Я, конечно, таял от этих комплиментов. Но мастерская художника — это всё-таки мастерская художника. У меня просто глаза разбежались. Но я успокоился, увидев знакомые портреты «смолянок», что создавались при мне, если не сказать смелее, при моём непосредственном участии. Конечно, в мастерской Левицкого они смотрелись совсем иначе, чем в скромной театральной зале Смольного института, но личики девочек показались мне такими знакомыми и милыми, что я невольно заулыбался.
Левицкий расхохотался.
— Ну, что мой друг, знакомых девиц увидели? Но кое с кем вы совсем не знакомы. Подойдите сюда, Карлуша…
Да, конечно, этих выпускниц Смольного института я не знал. С портретов на меня смотрели семь юных созданий, семь прелестных девиц — кокетливых, слегка манерных, старательных, совсем малышек и уже повзрослевших — первых выпускниц Смольного института благородных девиц. Тех самых, которыми по слухам, гордилась императрица. Левицкий назвал мне их фамилии.
— Нелидова, Левшина, Борщёва… Особенно обратите внимание, Карлуша, вот на этот портрет — это Глафира Алымова. Её заслуженно считают лучшей арфисткой Петербурга…
И я увидел стоявший совсем в стороне портрет ещё одной выпускницы Смольного института, в белом атласном платье. Она сидела перед арфой, положив на её струны длинные пальцы.
Левицкий взглянул на меня мельком, но весьма многозначительно.
— Портрет Алымовой заказал мне сам Иван Иваныч Бецкой. Думаю, что ради того, чтобы в деталях его рассмотреть, он и пожаловал в мою скромную мастерскую. Он рассеянно взглянул на прочие портреты, которые видел ещё в институте, когда наезжал туда с проверками, попросил меня поставить кресло против портрета Алымовой и оставить его на полчаса в одиночестве. Я с готовностью выполнил его желание. Когда же я в назначенное время вернулся, то Бецкой сидел в кресле в глубокой задумчивости. И мне даже показалось, что на его щеках блеснули высыхающие слёзы…
Я во все глаза смотрел на Дмитрия Григорьевича. Он многозначительно улыбнулся.
— Да, мой друг… Вот такая история…
Я никогда не был сторонником всяких слухов и сплетен, а тут совсем смутился, и, желая перевести разговор на другую тему, спросил только.
— И какова судьба ваших шедевров?
Левицкий поморщился.
— Ну, не надо таких громких слов, мой друг… Я о своих творениях так никогда не думаю. Иван Иваныч сказал, что императрица желает сразу после торжественного выпуска первых «смолянок», разместить эти портреты по своему вкусу на женской половине в Петергофе.
Конечно, о том выпуске было много в нашей столице самых разнообразных слухов. Кто-то хвалил Бецкого за создание Смольного института, кто-то считал, что его идея воспитания нового поколения русских женщин — чистой воды фантазия влиятельного вельможи под давлением императрицы… Говорили, что вместо воспитания добродетельных жён и матерей, Смольный воспитал плеяду светских дам. А по Петербургу гуляла эпиграмма, которую приписывали не кому-нибудь, а самому Денису Фонвизину.
«Иван Иваныч Бецкий
Человек немецкий
Носил мундир шведский,
Воспитатель детский,
В двенадцать лет
Выпустил в свет
Шестьдесят кур,
Набитых дур…»
Мне, конечно, было несколько обидно за девушек. Конечно, как показало время, из большинства из них не вышло никаких знаменитостей. Но невозможно было всех подряд назвать «набитыми дурами». Лучшие выпускницы стали фрейлинами Великой княгини Натальи, императрицы Марии Фёдоровны, о судьбе Нелидовой — вообще разговор особый. Глафира Алымова тоже стала фрейлиной самой императрицы.
