Хевра «Тим’ак» финансировалась канадским миллионером Бромбардтом, но существовала под покровительством Всемирного еврейского конгресса, того самого, что представляет в мире интересы евреев. Когда-то, годах в тридцатых-сороковых он был реальной силой, но со времени основания государства Израиль, которое и само недурно представляло интересы евреев, знаменитый конгресс несколько потускнел. Впрочем, деньжищами, по словам Риты, ворочал немалыми и пригревал огромное количество всевозможных дочерних и внучатых организаций, филиалов этих организаций, да и просто приблудных компаний вроде нашей хевры.
Сначала я путалась в хозяевах, не понимая, например, зачем канадскому миллионеру нужна в Израиле издательская фирма, выпускающая книги на русском языке. Но когда выяснилось, что Бромбардт и сам является членом Всемирного еврейского конгресса, я представила, как несчастному, ни ухом ни рылом не сведущему в деле русскоязычного книжного бизнеса в Израиле миллионеру выкручивают руки акулы-конгрессмены, заставляя купить акции нашей фирмы, и как он отбивается и лягается, но не может отбиться, ибо связан с этими акулами общим великим делом защиты евреев.
В первый же день, проходя по длинному и вечно темному, как бомбоубежище, коридору «Курьера», Христианский остановил меня и, покровительственно приобняв за плечо, сказал:
— Показать вам человека, одна минута которого стоит безумных долларов?
За стеклянной перегородкой в соседней комнате сидела абсолютно израильская по виду компания — несколько джентльменов в расстегнутых рубашках с закатанными рукавами и в мятых брюках, подпиравших круглые животы.
— Которого вы имеете в виду? — спросила я.
— А вон того, что похож на рыжую свинью.
Добрая половина компании была похожа на рыжих свиней. Но один из них был просто альбиносом.
Я взглянула на Христианского — по лицу его струилось непередаваемое выражение ласковой восхищенной ненависти…
Время от времени в нашем зале возникала и плыла над барьерами кабинок белая шевелюра Бромбардта, потом появлялась его сонная физиономия, с которой всегда хотелось смахнуть, как пыль, белые брови и ресницы, физиономия с вечной спичкой, зажатой в зубах.
Когда Христианский кивком указывал ему на вечно расстегнутую пуговицу, он, меланхолично воскликнув «Sorry!», хватался за рубашку или ширинку.
Так вот, акции фирмы принадлежали поровну Бромбардту и Всемирному еврейскому конгрессу. Поэтому члены конгресса входили в совет директоров фирмы «Тим’ак». А главою совета директоров являлся сам Иегошуа Апис, он же Гоша, знаменитый бывший отказник — фигура туманная, влиятельная и, как многие намекали, — небезопасная. Заседал совет директоров не реже чем раз в месяц.
— А сколько служащих в фирме «Тим’ак»? — спросила я Риту в первый день.
— Трое, — сказала она, подумав. — Я, ты и Катька.
— А Христианский?
— Он член совета директоров, — ответила Рита, как обычно вслушиваясь в дополнительный смысл слов. — И главный редактор.
Мне эта ее манера говорить напоминала повадки классного студийного фотографа, который, прежде чем щелкнуть, долго «ставит кадр», возится с лампами, поминутно отскакивает к камере, снова подбегает к модели, чтобы чуть-чуть повернуть подбородок влево… Наконец, окинув взыскательным взглядом художника всю картину, «делает кадр».
С Ритой случилось в Израиле вот что: на второй день после приезда она увидела в автобусе старого марокканского еврея, подробно ковыряющего в носу. Это зрелище вызвало у нее сильнейший культурный шок. Из памяти ее мгновенно выветрились свинцовые чиновники ОВИРа, остервенелое хамство московских голодных толп, пьяная баба, колотившая ее кулаком по спине на станции метро «Филевский парк», — все провалилось в волосатую ноздрю старого сефарда. С тех пор израильтяне были для нее — «они». Понимаешь, у них совсем, совсем другая ментальность, говорила Рита.
