Но последние месяцы из ритма ее обыденной жизни стали отчетливо выпадать, и Марьюшка, словно отогреваясь от бесконечного зимнего сна, начала ждать чего-то. Хотя - чего уж? Сорок лет скоро. Сорок - срок, к которому тянут. Упирайся, хватайся за что попало, отталкивайся - все равно. Столбик на пути с табличкой: сорок. Говорят, перевалишь - легче будет. Но - магия цифры, магия цифры. Кабала. Но господи, как не хочется в провинции, если вся жизнь прошла в столице! Даже, кажется, молилась бы, знать бы, кому молиться.
Между тем вокруг атмосфера менялась. "Раньше Ваня огороды копал, нынче Ваня в воеводы попал". Постепенно и для себя неожиданно становилась Мария Дмитриевна в художнической среде популярной. Внимательно прислушиваться стали к нечастым ее словам, совета начали спрашивать. Когда-то, наверное, это было бы приятно и даже лестно, а сейчас - не очень, потому что спрашивали у нее совета и мнением интересовались те, кого сама она ни как людей, ни как художников не уважала. Вроде покойного ныне Марениса типы. И уже не только совета спрашивали - об услугах просили: в статье упомянуть, на местном телевидении рекламную передачу сделать. Марья просьбы эти, если могла, выполняла, будто вину свою сглаживая. Кончина Марениса крепко лежала на ее душе - камнем, глыбою. Дрянь человечишко был Маренис, дрянь - пока был. А не стало - застрял болью в затылке, словно толкнула, столкнула в яму. А зачем? Не стало Марениса - тут же его место другие такие же заняли: деньги делить, персональные выставки устраивать, значками манипулировать.
Один из молодых монументалистов вообще интересно поступил. У него тех возможностей, что у Марениса, еще не было, ходы-выходы плохо знал, на горло пока не мог рассчитывать, но опыт заменял молодой энергией. Он, Сарафов, возгорелся оформлять новый театр, еще не расписанный. Театр - не станковая картинка, большие сотни квадратных метров. На такую работу желающих более чем. Но краевым художникам, чтобы не претендовали, Сарафов сказал, что его проект оформления Москва утвердила. В Москву, на свои кровные слетав, версию выдал, что край утвердил, и так, всех запутав и поругивая бюрократизм, задерживающий проектные документы, приступил к работе.
Но все тайное, как известно, становится явным. Авантюра близилась к закономерному концу, и кое-кто уже злорадно потирал руки, предвкушая, как Сарафову придется из собственного кармана расплачиваться с бригадой оформителей. Хотя умеючи и не то можно. Главное, ручей учуять, по которому с тихим шелестом деньги текут, и ногой на него наступить - тогда купюры сами в кучку соберутся. Глаз у Сарафова все же профессиональный был углядел он на объекте небольшую группу людей значительного вида и в их числе одного, наиболее значительного.
- Ты, лысый, - заорал тому Сарафов, немедленно вычленив из группы, поди сюда!
Лысый - а он был председателем горисполкома и не каждый день его так запросто окликали - заинтересованно подошел.
- Вот, - возвестил Сарафов, оглядывая мэра восхищенно. - Именно такой образ мне нужен в центре. Не возражаешь попозировать? - И, небрежно ответив на шепоток приближенных: - Да плевать мне, кто он такой, меня не звания, а образ интересует, - моментально лысого в центр росписи втиснул; слегка над и сверх всей многофигурной композиции.
И, что характерно, роспись театра так за Сарафовым и осталась. Сам мэр сказал потом о ней застенчиво: "Мне кажется - ничего". И все с ним согласились.
Словом, было бы корыто. А корыто там и осталось.
Чего же прикажете ждать?