Не мне судить об отношениях Бецкого и Алымовой. Много слухов по Петербургу ходило по этому поводу. Говорили, что по его распоряжению, они с мужем были вынуждены жить в его доме. Болтали, что он входил к ним в любое время без приглашения, и так им докучал, что они сбежали от него в Москву. Но Бецкому было уже очень много лет, и здоровье его ухудшалось с каждым днём. Забегая вперёд, скажу, что постепенно он стал отходить от дел. И, говорили, что даже императрица теперь по его поводу иногда отпускала ядовитые шутки. Ну, а после смерти государыни и отъезда пассии Глафиры с мужем, у Ивана Иваныча случился удар. Его парализовало, он ослеп и окончательно помутился рассудком. Смерть его прошла для России почти незамеченной. Только добрейшей души человек Гаврила Романыч Державин посвятил ему трогательную оду «На кончину благотворителя». Особенно трогательные её строки я всегда вспоминаю, когда мы с женой гуляем, проходя мимо дома Бецкого, что у Летнего сада. Домом этим давным-давно владеют другие известные люди, но мне жаль, что память об этом государственном деятеле так быстро покинула Россию, и даже наш Петербург. Жена моя, Наташа, всегда чутко чувствующая моё настроение, иногда сама начинает читать эти памятные для меня стихи, а я тихонько ей вторю…
… «И ты, наш Нестор долголетний
Нить прервал нежных чувств своих;
Сто лет прошли — и не приметно.
Погасло солнце дней твоих!
Глава сребрится сединами
И грудь хотя горит звездами
Но протекла Невы струя:
Пресеклась, Бецкой, жизнь твоя»…
На следующий день после посещения дома Левицкого я помог Николаю переехать к Бакунину. Конечно, здесь он получил апартаменты значительно обширнее и удобнее, чем ему были предоставлены Соймоновыми, которые и сами жили довольно скромно по сравнению с жизнью тех же Нарышкиных или Бакуниных. Скудное Петербургское солнце, едва появляясь, немедленно освещало всё пространство огромной комнаты, которую скорее можно было бы назвать «залой». Поскольку эта «зала» находилась в углу большого дома, то окна из неё выходили как на восток, так и на юг, и, если уж появлялось солнце на небе, то оно светило почти целый день, переплывая с одной стороны на другую. Красивый мраморный камин украшали позолоченные жирандоли, удобная кровать была широкой и в изголовье украшена забавными фигурками амуров. Впрочем, Николаю редко приходилось пользоваться всем этим великолепием. Едва приступил он к курьерской службе, как немедля был отправлен заграницу. Дорога туда и обратно занимала немалое время, да и в местах назначения, куда он был направлен, необходимость заставляла его оставаться на довольно длительное время. Помню, что города и страны в его рассказах мелькали бесконечно. Многие названия городов я вообще впервые слышал именно от Николая и приставал к нему с расспросами. Посещение Гамбурга сменялось у него поездкой в Копенгаген, оттуда — в Лондон, а после — то в Париж, то в Италию… Сейчас я уж и не припомню, в каком порядке были те разъезды.
Едва Юрий Фёдорович вернулся в Петербург, я пришёл к нему в кабинет и низко поклонившись, поблагодарил за всё, что он для меня сделал за эти прошедшие годы. Юрий Фёдорович искренне обрадовался тому, что у меня теперь будет прекрасное место, где я смогу проявить свои не только кулинарные, но и организаторские способности, и пожелал мне самых больших успехов. На прощание я приготовил ему его любимый баумкухен и много всяческих сладостей, к которым он имел немалую слабость.
Но переехать в дом Бакуниных я не успел: из Черенчиц пришло трагическое известие — от болезни сердца скончался мой батюшка, и я поспешил в имение Львовых. Конечно, на похороны я не успел. Вместе с сёстрами Николая отправились мы на погост под сильным осенним дождём. Девушки, указав мне место, где упокоился мой родитель, сразу ушли. А я долго стоял у свежей могилы, которую размывал ливень, плакал, а после вернулся в наши семейные комнаты в кухонном флигеле, в которых прошло моё детство и юность. К вечеру ко мне постучалась горничная и сообщила, что Прасковья Фёдоровна, матушка Николая, ждёт меня в гостиной. Когда я вошёл к ней, все свечи в доме были уже зажжены, Прасковья Фёдоровна сидела у широкого обеденного стола и перед ней стояла большая шкатулка из резного дерева, принадлежавшая когда-то моей матушке, и в которой мой отец хранил свои сбережения.