Катька же — та, которую вначале я приняла за подростка, — оказалась личностью дикой и трогательной. Катьку пожирал огонь социальной справедливости. Он горел в ее круглых черных глазах, и отблеск этого огня лежал на всех обстоятельствах Катькиной биографии. Она постоянно с кем-то или с чем-то воевала. Вообще Катька была убеждена, что прежде всего каждому нужно дать в морду. А если вдруг человек хорошим окажется — потом, в случае чего, и извиниться можно.
Катька была урожденной и убежденной москвичкой, савеловской девочкой, которую в Израиль приволок муж, и потому рефреном всех Катькиных разговоров было: «Идиотская страна!»
— Идиотская страна! — возбужденно начинала Катька, едва появившись в дверях и бросив сумку на свой стол, и далее мы с Ритой и Христианским выслушивали очередную историю молниеносного сражения Катьки с кем-то или чем-то по пути на работу.
Когда не попадалось под руку никого из посторонних, Катька воевала с мамой, двумя своими детьми — Ленькой и Надькой — и со своим мужем, высококлассным системным программистом, в домашнем обиходе носившим кличку Шнеерсон.
При всем том Катька была человеком еще невиданной мною, какой-то глубинной, первозданной доброты. Можно сказать, все ее существо поминутно пронизывалось грозовыми разрядами положительных и отрицательных импульсов. Охотно могу себе представить, как, подравшись в автобусе и до крови расквасив обидчику физиономию, Катька, растрогавшись от вида чужого несчастья, рвет на полоски лучшую свою юбку, чтобы перевязать пострадавшего.
Словом, что тут долго рассусоливать: Катька обладала давно описанным, отстоявшимся в веках и очищенным литературой русским национальным характером, живописно оттененным ярко выраженной еврейской внешностью. Неизбежная мутация в условиях
Кроме того, Катька была фантастически одаренным человеком. «Просто у меня детская память на языки», — небрежно поясняла она. Французский и немецкий знала, как родные, через месяц после приезда в Страну уже свободно говорила и читала на иврите и, наконец, имела кандидатскую степень в одной из сложных областей то ли статистики, то ли кибернетики.
— Понимаешь, Яшка Христианский — страшное говно! — в первый день сообщила мне Катька.
Я растерялась. Мы сидели втроем в буфете, маленькой комнатке в тупике одного из длинных темных коридоров «Курьера». Пять столиков стояли чуть ли не впритык один к другому. Так что вокруг нас сидело и жевало несколько сотрудников «Курьера».
— Кать, не так громогласно, — заметила Рита.
Катька отмахнулась:
— Ерунда, эти чурки по-русски не понимают. Кстати, надо бы учебник английского просмотреть…
Она перегнулась через свою тарелку с отбивной и, глядя мне в глаза, продолжала:
— Ты ощутишь это на собственной шкуре в ближайшее время.
— Но… мне показалось, что он очень образованный человек, — неуверенно возразила я.
— Он очень умный! — немедленно отозвалась Катька, разрезая отбивную. — Очень умный! — Вздохнула и добавила: — Лялю жалко. Хорошая у него жена, Ляля. Мудрая баба.
Весь этот первый день Христианский толокся у моей кабинки, мешая работать и без умолку демонстрируя россыпи самых глубоких знаний во всех областях жизни. Например, долго и утомительно подробно объяснял, как действует Алмазная биржа, время от времени отлучаясь к своему кейсу, который мудрая его жена Ляля с утра забивала фруктами, и через минуту появляясь с бананом, яблоком или хурмой в руке. Ей-богу, он был мне симпатичен!
В этот день я редактировала книжонку для детей, довольно незатейливо пересказывающую библейский эпизод победы Гидеона над мидианитянами и амалекитянами. «И тогда произошло громкое трубление в военные трубы воинов, и прокричали воины: „Меч Господа и Гидеона!“»
Я заглянула в конец рукописи, обнаружила, что автор текста — рав Иегошуа Апис, и вздохнула: член совета директоров фирмы «Тим’ак» Гоша заколачивал копейку. Заканчивалась брошюра главой под названием: «Перспектива: когда исчезнет Амалек?»