Девочка Марья, чего тебе надо? Кроме шоколада, которого все равно нет. Не надо ли денег, зеленых и красных бумажек? Не хочешь ли славы, чтобы метеором блеснуть в сером небе обыденной жизни? Или, может, любви, не той, что при деньгах и славе, а любви, которая сама по себе? Или любви всеобщей? Это исключительное чувство - всеобщая любовь. Ты в рубище, а тебя любят. Ты ничего не делаешь, а тебя любят. Ты преступление совершаешь, тать, злодей, а все равно любят, любят, встречая и провожая, любят в памяти и в надеждах, любят все до единого. Хотя, на мой взгляд, всеобщая любовь все-таки во многом сомнительна. И даже несколько противоестественна. Поэтому достигшие ее предпочитают любви - страх. Чтобы тебя боялись, а не ты, разумеется. Или взыскуют уважения. Или тишины, в келье под елью. А любовь - она слепа, только ненависть зряча.
Чего же надо тебе, Марьюшка? Может, хочешь просто быть сама собой? Но ведь этому как раз никто и не препятствует.
Только когда объявился Леха, вынырнув из травой поросшего прошлого, не Леха - Леонид Григорьевич, Марье ясно стало или показалось, что ясно, чего ждала она.
Если у нее не было судьбы - так, нелепо затянувшаяся ошибка, - то Мисюра пожить успел в полную меру, сгорел во весь накал. Познал свою судьбу, на "ты" с ней перешел, в необходимость собственную поверил. А покатился шаром с высокой крутой горы, теряя все на пути, лишь знания с собой унося. Но на что ему теперь знания? Только тягостнее от них, будто давит спину горб или крест. Только мучит, будто знание это трепетным огоньком сжигает изнутри: не зальешь, не затушишь. В индийской старой сказочке баба, принявшая семя бога, согнулась пополам, заорала: "Жжет!" и кинулась в реку, чтобы вымыть из себя огненное семя. А потом река родила того, кого смертное тело выносить не в силах. Каждому - его предел установлен.
И чувствуя, что тонет Леха, что надо его спасать или хотя бы пытаться спасать, Марьюшка вдруг поняла и другое: что у нее тоже появилась судьба. Что ее это тоже касается. Что может утянуть ее Леха за собой, уже утягивает: в пропасть, в прорубь, под лед. Туда, где чернота, темнота и блики света - как пузыри. Что утягивает он ее просто так, за компанию, для ровного счета. Отстраниться бы, только что еще могла предложить ей жизнь?
- Знать бы все тогда, двадцать лет назад, - рассуждал Мисюра, сидя в Марьином кресле под торшером на мраморной ноге, - может, и не гнал бы. Да кто мог подсказать, чем эти скачки кончатся? Спешил как голый в баню. Не продохнуть, не остановиться. На лету остановка - гибель. Смерть, распад, разрушение. Замедлить и то страшно, - откровенничал, - ведь есть черта, за которой падение. Страшно, понимаешь? Чувствуешь себя самолетиком между гималайскими пиками. Только бы не потерять скорость, высоту... Вот и хватаешь жизнь по капле, срываешь по листику на неповинном партнере. Тебя не стало - вычеркнул из памяти. Даже не помню как. С женой расстались - и не заметил когда. Все - мимо, мимо.
Марья слушала эти откровения молча. Прислушивалась к себе. Музыка отступала. Наплывала, накатывала волной кислая, едкая злоба. Теперь раздражал ее Леха, и ничего с собой не могла она поделать. Видела: жалкий, раздавленный. И ничуть не изменившийся. Как будто годы не прошли. Все как тогда, только на новом витке. Ищет себе оправдания, копается в прошлом самовлюбленно. Нашел кому мозги пудрить, идиот! Раньше не разглядела понятно, опыта не было. Зато теперь опыта - хоть большой ложкой ешь.
- Ты поезжай сегодня в гостиницу, Леха, - прервала она Мисюру. - Я устала. Доедешь сам? Или проводить?
Мисюра замолчал.
Потом послушно оделся и вышел.
И - почти сразу - зазвенел дверной звонок, ввинчивая шурупчиком свой звон в Марьин висок. Поняла: нет, не смогла отстраниться, - еще до того как открыла на звонок и увидела, что Леху привели, точнее, принесли обратно соседи-актеры Театра юного зрителя, возвращавшиеся с вечернего спектакля. Он упал на лестнице лицом вниз, не удержавшись за перила. Марья охнула: все лицо было в крови, стесал о ступеньки.
