «почти» к месту, когда это соответствовало обстоятельствам и окружению, у Прохина же оно проявлялось только не к месту, и никак иначе.
То в выражении лица появлялось, в том, как лицо приобретало вдруг желтизну или в том, как среди его толковой и убедительной речи на заседании президиума вдруг проскальзывало «средства́» вместо «сре́дства» или «бацильный капитализм» проскальзывал тоже.
Ведет Прохин заседание президиума, обсуждается проект железнодорожной ветки на Енисейск. Прохин – инженер-железнодорожник, в советское уже время закончил путейский институт, он, конечно, в своей тарелке, говорит доказательно, вопросы экспертам ставит серьезные, заседание идет нормально, без напряжения, тем более без того азарта, который неизменно вносил Лазарев.
А когда решение почти сформулировано, Прохин объявляет: «Хватит мозговать! Я вижу, мы сегодня все равно ни до чего не домозгуемся. Откладываем решение до следующего заседания!»
Все в недоумении, особенно эксперты и референты: какая муха укусила Прохина? Какая мысль? Догадка? Какое соображение?
На следующем заседании, недели две спустя, обсуждение вопроса начинается чуть ли не заново и все говорят неуверенно – может быть, та самая муха снова здесь, в кабинете?
Прохин же снова держится строго, деловито, и вот принимается соответствующее решение, но так и остается непонятным: для чего нужно было в прошлый-то раз вопрос откладывать? Ну и, кроме того, отношение Прохина к директивам сверху: для него раз «сверху», значит, обсуждению не подлежит.
Опять-таки совершенно иначе, чем у Лазарева, который по поводу каждой третьей, а то и каждой второй директивы запрашивал у Москвы уточнений: «По получении телеграфного № ... от ... считаю необходимым получить следующие разъяснения тчк Первое Какими и в какие сроки финансовыми средствами будет подкреплена указанная директива тчк Второе Как согласуется указанная директива с вашим указанием от ... текущего года тчк Третье Наш Крайсовнархоз получил указание совнаркома за №… от… текущего года которое по смыслу в корне расходится с вашим указанием тчк Как и когда будет разрешено это недоразумение тчк С коммунистическим приветом Лазарев».
Нет, Прохин не та фигура. А где же та?
Впрочем, не надо думать, будто «бывшие», да и не только они, в этот скорбный час ничего другого не переживали, как только этот вопрос: «Кто?»
Ничего, ничего подобного! Крайплан был потрясен потерей своего председателя и потерей необыкновенного человека.
Лазарев умер сегодня, а завтра ему исполнилось бы сорок лет, и сослуживцы договорились между собой, что, если и не будет приглашения, они все равно нагрянут к Лазареву. Руководство взял на себя Юрий Гаспарович. «Я знаю, как это делается!» – сказал он, утопив кнопочку в глубине своего горла и посматривая вокруг себя решительно. Все понимали, что не так-то это просто, хоть как-то вмешаться в личную жизнь Лазаревых...
Но вот оно какое наступило – сорокалетие Лазарева!
И вот еще: у кого что было в прошлом самое трудное, что хочется забыть, то со смертью Лазарева почему-то лезет наперед, вспоминается и вспоминается.
Это ощущали все «бывшие», а Корнилов больше всех. Так ему казалось, так он был убежден.
Конечно, он был крайплановцем молодым, стаж его работы не достигал и года, и кое-кто все еще смотрел на него как на стажера, но сам он стажером себя уже не чувствовал – быстро вошел в курс дела и дело это понимал тонко. «Молодость» же имела преимущества: ему были понятны все умонастроения крайплановского коллектива, но, кроме того, они были ему виднее, чем другим, как раз потому, что он еще не потерял способности все происходящее здесь видеть и замечать со стороны, чуть-чуть посторонним взглядом.
Вот он и чувствовал остро, что жизнь его приобретает с этого часа какой-то обратный ход и как будто клонится к прошлому.
Год шел 1928-й, значит, десятилетний юбилей самого тяжелого, сумбурного и невероятного года – 1918-го в жизни Корнилова.
«А юбилей – это же действительно удобный случай для памяти: да-да, память только и ждет, чтобы разворошить прошлое...»
И причина к тому была рядом с ним постоянно, ежедневно.
Бондарин был такой причиной и символом года 1918-го. Давняя, давняя это была история – история их отношений... Припомнить, когда же началось-то?