— Вот, Карлуша… — Сказала Прасковья Фёдоровна, — в этой шкатулке всё твоё наследство. Батюшка твой перед смертью успел меня призвать и просил передать тебе своё благословение. Мы вместе с ним пересчитали его сбережения, надо сказать, они весьма внушительные. Как объяснил он мне, начало было ещё в Тобольске положено, старик Соймонов на благодарность за труды не скупился. Да и матушка твоя тоже немалое жалованье получала. Ну, а в Черенчицах ему особенно не было нужды тратиться, всё для тебя берёг…
Я не сдержался и заплакал. Принял от Прасковьи Фёдоровны драгоценную шкатулку, прижался губами к её морщинистой руке, она меня благословила, и поцеловала в лоб.
Долго оставаться в Черенчицах я не мог, потому уже на следующий день заторопился в Петербург. Любезная Прасковья Фёдоровна предоставила мне свою коляску до Торжка, а там я пересел в почтовую карету, и с горя тихонько плакал в замызганном углу экипажа, не замечая дорожных рытвин и ухабов.
Дядя Ганс крепко обнял меня по возвращении, и мы просидели с ним до рассвета в моей комнате, тесно прижавшись друг к другу. Остались мы с ним одни из нашего старинного немецкого рода. Но мне надо было готовиться к переезду и дядя Ганс, кажется, был взволнован более меня самого моим новым назначением. Он помог мне собрать немногочисленные пожитки и всё наставлял и советовал, как мне поступать в том или ином случае. А после взял с меня страшную клятву, что я не буду ничего решать сгоряча, и при любом конфликте с подчинёнными кухонными работниками или (не дай бог!) с самими хозяевами буду прежде всего советоваться с ним. Юрий Фёдорович даже предоставил мне для переезда свой экипаж, и весьма возбуждённый дядя Ганс проводил меня до нового места назначения.
Дворецкий в доме Бакуниных, имея распоряжение хозяина, поселил меня в прекрасной комнате большого кухонного флигеля. Два русских повара из крепостных встретили меня без особого восторга, но я, уже имея определённый опыт общения со своими собратьями в чужих домах, был к этому вполне готов. Как только стихло всё в огромном доме, я отправился на кухню. От природы я всегда был человеком ответственным, ну, а по молодости лет, конечно, весьма самоуверенным. Едва устроившись на новом месте, собрав всю многочисленную крепостную кухонную прислугу, включая работных баб и кухонных мальчиков, я заявил, что поскольку я теперь над ними первый начальник, то подчиняться они мне должны беспрекословно под страхом отправки в деревню, к которой приписаны. А там их, конечно, ждала незавидная судьба, зависящая от воли управляющего имением, который мог отправить и на скотный двор, и на конюшню, и высечь за любую пустяшную провинность. Слушали они меня с заметным страхом в глазах и дружно кивали головами в знак согласия. И так дружно, что мне их даже жалко стало. Потом я оставил одних поваров и чётко распределил меж нами обязанности по приготовлению еды для хозяев и слуг, и особенно угощений для званых обедов и ужинов, которые в этом доме случались почти ежедневно.
Поскольку основную нагрузку я взял на себя, не зная достоверно об умении каждого из поваров, то они довольно быстро успокоились и дали мне твёрдое слово, что будут обо всём советоваться со мной, по крайней мере, на первых порах, пока я ещё не знаю, на что способен каждый из них.