Дальше началась суета. Марьюшка побежала к телефону-автомату вызывать "скорую", потом - к Лехе, прикладывать марлю к тяжелому его лицу, потом опять вниз по лестнице: встречать врачей. Но "скорой" все не было и не было, как назло, и, совсем издергавшись, Марья поймала наконец такси. Повезла, почти недвижимого, не в больницу, почему-то - сама не знала почему - в клуб, к Асе Модестовне. Каникулы должны были кончиться только через четыре дня, но Марьюшка понадеялась, что пора уже, можно, все вернулось на прежние места.
И верно: Навьич открыл перед ней дверь, едва подкатило такси к знакомому крыльцу.
- Внизу Ася Модестовна, - закивал Марьюшке с усердием.
У самого клуба Леха ожил и вниз спускался почти самостоятельно.
- Сошествие во ад? - только и сказал. Одобрительно, пошутил будто.
Асмодеиха приходу Марьюшки совершенно не удивилась. Заулыбалась всеми своими округлостями, подскочила как мячик, помогла Мисюру на диван усадить.
- Что с ним? - спросила ласково, успокаивающе.
- Помогите! - взмолилась Марьюшка.
- Да вы не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь, - замаячила Ася вокруг серого, в кровавых ссадинах лица мягкими своими ладонями.
"Боль снимает", - поняла Марья.
Мисюра, как ныряльщик, нырял в пустоту и выныривал. Отходил и снова выпадал.
- Сейчас, - сказала Ася Модестовна. - Здравствуйте, - это уже Лехе, я врач.
Марья увидела, что смотрит Леха вполне здраво и осмысленно, и отошла с облегчением в угол кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.
- Здравствуйте, - сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.
- Щелкаете? - с пониманием спросила та.
- Щелкаю, - слабо откликнулся.
- Даже, пожалуй, трещите?
- Пожалуй.
- Четыреста? Четыреста пятьдесят?
- Шестьсот рентген.
- Серьезно, - уважительно констатировала Ася Модестовна. - А подбородок где ободрал?
- Упал, - скривил губы усмешкой Мисюра. - Ерунда.
- Ну хорошо, - приняла невнятные слова Ася Модестовна. - А чего вы хотите?
И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником - из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.
Леха пожал плечами:
- Хочу - жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.
- А зачем вам - жить? - вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. - Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?
- Странный вопрос, - обиделся Мисюра.
- А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.
- Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.
- Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из Лехиного сознания заветный его пакет. - Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?
- Вина на мне, - сказал, будто выдавил из себя, Мисюра. - По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.
- Мелко, - отозвалась из-за стола Ася Модестовна. - Даже если вас подлечить, в систему обратно никто не возьмет, для них вы покойник, а мертвому никто не поверит, даже самому здоровому. Авария уже состоялась, погибших не оживить. Что же вы сможете теперь исправить?
- Да, - согласился с ней Леха и почувствовал, что катится опять с крутой горы. Больно было, но не в этом дело, не это суть важно. Жутко было от стремительного этого падения. Птица проснулась в нем, забилась, затрепетала. Не так уж больно, только жжет внутри и тянет. Накатили пустота и слабость: руки не поднять. Мухи не отогнать. Руки мои, хорошие руки были, умелые. Только зачем они теперь? Теперь голова нужна, а скоро и она ни к чему будет.
- Ася, - взмолилась Марьюшка, робко подала голос. - Помогите ему! Можно ему помочь?
- Много чего можно. - Марьюшка задохнулась, но Асмодеиха посмотрела мимо нее, повернувшись совершенно чужим лицом, и ухмыльнулась так, что губы поползли: верхняя - вверх, нижняя, соответственно, вниз, обнажив желтые крупные, точнее, длинные, как у хищных зверей, зубы. - А просто пожить вы не хотите? - продолжала она допытываться у Мисюры. - Дожить то, что определено вам, без особых физических мучений?
- Не возражал бы, наверное. Только я не знаю, как это: просто жить. Не умею.