— Ани́чко! – воскликнул адвокат Василий Константинович Корнилов, наматывая на узенький палец правой руки шнурок своего пенсне. – Ани́чко, а ведь герой-то сражения на реке Шахэ, Бондарин-то, он ведь, оказывается, наш! Наш, самарский! Наш, сызранский. Вот он кто, Ани́чко!
Адвокат Корнилов называл жену свою Анну Климентьевну таким вот образом, перемещая ударение в имени и меняя окончание слова, и делал это тем охотнее и веселее, чем лучше было у него настроение, чем новость была приятнее.
— Какое, какое сражение?
— На реке Шахэ, Ани́чко! Ну как это, вчера вечером обсуждали новость, а сегодня ты уже забыла? Совершенно точно установлено: полковник-то Бондарин, он самарский. Он сызранский. Кузнецов сын!
— Чей сын?
— Деревенского кузнеца из-под Сызрани! Из смежных каких-то деревень «Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова, Неурожайка тож». Нееловки-то каких дают нынче героев? А? В чине полковников, а? И всегда-то бывало на Руси: очень нужно, и являются из Нееловок, из Неурожаек Ломоносовы, Сусанины, Никитины, а нынче – так полковники Бондарины! Причем являются, окончивши курс Академии Генерального штаба-а! А? Всегда так бывало и всегда так будет. Ани́чко!
— Откуда ты знаешь, милый, что так будет? Всегда? – спросила Анна Климентьевна, спокойной русской красоты женщина и ума необыкновенного, куда там было тягаться с ней мужу, хотя человек он тоже был неглупый, но в то время как муж всегда был бесконечно деятелей, Анна Климентьевна отличалась порядочной леностью: почитать французский романчик, пошить-повышивать, сочинить невиданный фасон платья или неслыханный рецепт какого-нибудь торта, попросту посидеть помечтать ей куда было интереснее всяческих политик и мировых событий. Однако если уж по особенному какому-нибудь случаю она говорила: «Об этом надо подумать! Я сейчас подумаю...» – тогда замолкало в большом корниловском доме все, все начинали ходить на цыпочках, смотрели на закрытые двери комнаты Анны Климентьевны и ждали, когда она выйдет и скажет: «Я подумала... Вот что, мне кажется, надо сделать, вот так поступить...»
Теперь Анна Климентьевна вспомнила то, что следовало в данном случае вспомнить, откликнулась распевным голосом:
Прочитала она на память, а муж откликнулся так:
И оба они – отец и мать Корниловы – понимали друг друга, мать еще порасспросила отца о сражении на реке Шахэ, о полковнике Бондарине, столь блестяще действовавшем в этом сражении.
А все это – отцовское «Ани́чко» вместо «Аничка» и стихотворный ее отклик, беседа, возникшая по поводу столь неудачной для России войны на Дальнем Востоке, вся эта горькая осень, горечь и тревогу которой в тот день и час скрашивала победа полковника Бондарина, сына сельского кузнеца из-под Сызрани, как говорили, теперь свободно изъяснявшегося на трех европейских языках, – все это показалось тогда студенту-второкурснику Корнилову Петру Васильевичу чем-то, что обязательно должно ему запомниться на всю жизнь. Обязательно!
Студент-второкурсник заглянул из столицы на недельку-другую в родительский дом, соскучившись по интеллигентному и даже по изысканному его уюту, кроме того, заглянул он сюда не без цели – он хотел поглядеть на отца, на мать, послушать их, да и решить окончательно серьезный вопрос: кем ему все-таки быть? Какую окончательно избрать специальность?
Вот он и слушал родителей очень внимательно, о чем бы ни шел между ними разговор.
Отец...
Отец был уверен, что сын должен пойти по его стопам, то есть стать юристом, должен, пока еще не поздно, уйти с факультета естественно-математического. Отец вообще был сторонником строгой преемственности в выборе образа жизни и деятельности и говорил, что «культура – есть опыт поколений», любимой же музыкой его были Бахи и Штраусы, а любимым чтением – романы отца и сына Дюма.
Мать...
О ней Корнилов-сын мог припомнить гораздо больше, по ее настоянию он окончил не гимназию, а реальное училище, и вот теперь она вела свою линию.
— На естественно-математический факультет можно положить год-два, но что же это такое за ремесло – спрашивала она. – Путеец – вот специальность! Сначала путеец, а там видно будет!
Корнилов-то понимал, что все дело в этом самом «видно будет»: в сознании матери неизменно жил предмет ее обожания – инженер Михайловский, ставший затем знаменитым на всю Россию писателем Гариным.
Гарин-Михайловский тоже был самарцем, земляком был, а ведь соблазнителен счастливый пример, если он к тому же совсем-совсем рядом?!
