Вся жизнь и один день
Сидя в летящем над Уралом вертолете, он почему-то подумал о смерти: будто лежит он мертвый в ледяной реке, а из чащи за ним медведь подглядывает… чепуха какая-то! Ведь не умирать он летел, а отдыхать — ловить рыбу, рисовать, спать в палатке… Он улыбнулся и опять — мысленно — увидел своих коней на лугу — высокая трава в цветах перекатывается волнами — жара — поют кузнечики — кони невдалеке кланяются тонкими головами — взмахивают хвостами — он — Семенов — маленький мальчик — лежит в траве на спине — раскинув руки — смотрит в белые бегущие облака… В детстве жили они под Москвой на даче, и он часто бегал в колхозный табун: носил пастухам выдаваемые матерью хлеб, колбасу и трешки на водку, а за это учился ездить верхом, купал высоких коней в реке, сидел в ночном у костра… Вот уже полвека прошло, а он все еще видит это, когда ему хорошо на душе… Семенов опять посмотрел в иллюминатор вертолета: внизу громоздились горы, лысые верхушки почти на одном с ним уровне. Когда вертолет накренялся, громады гор падали, казалось: вот-вот раздавят… Внизу — у поросших тайгой подножий — петляла зажатая подножьями гор голубая река Вангыр — цель полета. Она начиналась неподалеку отсюда, в цирках Приполярного Урала, и текла на запад, чтобы влиться на равнине в более широкую реку Печору, которая впадает в Ледовитый океан. Там — на равнине — тундра, однообразие… А здесь узкие берега горного Вангыра, то ярко-зеленые в траве, то космато-темные от подступивших елей и пихт, то ядовито-рыжие в болотах, то ярко-желтые от песка и серые от камней. Голубая полоса реки перехвачена белыми, зубчатыми бантиками порогов: пена воды. Отсюда — с высоты — пороги казались застывшими и немыми, но не было в них ничего таинственного. Ночью же — в тайге на берегу реки — рев невидимых порогов часто пугал Семенова. Да что там рев порогов! — мало ли пугали его по ночам своими криками выпь и филины. Даже камни — падая с гор. Звук был для него загадочнее света. Не потому ли, что он — художник — всегда занимался только великой троицей: свет — тень — цвет, в которой главным был свет. Ему, правда, удавалось иногда передать и движение, но никогда — звук…
Сейчас этот всепоглощающий звук — рев вертолета — был вовсе не загадочным, а ясным и надоевшим до нестерпимости — даже уши заложило — а мелькавший снаружи мир был все еще как немое кино.
Вертолет «МИ-8» заходил на второй круг: выбирал место, где бы сесть. Было шесть часов утра, солнце над верхушками гор только еще взошло, еще цеплялись кое-где за лохматые таежные склоны клочья ночного тумана. Река, где над ней кружил вертолет, выбегала здесь из тайги на свидание с цветущей поляной: все время убегая от поляны, река ни на миг с ней не разлучалась. С трех сторон поляну ограничивали горы, с четвертой стороны была река, а за ней низкие холмы и открытое небо, откуда прилетел вертолет. Лысые вершины гор смотрели на прилетевший вертолет презрительно, как смотрят осенью на всех мух и комаров.
Летчики нацелили машину на середину поляны, и вертолет стал снижаться на нее как-то боком, словно боялся там чего-то невидимого. Единственный пассажир в брюхе «МИ-8» — художник Семенов — прильнул коричневым носом и короткой белой бородой к стеклу иллюминатора. Он тоже заметил, как нехотя снижается ревущий вертолет. Это на мгновение удивило его. «Может, от ветра», — подумал он. За круглым желтым стеклом мелькали темные лиственницы, светлые березы, берег реки, мокрые — блестевшие на солнце — валуны в белой пене порогов. Все это быстро увеличивалось в размерах, приближалось, убегая назад. И все еще не было иных звуков, кроме рева вертолета.
Внизу, на трепетавшей в ветре поляне, было пусто.
Он опять услышал этот мир, когда вертолет коснулся колесами земли, и заглох двигатель, и когда Семенов спрыгнул из вертолетного брюха в траву. Он услышал голос реки, и птичий щебет, и лепет берез, стоявших неподалеку, на кромке берега, и даже звон ручья, впадавшего под ними в реку. Но главным все же был голос горной реки. Он давно знал его и любил.