В тот же день я был приглашён и к хозяину дома. Мы поговорили совсем недолго, но, кажется оба остались удовлетворены встречей. Бакунин сообщил мне, что от господина Львова он получила самую лестную мою характеристику, а про моё кулинарное искусство, особенно по части приготовления кондитерских изделий, он и сам слышал немало лестных отзывов от своих знакомых и друзей.
Николай по-прежнему находился на военной службе, исполняя при том многочисленные и весьма ответственные обязанности курьера Коллегии иностранных дел. Но, конечно, не без очередного вмешательства Бакунина он принял, наконец, решение оставить военную службу.
И вот я снова держу в руках памятный Аттестат Николая Александровича Львова. Переписываю следующие строки слово в слово.
«…1775 года 10 июля на поднесенном от означенного полку ее императорскому величеству докладе и на оной последовавшею высочайшею ее величества конфирмациею пожалован он Львов с прочими от армии капитаном и 1776-го 5 июня по прошению его, а по определению помянутой Коллегии в рассуждении знания его италианского, французского и немецкого языков принят в оную тем чином для употребления его на оных языках в переводах и других делах…».
Итак, с военной службой Николай расстался навсегда.
Конечно, долгие разлуки с другом меня весьма огорчали, но наша сердечная связь не прерывалась и в доме Бакунина. Мы по-прежнему были по-родственному близки, если он задерживался в Петербурге, мы опять проводили долгие ночные часы в тесном общении. Николай подробно рассказывал мне о своих делах, не вникая в служебные подробности, о которых мне знать не следовало. Я, со своей стороны, забрасывал его своими вопросами о неведомых мне в те годы странах, о людях, об их традициях и привычках. Ну, и конечно, о предпочтениях в еде. Это была моя постоянная просьба к другу — по возможности узнавать рецепты тех блюд и десертов, которые ему особенно понравились, если удастся — подробно их записывать. Особенно меня интересовало мороженое, которое так любила наша государыня. Из царского дворца любовь к этому новому в России десерту быстро перекочевала в знатные дома Петербургских вельмож. Ума не приложу, где доставали рецепты его приготовления повара именитых господ. Конечно, привозили их под строжайшим секретом приглашённые французские и итальянские повара, но узнать их профессиональные тайны было практически невозможно. Мне кажется, Николай сам вошёл в свою роль, и какие-то тайны французского стола ему удалось выведать в Европе и даже кое-что записать. Он часто, смеясь, поговаривал, что если из него не выйдет путёвый дипломат, то пойдёт он служить ко мне в должности этакого кухонного шпиона…
Но его шутки задевали во мне давно звучавшие тайные струны. Дело в том, что я давно мечтал об устройстве собственного кондитерского предприятия. Но до недавнего времени это были мечты, основанные только на моей фантазии, они не имели под собой никакой реальной почвы. Но когда после смерти батюшки я получил весьма приличную сумму наследства и прибавил к нему свои собственные сбережения, то с природной немецкой педантичностью рассчитал на бумаге все свои финансовые возможности и к своей несказанной радости понял, что мои мечты вполне могут стать реальностью. В своём деле я чувствовал себя вполне уверенно. Конечно, не обходилась эта уверенность от самоуверенности молодости, но без этого, кто и когда начинал своё предприятие? Кстати, Николай сдержал своё слово и основам черчения меня научил. И даже дал мне несколько уроков по основам архитектуры.
Я лепил из простого теста гладкие шары, различные пирамидки, некое подобие античных храмов или замков, а мой друг либо беспощадно меня критиковал, либо исправлял то, что можно было исправить. А несколько раз даже похвалил! Так что архитектурные сооружения из мороженного или бланманже меня теперь нисколько не пугали, а всё прочее я уже давно изготовлял безукоризненно и весьма легко осваивал новые рецепты выпечки, которые мне привозил Николай из Европы. Благодаря многочисленным гостям дома Соймоновых, и тем паче, Бакуниных, моё кондитерское искусство стало весьма популярным в Петербурге. Меня наперебой приглашали на званные вечера в разные известные дома, и хозяева мои нисколько не возражали против того, даже гордились, что именно их кондитер славится среди столичных гурманов. Могу с гордостью добавить, что моя знаменитая кулебяка в двенадцать слоёв, и «пирожки от Кальба», которые я выпекал с вареньем, грибами и капустой, к тому времени уже давно были известны не только в Петербурге, но и в Торжке, и в Тамбове, и в Вологде и даже в Москве. Их развозили по губерниям разные люди: и господа, путешествующие из Петербурга по своим делам, и курьеры, и фельдъегеря и даже ямщики. По прибытии на место назначения выпечка эта заворачивалась в горячие полотенца, разогревалась, и её фантастический вкус от этой дорожной экзекуции нисколько не менялся.