- Но ведь вы уже доказали свою полную профессиональную непригодность, чего же вам еще?
- Он был самым талантливым! - не выдержала, вмешалась опять Марьюшка. - Я не знаю, в чем он виноват и как несчастье случилось, но уверяю вас: он был самым способным, и может быть, просто не дали таланту его расцвести, задавили, подмяли. Если бы кто-нибудь заранее сказал, тогда, раньше, что Мисюра - неудачник, не поверили бы, засмеяли.
- Не надо, Марья, - поморщился Леха, - все правильно: кпд моей жизни не выше, чем у паровоза. А что было двадцать лет назад, давно забыть пора. Вспять ведь не повернешь.
- А что, если б вам сейчас вернуться в то время, вы бы иначе жизнь прожили? - заинтересовалась вдруг Ася Модестовна. - А вам, Марья Дмитриевна, хотелось бы опять стать восемнадцатилетней?
- Нет, - содрогнулась от воспоминаний Марьюшка. - У меня все равно ничего не получилось бы. Я жить не умею. Про меня все говорят: не умеет жить. Вот ребеночка я бы родила...
VIII
- Удвояю, - орал худой, - удвояю!
- Че удвояешь-то? - спросили худого.
- А че попало, - ответил тот. - Че кому надо, то и двою. Не веришь? Давай чего не жалко.
Дали. Удвоил. Не то что увеличилось, размер тот же, а второе такое же, не отличишь, рядом стало. Удивились: ну-ка еще! - И еще - пожалуйста. Теперь таких же четыре стало. Таких, как первое, хотя какое первое, какое - четвертое, не понять, спутать можно. Но в общем: было одно, а стало четыре.
- А теперь другое удвой, - сказали худому.
- Нет, - обнаглел худой, - это за плату.
- О чем речь! На вот заранее, удвой только!
Сидит худой и двоит. А толпа перед ним не то что двоится, умножается в ученой прогрессии. Разве ж кто случай упустит? Много чего хорошо бы иметь вдвое против прежнего. А вечером худой уперся:
- Все, - говорит, - хватит на сегодня.
И как ни уговаривали, что ни сулили - ни в какую. Взял номер в гостинице, взял ужин, бутылочку одну маленькую, сувенирную. Больше ему-то и незачем. Дальше он сам распорядиться сумеет. Закрылся и заснул, видать.
И никто не успел спросить: если годы удвоить, старше летами станешь или моложе?
А утром худого уже никто не видел, хоть и ждала его очередь на площади до рассвета.
Единственное настоящее время суток - рассвет. Впрочем, об этом уже говорилось.
Мисюра очнулся на диване, старом, якобы кожаном, застеленном чистым бельем. Он был раздет. Одежды не было. Вместо нее лежал в кресле серый пижамный комплект - куртка и штаны на резинке. И тапочки больничные стояли рядом с диваном.
Леонид Григорьевич приподнялся, чувствуя себя значительно лучше, чем привык в последнее время, и стал оглядываться, попутно пытаясь понять, где он, и вспомнить, как попал сюда. В голове был сумбур, но птица не билась, еще не проснулась, наверное. "Так, - оглядывался Мисюра, - кабинет. Скорее всего, подвал: естественное освещение отсутствует". Узкие окна под высоким потолком с защищенными в буквальном смысле - щитами закрытыми - стеклами. И легкомысленными занавесочками изнутри поверх тяжелых щитов. Вообще подвал всегда чувствуется, влажность, что ли, другая или с давлением что-то.
Стол дубовый старомодный, пара кресел под парусиновыми белыми чехлами, пара стульев. Картина на стене старого письма. Налево - обитая дерматином дверь, замок не автоматический, без ключа не откроешь, а вышибать - сил не хватит. Направо - другая дверь, тяжелая, железная, крашенная суриком. На манер сейфовой, с ручками запоров: пережиток времени, когда еще надеялись от атомного взрыва за такими дверями отсидеться.
Что бы это значило?