Он сделал несколько шагов — от вертолета к реке — по густой траве, доходившей ему до колен, — она еще не распрямилась, придавленная вертолетным ветром. Он погладил, нагнувшись, ее спутанные склоненные стебли: руке сразу стало мокро и холодно. Он провел рукой по лицу и так стоял — коренастый, с широкими, тяжелыми плечами, в защитной рыбацкой робе, в кирзовых сапогах, утонувших в траве. Ногам в заиндевелых корнях травы было прохладно, а лицу — на солнце — уже становилось тепло. Волосы, короткая борода и усы Семенова были совсем белыми, словно и на них иней лежал или даже снег, а лицо коричневое от постоянного давнишнего загара. Бледно-голубые глаза прищурились в сети морщинок.
Он смотрел на залитые солнцем горы и редкие облака, цеплявшиеся за лысые верхушки, на пеструю от цветов поляну, на голубую воду с гребнями пены, на блестящие в осенних лучах валуны. Он радовался бесконечно! «Хоп! — сказал он сам себе. — Наконец-то я здесь».
Словечко «хоп» было одним из его любимых. Оно осталось с ним навсегда после Узбекистана. По-узбекски это значит: хорошо, ладно, так и быть, или просто вздох удовлетворения. Он любил это слово за его благожелательную многозначность…
И вдруг он услышал в шуме реки
— Петя, узнаешь меня? — услышал он в трубке женский голос.
Этот голос сразу показался ему странно знакомым, хотя он не слышал его уже лет тридцать, — да, ровно тридцать лет!
— Кто говорит? — спросил он неуверенно.
Он еще не решил — узнавать ему этот голос или нет…
— Неужели не узнаешь — это же я!
Она была уверена, что он не может не узнать, — и он узнал ее — натурщицу Монну-Лиду, как он прозвал ее в шутку, позировавшую в Самаркандском художественном училище, где он тогда учился. Героиня юношеского романа… Ему стало не по себе — он не любил теней своего прошлого, — да и это «ты» покоробило его… Этого еще не хватало! Он женат, у него дети…
— Ах, это вы, — сказал он наигранно-равнодушно. — Чем могу служить?
— Не «вы», а «ты», — сказала она с горьким упреком. — Как ты там, Петя, хотелось бы тебя повидать.
— Я ничего, вашими молитвами, — не сдавал он позиций. — Инфаркт недавно перенес… знаете такое слово?
— Почему же не знаю? — обиделась она. — Тоже грамотная…
— А вы как поживаете? — перебил он.
— Я ничего, пока держусь… Сына вот вырастила и дочку, в институт уже ходят.
«И на кой черт мне это все?» — с раздражением подумал Семенов.
— Откуда вы узнали мой телефон? — спросил он, чувствуя, что это «вы» все-таки не к месту, но не мог, вернее — не хотел иначе.
— Купила о тебе книгу, с твоими картинками, — сказала она. — Сперва сомневалась — ты ли, а потом увидела в ней твой портрет и узнала… разревелась я, Петя… читаю книгу и реву… муж спрашивает: «Чего ревешь то?» — показала твой портрет — он узнал… Помнишь его?
— Нет, — соврал Семенов.
— А он тебя помнит! — опять упрекнула она.
«Ну, это уж вовсе бестактно!» — разозлился Семенов. Он не знал, что ответить. Помолчали. Семенов услышал в трубке тихие всхлипывания.
— Мне сказали, — услышал он, — мне сказали, что ты был в Самарканде, разыскивал меня…
— Да, я был там в прошлом году, в командировке… Откуда ты узнала?
— Люди сказали… ты меня разыскивал… правда?
— Я тебя не разыскивал, — ответил он жестко, вдруг сбившись на «ты». — Просто в командировке был… в Самарканде, и в Караганде тоже… Телефон-то мой вы как узнали? — он опять перешел на «вы».
— В Союзе художников… Повидаться бы надо, Петя… Я ведь тоже в Москве живу.
— Улетаю я, — сухо сказал Семенов. — И вообще: незачем нам встречаться. У вас своя жизнь, у меня своя… Все давно в прошлом.
— Да ты не подумай чего такого, — сказала она голосом, полным слез. — Я ведь все эти годы думала о тебе… Бывает, что в молодости совершаешь ошибки, а потом всю жизнь за них расплачиваешься!