Конечно, я знал, что в Петербурге то тут, то там открывались кондитерские, где торговали всякими сладостями и выпечкой навынос. Но мне это было совсем неинтересно. Я мечтал не о том. Моя будущая кондитерская не должна была быть ни лавкой, ни магазином. Я хотел, чтобы она стала уютным местом в городе, где широкие удобные столы были бы накрыты вышитыми скатертями, куда днём приходили бы гувернантки с детишками попить ароматного чаю с разными вкусностями, а по вечерам собирались бы друзья, меж которыми велись бы увлекательные беседы о самых разных сторонах жизни… Каждый посетитель, каждый желающий, мечтал я, с удовольствием проведёт здесь время, читая не только Петербургские газеты и журналы, но даже иностранные, которые я планировал выписывать из-заграницы с помощью Николая. Впрочем, торговлю навынос тоже можно оставить, лишние деньги никогда не помешают.
Поскольку жизнь моя, в основном, протекала на Васильевском острове, хоть и мало у меня теперь было свободного времени, но стал я захаживать в разные мастерские успешных людей, которые, как правило, были немцами по происхождению. Заходил, осматривался, осторожно расспрашивал хозяина о том, как идут дела. Не всегда удавалось поговорить откровенно, на меня смотрели подозрительно, успокаивались только, когда я объяснял, кто я таков. Приходилось пускать в ход дипломатию, которой в те годы я не слишком владел, привирать, что мне очень нравится это заведение, что много лестных слов слышал о владельце, ну и всё прочее. Впрочем, мне довольно было осмотреться, переброситься парой фраз с приказчиком, чтобы многое понять и о многом догадаться. А каких только немецких мастеровых не было тогда на Васильевском острове! Портные, ювелиры, музыкальные мастера, лекари, аптекари… Даже немецкие мальчики-трубочисты предпочитались у заказчиков более других — ведь их надо было для работы впускать в свой дом. Они пользовались большим уважением у жителей столицы за свою отличную работу, честность, порядочность, педантичность.
Дядя Ганс со многими из них был знаком, изредка ходил к кому-нибудь в гости или приглашал к себе, когда получал заслуженный выходной или Соймоновы надолго отлучались из Петербурга и на кухне было мало работы… Я попросил его свести меня с особенно успешными людьми. Он удивился, пожал плечами и согласился. Собравшись с духом, я рассказал дяде о своих планах, к которым он отнёсся с явным недоверием. Но подумав несколько, вдруг сказал мне, что готов снабдить меня необходимой суммой, когда она мне понадобится. В разумных пределах, конечно.