Сын...
Сын стоит, прислонившись плечом к косяку огромной, распахнутой на обе створки двери отцовского кабинета, слушает беседу родителей о победе полковника Бондарина в сражении на реке Шахэ, а заодно и о поэзии Некрасова, слушает и думает: «Юрист? Путеец? Естественник?» А ответить не может, не знает ответа, и нужна какая-то причина, чтобы узнать.
В детстве несколько лет он прожил в сознании, что он бог, а причиной, разуверившей его в этом, был возраст – повзрослел и понял свою ошибку, ну а теперь? Идут годы, он все меньше эти годы понимает, и все сильнее в нем чувство необходимости какой-то философии. Какой-нибудь сильной и убедительной. Не юридической и не путейской – всеобщей!
Он ведь не потому чего-то не понимает, что от природы ему мало дано ума, совершенно по другой причине: ему надо иметь гораздо больше того, с чем он в состоянии справиться. Он и еще жаждет ума, до сих пор не знает, что с ним делать. Поэтому ему так необходима философия.
И в реальном училище, и на первом курсе университета Корнилов читал до одурения, и все не то, все не то! Все умно, прекрасно, но как будто не для людей, а для других каких-то, специально на этот случай взращенных существ – сначала стань таким существом, ну а тогда уже и размышляй, и философствуй! Вот ведь какая глупость происходит с умом-то! И это в то время, как философия, думал Корнилов, должна быть врожденной, естественной и ее надо не создавать, а открывать в человеке. Неужели так-таки нечего в нем в этом смысле открывать? Да не может этого быть, только нужно рассматривать человека не самого по себе, не отдельно, а вместе с целым, то есть с природой! В природе же нет конца открытиям? Вот и в человеке должно быть так же! Отсюда следует: а ну его к черту, юридический факультет! Ну его к черту, путейский институт, я естественник, и это действительно мое место! Действительно!
Родителям же сын пока ничего не говорит, говорят они, а он слушает...
Было что-то театральное в их разговоре – маленький, по большей части миленький домашний, только для самих себя театрик, – такая уж манера. Непринужденная манера и даже изящная позволяет, говоря о каком-нибудь предмете или событии, говорить о чем угодно, в то же время не теряя из вида этого предмета: полковник Бондарин и поэт Некрасов – все вместе и все к месту. Все в характере собеседников.
Вот они радуются победе полковника, и, надо их знать, потому радуются, что эта победа все-таки чужая, а не их собственная. Собственных они не хотят, полагая, что сами-то они не должны желать себе побед – принцип! Так оно и есть, принцип!
Отец выигрывал судебные процессы, но никогда не хотел побеждать своих противников раз и навсегда, мать, вокруг которой было множество поклонников тайных и очевидных, больше всего боялась своей явной победы хотя бы над одним из них; и отцу, и матери не чуждо было чувство превосходства, но побежденных они боялись, боясь той несвободы, которой скованы победители в своих поступках, и тем более в своих мыслях.
Был случай, вспомнил Корнилов-сын, когда однажды в этой же вот гостиной после музыки, после танцев, после шампанского один из гостей, высокого положения петербургский юрист, раскинув в стороны короткие ручки, воскликнул:
— Анна Климентьевна! Знайте, что я побежден вами на всю жизнь!
Мать вздрогнула и, чуть подумав, ответила:
— Не дай бог! Победы нужны только несчастным! Гости зааплодировали, громче всех отец.
— Господа! – воскликнул он. – Господа! Этой мудростью по семейному праву могу воспользоваться только я! Только я, больше никто из вас! Предупреждаю: плагиата не потерплю!
А недели три спустя, вернувшись из суда, он уже в прихожей закричал громко и восторженно:
— Аничко! Аничко! Сегодня я сказал! Сегодня прозвучало в моей речи: «Победы нужны только несчастным, а счастливым они претят!» Сказал и выиграл! А ведь была такая малая возможность выиграть!
Однако же нынче они искренне радовались победе полковника Бондарина, хотя вполне могло быть, что Япония не зря и не случайно выигрывала войну с Россией.
Они радовались и тому, что эта победа их ни к чему не обязывала. Какой-нибудь орденок, медальку какую-нибудь носить на груди и то не обязывала.