Вечером, придя домой и поужинав, я сняла с полки Книгу Судей и нашла эпизод с Гидеоном.
«…А Мидианитяне, и Амалекитяне, и все сыны Востока расположились в долине, многочисленные, как саранча: и верблюдам их нет числа, как песку на берегу моря…»
Я закрыла книгу и зашла в маленькую комнату с заклеенным окном — эту комнатку мы предназначили для укрытия на предстоящую войну, в которую все-таки мало кто верил.
Моя четырехлетняя дочь сидела на диване и с увлечением терзала противогаз.
— Кто разрешил тебе взять противогаз?! — заорала я.
— Папа, — сосредоточенно ответила она, не поднимая головы.
…Ночью, часа в три, заверещал телефон. Я вскочила, сорвала трубку. Звонил брат моего мужа.
— Ты только не волнуйся, — сказал он ночным нехорошим голосом. — Я ловил сейчас «голоса»… В общем, американы метелят Ирак… Так что — война.
— Меч Господа и Гидеона! — сказала я тихо, перетаптываясь босыми ногами на холодных плитах пола.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — сказала я.
Утром на пути к автобусной остановке меня прихватил Левин папа, когда, потеряв бдительность, на ходу я пыталась укоротить ремни на картонной коробке с противогазом. Как человек, соблюдающий по мелочам социальную дисциплину, я послушно захватила противогаз на работу.
В этом я сама себе напоминаю солдата, у которого всегда и пуговицы пришиты и надраены, и сапоги начищены, — безупречного солдата, который обязательно дезертирует как раз в тот момент, когда его жизнь понадобится царю-батюшке, королю-императору, родному вождю или Третьему интернационалу… С детства зная за собой некоторую «швейковатость» по отношению к обществу, я всегда стараюсь усыпить бдительность этого общества соблюдением мелкой социальной дисциплины. Так что я послушно захватила противогаз на работу, продев ремень коробки через плечо, как старый русский солдат — ружье. Коробка, свисая чуть ли не до колен, била меня по ногам.
Тут на меня и наскочил Левин папа.
Этот бравый старикан шляется по израильским «Суперсалям» и «Гиперколям» с дырчатой советской авоськой за рубль сорок, а заслышав русскую речь, заступает людям дорогу и рокочущим баритоном, с отеческой улыбкой отставного генерала спрашивает:
— Из России?
Обманутые его ухоженным добротным видом, этой покровительственной улыбкой, люди, конечно, замедляют шаг и подтверждают — из России, мол, из России, откуда ж еще… Тогда Левин папа, совсем уж приобретая ласково-строгий вид отставного генерала, экзаменующего зеленого лейтенантика, пронзительно всматривается в собеседника из-под кустистых бровей:
— Леву Рубинчика знаете?
Это он произносит тоном, каким обычно спрашивают: «В каком полку служили?» И даже не важно, знают или не знают встречные Леву Рубинчика, — старикан взмахивает болтающейся авоськой, ударяет себя ладонью в грудь и торжественно объявляет:
— Я его папа!
В первый раз я купилась на отеческую улыбку чокнутого старикана и даже честно пыталась припомнить Леву Рубинчика. Но уже второй раз, выслушав весь набор, с криком «Извините, тороплюсь»! — потрусила прочь. В дальнейшем, завидя его импозантную фигуру с дырчатой авоськой в руках, я немедленно переходила на противоположный тротуар. А тут замешкалась, возясь с ремнем от коробки.
— Из России? — раздался надо мной волнующий баритон.
— Извините, тороплюсь! — воскликнула я, бросаясь в сторону.
— Леву Рубинчика знаете? — неслось мне вдогонку ласково и властно. — Я его папа!