Я расчувствовался, расцеловал его и от души поблагодарил. Конечно, у дяди Ганса тоже были немалые средства ещё с губернаторского дома в Тобольске. После смерти моего деда, они поделили наследство своего отца пополам с моим батюшкой. Дядя Ганс получал достаточное вознаграждение в доме Соймоновых, и жил у них на всём готовом. Он был одинок, скромен в своих потребностях и заверил меня, что с радостью поможет своему племяннику, единственной родной душе, в его весьма рискованном предприятии. Конечно, я понимал, что мне поначалу не хватит собственных средств, брать в долг я мог только у дядюшки, но только в долг! Ни о каких безвозмездных тратах чужих средств даже речи быть не могло. Дядя Ганс знал, что моему слову можно верить. На том мы и порешили. Я внимательно ознакомился со списком домов, выставленных на продажу на Васильевском острове. Два первых, которые я внимательно осмотрел, мне не понравились: находились они достаточно далеко, в глубине острова, и были какими-то неуютными и неподходящими для моего предприятия. А вот третий дом мне показался весьма привлекательным. Он был полутораэтажным, как тогда строили. Низ каменный, основательный, а сверху постройка деревянная, добротная. Внутри дом выглядел крепким, просторным, с высокими потолками, с многочисленными кладовыми, чуланами и глубоким чистым погребом, что мне было просто необходимо для будущего хозяйства. На первом этаже было несколько небольших комнат, которые я сразу решил объединить в большую залу. Более всего меня удивило, что хозяин дома был не только вполне обеспеченным человеком, но и весьма современным: все комнаты отапливались голландскими печами, отделанными скромным, но изящным изразцом. А на кухне, к моему несказанному удовольствию, была установлена удобная металлическая плита, украшенная причудливым чугунным литьём, которая, по словам хозяина, была приобретена всего два года назад. В общем, размечтался я по-настоящему. Кроме всего прочего, находился этот дом на Кадетской линии. Можно сказать, в центре города. Он был совсем недалеко от дома Соймоновых, то есть по соседству с живущим там моим дядюшкой, и, как потом, к моей несказанной радости, оказалось, рядом с моим будущим жилищем, в которое я переселился в скором времени и счастливо проживал там долгие годы. Я готов был купить этот дом немедленно, о чём тут же сказал хозяину, сопровождавшему меня. Но для окончательного решения мне нужен был совет Николая. Я не мог сдержать улыбки, представляя его удивление, когда он услышит о моих планах, но ничего рассказать ему не успел: он опять надолго уехал сначала заграницу, а потом в Черенчицы. Тогда, как говорится, зажмурив глаза и воззвав с молитвой к Всевышнему, я этот дом купил. Кроме дяди Ганса об этом подвиге моём никто не знал.
Я продолжал служить на кухне у Бакуниных, готовил выпечку по приглашению в домах их друзей и знакомых, но теперь к своим заработанным деньгам я стал относиться серьёзно, не то что в прошедшие годы юношеского легкомыслия. Я с нетерпением ожидал возвращения своего друга, но вернулся он из Черенчиц только к Рождеству с целой телегой гостинцев. Отдохнув от дороги, он со смехом рассказывал мне:
— Представляешь ли… Я только что из Парижа… Из самого Парижа! Заявился в Черенчицы во фраке и с белой пудрой, надо же было предстать перед родными в полном заграничном блеске! Матушка и сестрицы были от моего вида в восторге, а мужики наши от меня шарахались, как от пугала, шептались за моей спиной и пожимали плечами, явно опасаясь за моё здоровье…
Я сдержанно улыбнулся, поскольку был настроен на весьма серьёзный разговор.
— Послушай, Николай… Вряд ли ещё будет время поговорить… Мне нужен твой совет.
Уловив серьёзность в моём тоне, он внимательно посмотрел на меня.
— Я слушаю тебя, дружище.
Довольно сбивчиво, но возбуждённо я изложил ему суть дела. Признался, что уже купил дом, который, в случае моей нерешительности, мог быть куплен кем-то другим. Подробно объяснил, почему дому этому нужна основательная переделка, чтобы в ней могла разместиться кондитерская моей мечты.
— Я очень рассчитываю на тебя, на твой опыт в строительстве. — Закончил я свою пламенную речь. — Ты ведь не раз сказывал, что помогал в подобных делах то одному своему другу, то другому. И мне доподлинно известно, что все они были очень благодарны тебе за помощь и деловые советы.
Николай слушал меня потрясённый. Потом покачал головой и с улыбкой произнёс.