Так размышлял, стоя в дверях гостиной, Корнилов-младший, и тут почудилось ему, будто с противоположной стороны открылась точно такая же дверь с точно такими же бронзовыми ручками, оттуда явился молодой красивый полковник, галантно поклонился всем присутствующим и заметил: «Для себя вы побед не хотите – верю! Они вам ни к чему – верю! Но для сыночка-то, для милого Петруши, неужели вы побед не желаете?! То-то! Нет-нет, дорогие мои, интеллигенты мои, умницы мои, никуда вы от побед не денетесь! Уж это точно!»
Уж это точно, полковник Бондарин предстал тогда перед Корниловым впервые, но сразу и своим прошлым – прошлым крестьянского мальчишки из-под Сызрани, и своим настоящим – настоящим высокообразованного офицера.
В ближайшем будущем Бондарин, конечно, напишет книгу «Сражение при реке Шахэ», в которой докажет, что: 1) если бы соседние с ним дивизии умело воспользовались его победой, перейдя в решительное наступление... 2) если бы Бондарин не был в этом сражении ранен в ногу... 3) если бы во главе русской армии стоял не генерал старой школы Куропаткин, а какой-нибудь полковник новой выучки и формации...
Одним словом, Корнилову-младшему уже тогда было ясно, что докажет полковник в своей книге. Да и всей своей последующей жизнью...
Видение вскоре исчезло из гостиной, поторопилось. А напрасно! Если бы не исчезло, философски настроенный Петр Корнилов сказал бы ему:
«Есть разные победы, иные из них никак не отождествляются с истиной, поэтому они и возможны! Но если бы Чингисхан, или Александр Македонский, или полковник Бондарин сказал: «Я есть истина, потому что я победитель!» – если так скажут солдаты и даже мирные граждане страны-победительницы, это будет, запомните, полковник, это будет конец света! Беспрекословное отождествление победы с истиной – это ли не конец света! И только пока истины и победы существуют порознь, пока мы – я и вы – существуем порознь, ваше и мое существование не теряют смысла. Нам нельзя быть вместе; для меня истина – это все, для вас все – это победа!»
Вот он каким был идеалистом в то время – Корнилов. Он, кажется, и сейчас-то им был, а тогда – несомненно.
Ведь это была первая война России, происходившая при жизни Петра Корнилова. Самая первая. Но, чувствовал он, далеко не последняя...
Корнилов был студентом, молодым человеком призывного возраста, но почему-то никому из окружающих, отцу и матери прежде всего, никак не могло прийти в голову, что их любимый, их единственный сын Петруша тоже ведь сейчас, сию минуту, сию секунду мог бы быть на сопках Маньчжурии, в окопах, мог идти в атаку в сражении на реке Шахэ под командованием героя, земляка-полковника Бондарина, мог бы истекать кровью в полевом лазарете, мог бы лежать в братской могиле. И все это запросто, и все это было бы вполне в порядке вещей, ничему, кажется, и не противореча, но – тогда? Восторгались бы тогда в доме Корниловых победой полковника Бондарина или... И вчера, и сегодня, и завтра за ужином, когда в гостиной корниловского дома собирается цвет либеральной самарской интеллигенции, все с тем же искренним восторгом обсуждалась бы здесь эта победа или... По-прежнему ли его красавица мать объясняла гостям, что счастливые люди не вправе быть победителями, или... По-прежнему ли его отец, такой красноречивый, такой находчивый в самых сложных перипетиях судебных разбирательств и судоговорения, каждый вечер овладевал бы вниманием избранного общества или...
А вот молодого Корнилова Петра «или» одолевали, не давали ему истинного, каникулярного покоя. Он чувствовал войну как бы раздвоенно, чувствовал, что она совсем-совсем не для него, что она и он совершенно несовместимы, что несовместимость эта и есть главная причина того, что он так хотел посвятить себя философии – делу и мыслям, противоположным, как он полагал, войне... Тем более, полагал он, что нынешняя-то война с Японией была несправедливой и ненужной, а он своим пусть и неокрепшим, еще не искушенным умом все-таки догадывался, что всякая несправедливость и ненужность, чем они больше, тем более непредвиденные последствия и потрясения они вызывают... Кровавые революционные и контрреволюционные события вызовет и эта война...
Но в то же самое время было, было у него такое предчувствие – рано или поздно не эта, так другая какая-нибудь война возьмет свое и обязательно вовлечет его в свой кровавый пир, в свой гул и грохот, в свой ужас и в свои события, которые он, несмотря на все свои философии, а может быть, как раз благодаря им, так и не сумеет понять, сыграет с ним злую, злейшую шутку и если оставит его в живых, так только в качестве действующего лица этой шутки.
Так думал тогда Петр Корнилов, студент...