«Ах, вот оно что! — про себя обиделся Семенов. — Она считает, что это
— Нет, — сказал он твердо. — Видеться нам ни к чему. Совершенно ни к чему. Зачем бередить старое? Всего вам наилучшего! — и положил трубку.
Весь день потом он думал об этом звонке. Особенно задели его ее слова об ошибках…
— Никакой тут не было ошибки! — громко сказал Семенов, обращаясь к ревущей реке. — Все произошло как должно быть! Тоже мне еще — бабская запоздалая лирика… И откуда она взяла, что я ее разыскивал?
Год назад, до инфаркта, ездил Семенов в творческую командировку по местам, где прошла его юность; колхоз в степи под горой Семиз-Бугу в Казахстане — Караганда — Самарканд… Ездил вспоминать прошлое, это верно, но вовсе не ее там разыскивать…
— Ну, ладно! Хватит! Забыть надо здесь все это! И ты мне поможешь! — сказал он реке…
Семенов оглянулся на вертолет: лопасти машины еще медленно вращались, останавливаясь. Летчики что-то застряли в кабине. Глубоко вздохнув, он направился к семье берез возле самой воды. Швейцарские кварцевые часы на его руке показывали 6 часов 15 минут…
Говорят часто: человек — дитя природы… «Какое там дитя, — подумал Семенов, — когда человек давно отделил себя от нее. С тех пор, как ему был дан разум. С тех пор он стал антиприродой. Сначала он сделал природу богом, потом придумал и поставил над природой другого бога, по своему образу и подобию, а потом отверг и этого бога и сделал богом самого себя. Более того: из своей среды он выделил еще больших богов. Много прекрасного создал в мире человеческий разум, — подумал Семенов, — но много и ужасного, потому что нет у него границ и не может их быть. Так же, как нет границ у природы. В конце концов природа уничтожит человеческий разум, — подумал он, — и сделает она это по каким-то своим, непонятным человеку законам, в которых, может быть, и нет никакой гармонии. Но нет и злобы… Сделает она это безразлично и бесцельно — когда-нибудь… вот это-то «когда-нибудь» и есть самое таинственное. Приход в это «наше когда-нибудь» и уход из «нашего» в другое — «когда-нибудь» и «что-нибудь»…
Он вспомнил одну старушку, тещу своего московского друга, тоже художника, очень древнюю и больную, которая уже почти не слышит и не видит. Просыпаясь утром, она каждый раз подходит к окну, вздыхает и говорит: «Надо жить дальше!» Она это говорит, потому что ей тяжело, она устала от жизни. Но разум в ней еще теплится, он еще привязывает ее к ее близким и говорит ей: «Надо жить…»
Вот так же и я, подумал Семенов, хоть я не старушка: у меня еще есть маленькие дети, которых надо поставить на ноги, и рабочие замыслы, и рыбу я еще ловить умею… надо жить дальше!
«Но почему я обо всем этом думаю, если я не старушка?» — он остановился на берегу, возле берез, и сам себе вслух ответил:
— Стенокардия проклятая, боль в груди, усталость. Но здесь все это пройдет.
Он опять посмотрел вокруг, и ему показалось, что солнце, горы, деревья, река и камни радуются встрече, глядя на него миллионами глаз.
«Блудный сын, — подумал он про себя, — заблудшее дитя природы».
Нет, это не он так подумал, а все, его окружавшее.
Вертолетчики тем временем тоже вышли из вертолета. Их было трое. Они остановились под лопастью, не видя сначала Семенова. Разглядев его на берегу, в семье берез, они весело закричали и замахали руками. Голосов их, из-за рева реки, почти не было слышно. Но Семенов — тоже увидя их — замахал в ответ и пошел к машине.
— Давайте-ка, ребята, Петровичу палатку поставим! Быстро! — сказал командир вертолета.
Палатку вертолетчики все-таки поставили — как Семенов ни отговаривал их — и за сухими дровами на край поляны сходили — и теперь присели возле палатки перед отлетом: рейс у них был, собственно, в геопартию неподалеку; своего друга они завезли сюда попутно, сделав небольшой крюк в небе.
— Я вот что хотел вам сказать на всякий случай, пока не забыл, — обратился командир к художнику, когда они с минуту помолчали, отдыхая, — может, не мы за вами сюда прилетим… Другой вертолет пришлем… Так вы вот что: остерегайтесь бичей! Далеко от палатки не ходите, а если они сами нагрянут, говорите: экспедиция. Сейчас, мол, с минуты на минуту, вертолет со всей группой ожидаю… Ну, да вы знаете!