— Ну, домовладелец, я поздравляю тебя. Тут ты меня перещеголял. Я о том и мечтать не смею. На строительство собственного дома у меня сейчас ни денег, ни времени нет. Конечно, я тебе помогу и не только советами: я тебе людей подыщу, которые всю необходимую работу по переделке твоего дома выполнят. Есть у меня на примете такая артель, в ней умельцы честные, порядочные. Денег попросят ровно столько, сколько эта работа будет стоить. Сам за ними и надзирать буду, поскольку ты в строительстве ничего не понимаешь. В Петербурге я, видимо, задержусь надолго, меня Безбородко теперь от себя ни на шаг не отпускает. Видишь ли, императрица объявила конкурс на проект собора в Могилёве, где она только что провела успешные переговоры с императором священной Римской империи Иосифом. Так вот Безбородко, который головой отвечал за организацию этих переговоров, ещё более приблизился к императрице и теперь меня просто понуждает принять участие в том конкурсе. Он уверен, что если я решусь, то мой проект непременно станет лучшим.
— А ты что? Думаю, это предложение весьма заманчиво?
— Ещё как! Но это — работа серьёзная. Глубокая. Это ведь не просто красивую картинку нарисовать. Надобно все детали строительства продумать… Опыта у меня, ты знаешь, никакого, а участники этого конкурса — архитекторы давно известные. Мне с ними соревноваться боязно.
— Перестань, Николай! — Горячо поддержал я друга. — От всего сердца желаю тебе удачи! Ты работай, а там, как бог решит.
— Да, Карлуша. Я тоже так думаю. Всё в воле Божией. А работы предстоит много.
И, увидев мою разочарованную физиономию, добавил успокаивающе.
— Дел у меня, конечно, выше головы, но найдётся время и для твоего дома. Обещаю твёрдо. Как я понял, Бакуниным ты пока не сказывал ничего о своих планах?
— Ни в коем разе! — Замахал я руками. — Сейчас всё идёт прежним чередом. Пока дом не переделаю — мне деваться некуда. Ты тоже ни в коем случае им ничего не говори.
— Да уж конечно… У меня с Павлом Васильевичем и без того много тем для разговоров. Жди меня, Карлуша. Как только выкрою время, непременно осмотрим твой дом.
Должен я вам объяснить, любезные читатели, что занятый своими грандиозными планами по организации собственного дела и ежедневными хлопотами в кухонном флигеле Бакуниных, я пропустил очень важный момент в жизни Николая. За это время из самого обыкновенного, хоть и весьма способного дипломата, он вдруг стал начинающим, но уже известным архитектором. Я просто диву давался, когда вдруг понял, какая произошла с ним метаморфоза. На все мои вопросы, когда и где обучился он сему сложному искусству, мой друг только отшучивался, и говаривал, что его учителем был сам Господь Бог, что научил он его нашествием Духа, и не только научил, но и повёл за руку по сложной дороге строительства изумительных церквей, благословляющих силу Его. Видимо, так оно и было — Николай, в благодарность Всевышнему, за свою короткую жизнь успел построить множество церквей. И каких прекрасных!
Наверно, не все проекты своего друга я знаю, но даже из того, что я помню, устанешь перечислять: в самой Москве и Московской губернии, в самом Торжке и в Торжковском монастыре, в многочисленных Торжковских имениях богатых людей, где господа вдруг все разом решили заменить свои полуразвалившиеся деревянные церкви на изящные каменные, на центральных площадях городов в Смоленской, во Владимирской, даже в Оренбургской губерниях — везде о замечательном зодчем Николае Львове память сохранена в виде прекраснейших храмов и скромных домашних церквей. Ну, а про Петербург я вам, любезные читатели, даже стыжусь напоминать: пред вашими очами всегда стоит изящная церковь в имении Воронцовых в Мурино, что на выезде из столицы, и очаровательный храмовый комплекс, который в народе тут же прозвали «Кулич и Пасха», поскольку по внешнему сходству церковь и колокольня очень напоминают сии кулинарные изделия.