Уже из окна автобуса я видела, как он поймал какую-то молодую пару. Взмахнул рукой с авоськой, ударил себя ладонью в грудь, и — автобус повернул на другую улицу…
Ехать надо было до центральной автобусной станции, пересечь ее пешком и двориками, переулками и помойками выйти на длинную, промышленной кишкой изогнувшуюся улицу, в одном из тупиков которой и стояло здание «Ближневосточного курьера».
На центральной автобусной станции я присмотрела себе нищего.
Еврейские нищие очень строги. Я их побаиваюсь и никогда не подаю меньше шекеля, а то заругают. Мой нищий был похож на оперного тенора, выжидающего последние такты оркестрового вступления перед арией и уже набравшего воздуху в расправленную грудь. Высокий, с благородной белой бородою, в черной шляпе и черном лапсердаке, он протягивал твердую, как саперная лопатка, ладонь, и, казалось, сейчас вступит тенором: «Вот мельница, она уж развалилась…»
Я роняла шекель в его ладонь, он говорил важно, с необыкновенным достоинством:
— Бриют ва ошер — здоровья и счастья…
В фирме царило почти праздничное оживление. Рита, Катька, несколько сотрудников газеты «Привет, суббота!», двое толстых заказчиков из Меа Шеарим, беременная секретарша Наоми — молодая женщина с карикатурно-габсбургской нижней губой — слушали лекцию Христианского на военные темы.
Сладко улыбаясь и оттягивая большими пальцами ремни портупеи, пританцовывая и кивая орлиным носом, переходя с русского на иврит и опять на русский, Яша утверждал, что нас будут бомбить. И сегодня же ночью. При этом он сыпал военными терминами, с уточнением калибра орудий в миллиметрах, названиями газов, с уточнением их химического состава и прочими научно-военными данными, которых черт-те где и когда понабрался.
Увидев меня с противогазом через грудь, взорвался таким искренним, таким лучезарным весельем, что даже прослезился, хохоча.
— Ой, что это?! — повизгивал он, вытирая слезы. — Что это за коробочка?! Ох, ну какая же вы милая, вы просто прелесть, дайте ручку, — и перегнувшись через стол, картинно приложился к моей ручке, что ни в какие ворота не лезло, если взглянуть на дело с точки зрения религиозных установлений. Но Христианский и сам ни в какие ворота не лез, он и ортодоксом был необычным, и даже фамилию имел в этой ситуации абсолютно невозможную, вероятно, потому и свой журнал «Дерзновение» издавал под псевдонимом Авраам Авину[1]…
После сцены лобызания ручки мы разошлись по кабинкам. «Надо же и работать, война, не война», — сказал Яша, достал из кейса банан, свесил с него лоскуты кожуры на четыре стороны и отхватил сразу половину. Затем, примерно часа два, он мешал всем работать, продолжая лекцию на военные темы, время от времени останавливая сам себя ликующим возгласом: «Но не за то боролись!»
Отвлек его только появившийся Фима Пушман, секретарь Иегошуа Аписа, связник или, как объяснила мне Рита, «челнок» между мозговым центром фирмы, то есть Гошей, и ее рабочим корпусом, то есть нами тремя. Мозговой центр помещался в захламленной двухкомнатной квартирке, которую снимал Всемирный еврейский конгресс где-то на улице Бен-Иегуда.
Фима Пушман, веснушчатый верзила, еврейский раздолбай лет сорока, в вечно спадающих штанах, вечный чей-то секретарь, отъявленный неуч и бездельник, член, конечно же, Еврейского конгресса, точнее говоря,
Говорил он тягучим поблеивающим тенором, растягивая слова, но не так, как Рита, а словно бы, начав фразу, он не представлял, к чему это затеял и как быть с этой фразой вообще…
Рита уверяла, что у Фимы мыслительный аппарат не связан с речевым.
Тем не менее Фима Пушман был очень пунктуальным человеком. На встречу приходил минута в минуту… только не туда, где уговаривались встретиться. Рассылая бандероли с журналами «Дерзновение», надписывал их изумительным каллиграфическим почерком… но часто путал местами адреса отправителя и получателя, вследствие чего мы получали наши же журналы наложенным платежом, да еще расписывались в получении.