— Жаль, не выпили — посошок на дорожку — под чаек! — больше для приличия сказал Семенов, зная, что летчики пить бы сейчас не стали.
Они уже стояли возле машины, прощаясь.
«Ишь, молодцы, — думал Семенов, глядя на вертолетчиков. — Обязательно угощу их семгой!»
Он видел свою еще не пойманную семгу, розовомясую, с оловянно поблескивавшей чешуей: драгоценный груз, который он всегда привозил с собой из этих поездок. И отец его привозил когда-то давно, в тридцатых годах, и собирались у них в доме старые большевики, объедались семужьим малосолом, спорили о мировой Революции… никого уж в живых нет. А своей теперешней семгой — которая в этот момент стоит где-нибудь в ледяной воде под камнем — накормит он жену и детей, и кое-кого из друзей-художников, и этих вот, небесных работяг. «Неплохо бы штуки две поймать, — подумал он. — Сейчас не те времена, что в моем детстве, — тогда отец привозил штук по десять, завернутых в мешковину и рядком вложенных в дощатые ящики в рост человека! Удивительно вспомнить! Старые большевики знали дело! Да и семги было завались! Ну, а мне и двух хватит… главное — это этюды», — он мельком оглянулся вокруг.
— Ну, прощайте, — протянул летчикам руки Семенов. — Спасибо вам!
— Не за что, — искренне ответил командир. — Ни пуха вам, ни пера! — добавил он, как полагается.
— К черту! — сказал Семенов.
Командир деловито кивнул и скрылся в машине, за ним взошел бортмеханик, а радист, поднявшись последним, убрал внутрь лесенку и, широко улыбнувшись, захлопнул дверцу…
Семенов отошел на несколько шагов.
Быстро затараторил, прощаясь с ним, двигатель. Выпрямляясь, стали раскручиваться лопасти винта над вертолетом. Вот они уже слились в один сплошной вихрь — невидимые в нем — от вихревого ветра поседела трава вокруг — мятущийся воздух распахнул на Семенове куртку — вертолет чуть опустил нос — приподнялся — и вот он уже висел над поляной — уносясь боком в блестящее небо… Он выходил на свою невидимую небесную тропку.
Семенов провожал его глазами, прикрыв их от слепящего солнца ладонью, — смотрел щурясь в небо, пока темная неуклюжая точка не растаяла над холмами, противоположного берега…
«Наконец-то я совсем один», — подумал Семенов. Его обняла долгожданная тишина, подчеркиваемая непрестанным ревом реки.
Он с наслаждением оглянулся: волшебное место! Так отрешенно было вокруг, что не верилось — были ли только что вертолетчики с их машиной?
Когда он летел сюда растянувшейся над земными меридианами заоблачной ночью — почтовый рейс Москва — Киров — Сыктывкар — Печора, № 2267, — он задремал, и ему приснился сон: он — маленький — на руках у матери — они идут под Москвой на даче сквозь сосны — и навстречу солнце… Где бы он потом ни был за свои полвека, этот, сон периодически возвращался к нему, как далекое детство — воспоминание о том, как он приходил в этот мир. А теперь пришли его дети: мальчик восьми лет и девочка двенадцати. Когда-нибудь они тоже будут видеть свои сны о детстве. Надо получше украсить им дни, чтоб было потом что вспоминать. Он с удовлетворением вспомнил, как они ходили недавно всей семьей на этюды — в Новодевичий монастырь. И сын, и дочь написали там очень смешные трогательные этюды акварелью, и он тоже написал свой. Его этюд был академическим, по-дюреровски завершенным, а в этюдах детей была наивная детская прелесть. Но техника уже в них была — водяной живописи — его заслуга. С каким наслаждением они писали! На другой день он купил им в награду велосипед «Орленок» — давно, кстати, обещанный.
Вчера жена и дети провожали его на московском аэродроме «Быково»: страдали, что остаются. Непременно надо взять их с собой на Север, пусть хариуса половят. Жаль, что маленькие еще, женился он поздно. Сейчас — жить и жить! Лет до восьмидесяти дотянуть надо.