Вчерашний и позавчерашний день Леонид Григорьевич в основном помнил. Ситуация, по зрелом размышлении, скорее устраивала, чем нет. Он был жив, относительно неплохо себя чувствовал и изолирован от людей. Последнее имело большое значение. Людей Мисюра не то чтобы избегал или боялся, просто вина перед ними ему пришлась не по плечу, не по размеру - тяжела, и сейчас легче было бы общаться с изгоями, с подонками общества, чем с нормальными людьми. Марьюшка составляла исключение. "Марьюшка?" мелькнула и сразу пропала мысль.
Леонид Григорьевич не спеша оделся в чужое, поискал, чего бы съесть, еды никакой не нашел и не особенно этим огорчился. Потолкался в железную сейфовую дверь, она поддалась, и Мисюра обрел за нею коридор - подвальный тупик с другими такими же дверями. За одной звонко капала вода. Там оказался санузел - душ на десяток кабинок, четыре унитаза и раковина с краном.
Но где же Марья?
- Где Мария Дмитриевна? - спросил Мисюра пришедшего к нему старичка. К его приходу Леонид Григорьевич уже успел оглядеть немудреные окрестности, вернуться на свой диван и устроиться там поудобнее.
- Нет ее, - ответил старик. - И скоро не будет.
Пододвинул одно из парусиновых кресел, уселся. Сам сухонький, стручок-сморчок, глазки белесые, с усталинкой, со скучнинкой. Нечто без пола и возраста в тренировочном черном трико.
- Простите, а вы - кто? - вежливо поинтересовался Мисюра.
- Вы вчера к кому шли? - вопросом на вопрос ответил старичок. - Вот он я и есть.
- Вы - дьявол? Нечистая сила? - удивляясь произносимым вслух нелепым словам сформулировал давно вертевшееся в голове Мисюра.
- Что уж так грубо - "нечистая сила"? - заворчал старик. - Вроде интеллигентный человек, образованный, науки превзошедший. Предположим, дьявол. А с кем вам сейчас хотелось бы общаться? Кого предпочли бы увидеть? Агента иностранной разведки? Сотрудника госбезопасности? Или непосредственного вашего начальника, ныне покойника и, замечу, перешедшего в нынешнее состояние не без вашего участия? Могу, кстати, встречу организовать. Желаете?
- Значит, все-таки дьявол. А я, признаться, не верил никогда в дьявола. Я и в бога не верил, но бог - нечто более близкое. Бог моих отцов.
- Скорее уж - прадедов, - не согласился старик. - Отцы же были сплошь безбожники не по убеждению - от дурного воспитания. А деды сбрасывали кресты с колоколен, щепали иконы об угол и крутили собачьи ножки из писания. Но какая разница для вас-то между богом и дьяволом, лично для вас, правоверного материалиста: ведь дьявол не что иное, как диалектическое продолжение бога, оборотная сторона. И что вы, собственно, имеете против дьявола?
- Что же, договор кровью подписывать будем? - мрачновато усмехнулся Мисюра.
- Полно, начитались сочинений, - махнул сухой лапкой старик. - Да и какая у вас кровь, одни лейкоциты. Такой кровью разве серьезный документ подпишешь...
- Тогда что вам от меня надо?
- Ничего, - со вкусом сказал старик. - Но ты-то зачем сюда шел помнишь? Хотел жизнь сначала начать? Ну так возрадуйся: дается тебе шанс. Последний шанс. Будешь жить второй раз - свой последний раз на земле.
- Фильм такой был: "Живешь только дважды", о Джеймсе Бонде, вспомнил вдруг Мисюра. - Не наш фильм, английский.
- Русский, английский - какая разница... - отозвался старичок. - Ты, главное, не суетись, отдыхай. Газетки можешь почитать, за двадцать лет собраны. Я тебя сейчас чайком угощу. Чай у меня свой, не купленный. Пей, не стесняйся.
- А где я сейчас? В аду? - полюбопытствовал Леонид Григорьевич, с наслаждением делая глоток фиолетового густого чая. - Или в чистилище? добавил с сомнением, припоминая то, что увидел здесь, в подвале, и не удержался, заулыбался вяло.