И мать, ровно ничего не подозревая, но что-то, как всегда, верно чувствуя, обратилась к нему с такими словами:
— А ты бы побоялся за нас с отцом, Петруша! Побойся за нас, пожалуйста, помолись, чтобы у нас не было побед... Ну и, конечно, чтобы не было поражений. Нам ведь ни того ни другого не надо!
— Бояться? За вас? – удивился сын. – Каждый вечер у вас гости, и всем вы показываете свое счастье, почему же за вас нужно бояться?
Мать тотчас поняла.
— Конечно, это очень странно – показывать свое счастье, но что же делать? Счастливых людей так мало, так мучительно мало, что, если и они будут скрываться от чужих глаз, тогда все подумают, будто счастья вообще нет и не может быть! Нет-нет, если человек счастлив, он обязан быть откровенно счастливым.
Вот как это было в 1904 году, какие возникали тогда в доме Корниловых интеллигентные и милые проблемы.
Корнилов уехал из дома с твердым намерением остаться на естественно-математическом. Он понял, что только из естественных наук может явиться к нему философия.
Знакомство с Бондариным продолжалось и дальше...
Конечно, заочное. Когда же пришел проклятый вопрос – идти Петру Корнилову воевать с кайзером Вильгельмом Вторым или не ходить? – Бондарин, разумеется, подтвердил: «Иди! Вот случай, когда победа совпадает с истиной! Ты философ, ты интеллигент, ты искал такого случая? Не измени самому себе! Не измени, иначе будешь самого себя презирать!»
И Корнилов пошел, а затем по газетам, по сводкам военных действий, по слухам пристально следил за Бондариным.
В 1914 году Бондарин был уже профессором Академии Генерального штаба и автором целого ряда книг по военному искусству, в том числе и книги о бое на Шахэ, но, само собою разумеется, он тотчас вступил в действующую армию, начав войну со скромной должности начальника штаба 2-й гвардейской дивизии.
Уже бои под Ивангородом принесли ему георгиевское оружие, а действия против обходящих крепость Осовец немцев – Георгиевский крест. За бои у Красикова и особенно за разгром небольшой сравнительно частью австрийского корпуса он получил чин генерал-майора.
Затем Бондарин стал генералом для поручений при командующем 4-й армией, а с августа 1916 года принял ответственную должность генерал-квартирмейстера штаба Северного фронта. Кажется, было, что в какой-то короткий срок он командовал фронтом, но это уже 1917 год наступил, командующие менялись тогда один за другим.
Конечно, на войне, в окопах философия куда-то подевалась, дни и месяцы от нее ни слуху ни духу, главным было – остаться живым, ну и, конечно, победить кайзера. Однако все это не снижало интереса ротного Корнилова к судьбе генерала Бондарина. После Октября, наоборот, этот интерес приобрел особенное значение, поскольку офицерство выбирало, в какой идти лагерь. В какой и за кем идти? Это ведь было честное офицерское решение – идти за тем, кому ты доверяешь, какому военачальнику?!
Только вот сами-то военачальники внесли в умы офицерства растерянность, наверное, не меньшую, чем большевики. Ну еще бы: генерал Алексеев, первое лицо царской армии, солдатский сын и сам в прошлом солдат, оказался истым монархистом и до последнего дыхания воевал с красными, а вот русский национальный герой Брусилов, генерал высокого происхождения, принял сторону большевиков. Мало того, что принял, но и одним из первых подписал «Воззвание ко всем русским офицерам, где бы они ни находились» с призывом о поддержке Советов. Как все это было понять?
Вот и выбирай пример для подражания какой-нибудь взводный, ротный, батальонный, да что там говорить, и полковой командир!
Корнилов в то время был уже офицер как офицер, хотя нет-нет, а все еще вспоминалось ему, что в прошлом он философ, да и в будущем не отвергал он втайне такой стези, но, чтобы ничей пример его не трогал, не задевал, этого сказать было нельзя. Задевал!
И он с пристрастием выяснял: ну, а генерал-то Бондарин нынче где же? С кем он? Какую выбрал судьбу, талантливый человек, военный интеллигент из народа, самарский мужик, земляк?
После Великой Октябрьской за неподчинение большевистскому главковерху товарищу Крыленко Бондарин был арестован и на полтора месяца заключен в Петропавловскую крепость, выйдя же на свободу, примкнул к антисоветскому Союзу возрождения России, а затем принял пост командующего войсками Уфимской директории.
В то же самое время, в те дни Корнилов принял участие в восстании против Советской власти.