— Спасибо тебе, судьба! — сказал он вдруг громко, вскочив на камень и театрально поклонившись воображаемой судьбе. — Благодарю тебя за все прошедшее!
Он еще раз поклонился — ему нравилось это кривлянье. Смешно было смотреть на кланяющегося в тайге одинокого человека. Но кто мог смотреть сейчас на него в этой глуши? Медведь? Сколько смешного теряем мы оттого, что не можем иногда неожиданно посмотреть на себя со стороны! Но Семенов об этом не думал, в своем счастливом забытьи. Он всегда был кривлякой. Настоящий художник и должен им быть. «Какой артист погибает во мне неоткрытым!» — говорил он часто, кривляясь, друзьям — особенно в грустные, в печальные мгновения. В такие минуты он особенно любил паясничать, и это многих коробило.
Но сейчас-то нет ничего грустного — все прекрасно!
— И за все грядущее благодарю тебя тоже! — крикнул он, в третий раз поклонившись, артистично отставив в правой руке воображаемую шляпу, расшаркиваясь на каменной груди…
Семенов вдруг почувствовал кощунство последнего поклона — скромно слез с камня и, посерьезнев, шагнул к палатке.
Палатка встала возле впадающего в Вангыр ручья, который в меру своих сил подпевал реке. Он тек с ледника ближней горы, был чистым и холодным, с очень вкусной водой. Возле впадения в Вангыр его журчание и клекот тонули в речном голосе, но отойдешь по нему вверх — ручей опять пел соло и хорошо слышен был в траве под деревьями. Возле палатки — куда вернулся Семенов — голос ручья опять пропадал за шумом реки…
Если стоять к палатке спиной, а лицом к реке, то справа сразу же начиналась тайга — темными елями и лиственницами, — убегая без просвета вверх по течению реки.
Слева же — за ручьем — высились пять берез. Две стояли полу-в-воде, уже немолодые, рослые, а три повыше на берегу, и были они помоложе и пониже ростом. Все вместе образовывали они одну оживленную, вечно лопотавшую листочками семью. Некоторые листики на них уже пожелтели: под порывами ветра они срывались с ветвей и падали в воду, уносимые течением. Под березами разрослись кусты краснотала и высокая сочная трава — густо-зеленая, — и в ней яркими пятнами лиловые цветы татарника, желтые клубни болотных кувшинок и розовые высокие свечи иван-чая. Еще рос тут же лиловатый львиный зев.
За семьей берез еще продолжалась поляна, а потом опять начиналась тайга, но не прямо от воды, а отступя немного за нешироким береговым обрывом, спускавшимся к реке поросшими мохом камнями. По верхнему краю обрыва опять выстроились широким полукругом березы с кудрявыми светлыми кронами, стволы их белели, как живой частокол, отгораживавший от реки темную таежную глухомань.
Далее вниз — в конце этого длинного полукруглого частокола — торчали над берегом высокие серые скалы, и река, оттолкнувшись от них, заворачивала вправо — ревела там, спотыкаясь об огромный, отколовшийся от скал камень посередине течения. Поворот этот хорошо виден был из палатки. Семенов знал, что там семужное место.
Противоположный берег начинался напротив впадения ручья круглыми разноцветными валунами, затем полого переходил галечной россыпью в кустарники, затем в лес по верблюжьим спинам холмов и кончался на переходе в небо острыми, четко вырезанными кончиками елей. Заросшие елями пологие холмы тянулись по правому берегу без видимого конца в обе стороны течения. За этими холмами и была Печора, откуда прилетел вертолетом Семенов.
Прямо напротив палатки шумел между камней широкий перекат с каменным островом посередине, делившим течение на два рукава. Здесь можно было перейти речку вброд.
С тыла на палатку смотрели горы, отроги Уральского хребта. Подножья гор тонули в тайге. Только вокруг палатки тайга расступилась, дав место широкой поляне, на которой и приземлился вертолет. Ручей пересекал поляну поперек — выбегая из тайги и впадая в речку. Поляна весело зеленела космами травы, пестрела цветами. В середине ее присели на корточки кусты багульника с отцветающими бело-желтыми цветами, еще распространявшими в осеннем воздухе свой дурманящий запах. Почва поляны была сухая и ровная. Только в устье ручья, под пятью березами, было топко и мокро.
«Здорово ребята палатку поставили! — подумал Семенов, залезая в нее. — Ни одной морщинки в брезенте!»