Он педантично оплачивал в банке счета фирмы, но на обратном пути забывал где-то сумку с квитанциями, бумажником, рукописями и всеми чеками для выплаты жалованья сотрудникам фирмы на сумму в несколько десятков тысяч шекелей.
Словом, можно уверенно сказать, что, уволив Фиму Пушмана, Всемирный еврейский конгресс и лично Иегошуа Апис значительно сократили бы свои убытки.
Яша презирал Фиму Пушмана и страшно унижал, как унижал он всех, кто не мог ему ответить. Фима Яшу ненавидел, и на каждое ядовитое замечание того огрызался просто и тупо, как двоечник с последней парты. Бывало, Фима как простой курьер раз пять на день появлялся у нас, подтягивая штаны и затевая попутно нечленораздельные беседы, — это Яша заставлял его носить на Бен-Иегуду и обратно какие-нибудь ничтожные бумажки. А ведь Фима не подчинялся ему ни в коей мере, Фима был членом Еврейского конгресса и собственностью Иегошуа Аписа. Да, он был бессловесным рабом Гоши, ибо тот вывез его из России на гребне какого-то международного скандала (Гоша, благодетель, многих вывез; в те годы он был духовным воротилой крупных отказнических банд) — привез и пристроил его в конгресс, так что Фима и сыт оказался, и при деле…
…Короче, явился Фима Пушман с рукописью от Иегошуа Аписа, с пачкой печенья и банкой хорошего кофе, которые и вручил «девушкам», нам, то есть, весьма галантно. Вообще, по словам Риты, бабы Фиму любили. За что его любить, энергично отозвалась на это Катька, за бороденку фасона «жопа в кустах»? Бороденку и впрямь Фима отрастил бедную, мясистые щеки просвечивали сквозь чахлую шкиперскую поросль, а если еще добавить, что выражение лица у Фимы во всех случаях оставалось лирическим, то придется согласиться, что с точки зрения литературного образа Катькино определение хоть и грубоватое было, но меткое.
— А я сейчас одного знакомого встретил, из Москвы, — начал Фима, усаживаясь рядом с Ритой и подперев толстую щеку рукой. После этих слов он задумался, видно прикидывая, что дальше-то по этому поводу сказать и стоит ли вообще продолжать… Потом решил, что — стоит, и добавил: — Он был самым главным в метро…
— Лазарем Кагановичем? — невозмутимо спросила Рита, не повернув головы от дисплея.
— Нет, зачем… Его зовут Володей…
Возник Христианский с толстенной рукописью в руках и сказал мне:
— Вот, получите. Это произведение вы должны вылизать до последней буковки, сделать из него «Войну и мир».
— А что это? — спросила я.
— Бред сивой кобылы, и очень увлекательный, просто детектив. Риточка, — позвал он, — вы не находите, что Мара очень увлекательно врет?
— Пожалуй, — помолчав, отозвалась Рита, — но темна, как шаман в Якутии.
— А кто такая Мара? — спросила я.
Из Ритиной кабинки выглянул удивленный Фима Пушман — поглядеть на меня.
— Вы что — не слыхали о Маре Друк? Это известная отказница.
Тут Яша, приревновав Фиму к биографии Мары, сам начал рассказывать историю чудесного избавления семейства Мары Друк на личном вертолете миллионера Буммера, то и дело вставляя свое «но не за то боролись», хотя можно предположить, что десять лет сидевшая в отказе Мара боролась именно за то.
Впрочем, биография Мары занимала его недолго; его охотничий интерес переключился на вечную, тупо покорную дичь, Фиму Пушмана.
— А скажите-ка, Пушман, конгрессмен вы мой, — поигрывая пальцами по ремням портупеи (так пианист бегло пробует клавиатуру), начал Яша, — правда ли, что в городе Горьком особенным успехом у населения пользовались ваши праздничные снимки покойников в гробу?