Но конечно, в самом начале карьеры Николая, как архитектора, ведущую роль играл Александр Безбородко. Он был дружен с Бакуниным, в доме которого и познакомился со Львовым, быстро разгадал его таланты и приблизил к себе.
Когда Никита Панин с почестями был отправлен в отставку, талантливый, вездесущий секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко занял ведущую роль в Коллегии иностранных дел. Я никогда не встречался с ним лично, но мельком видел его несколько раз в доме Бакуниных. Внешне он показался мне вовсе непривлекательным: какой-то неуклюжий, тучный, с отвисшими щеками, небрежно одетый. Но, как сказывал мне Николай, все серьёзные международные переговоры, велись теперь только при его организации и непосредственном участии. Львова восхищала поразительная работоспособность Александра Андреевича, который обладал феноменальной памятью и, между прочим, мог цитировать библию с любого места. В общении с людьми Безбородко был приветлив, добр и щедр. Но в доме Бакунина я не раз слышал, что несмотря на свои блестящие успехи на дипломатическом поприще и всё большее доверие императрицы, в личной жизни он был не безгрешен: любил роскошь, имел слабость к женщинам, как ни странно, самой низкой репутации. Николай редко высказывался по этому поводу, но кое-что у него тоже проскальзывало. Конечно, не мне — обывателю, скромному труженику кухонного флигеля судить об этой грандиозной личности. О Безбородко много памятных записок оставлено, кому будет интересно — всегда может с ними ознакомиться.
Итак, я терпеливо ждал. И вот однажды Николай приехал к Бакуниным в неурочное утреннее время. В те времена, засидевшись с гостями до глубокой ночи, господа поднимались с постели поздно, крепко почивали и вставали не ранее двенадцати часов. В доме Бакуниных по утрам всегда было тихо. Николай вызвал меня из кухонного флигеля и сообщил, что часа на три он свободен и готов заняться моими делами. Я бегом вернулся на кухню, оставил вместо себя надёжного своего собрата, с которым за прошедшее время подружился, быстро переоделся и выскочил на улицу. Время было ранней весной, и я был несказанно рад, что мой новый дом мы будем осматривать не при свечах, а при дневном свете. Николай ждал меня в наёмном экипаже, и мы поехали на Васильевский остров.
Мой друг был бодр и деловит. И довольно посмеивался над чем-то. Он тут же начал мне рассказывать о своём новом приятеле Гавриле Державине, намного бывшим его старше. Гаврила Романыч, был так же страстно влюблён в литературу, как и мой друг, недавно счастливо женился, получил в приданное дом в центре города, и вся литературная братия постепенно переселилась из дома Бакуниных в его гостеприимный жилище. Николаю Державин сразу полюбился, они крепко привязались друг к другу и, как всегда у Львова бывало, привязанность эта продлилась всю его короткую жизнь, в конце которой стали они даже родственниками.
Но в тот момент я был поглощён своими делами, Державин меня не очень интересовал, а усмешка Николая даже обижала.
— И чего ты всё хихикаешь, Николай? — Не выдержал я. — Я тебе кажусь таким смешным?
— Ну, уж нет! — Он обнял меня за плечи. — Ты, Карлуша, в своих проектах великолепен. А хихикаю я, как ты изволил выразиться, над нашими делами с Гаврилой Романычем. Дела-то, на самом деле, вполне важные и серьёзные. Он ведь служит по хозяйственной части и по должности своей надзирает над строительством зала общих собраний Сената. А мне, по его ходатайству, поручено составить описание аллегорических барельефов, что расположены по его стенам. Мы с Гаврилой только что были там. Стройка — есть стройка: пыль, грязь, рассыпанная по полу штукатурка… Но барельефы выполнены вполне достойно, да только беда в том, что генерал-прокурору не понравилось, что Истина на них представлена обнажённой. Он приказал её приодеть, немедля. — Николай громко расхохотался. — Ты представляешь? Гаврила страшно злится, а я не могу удержаться от смеха: в Сенате всё точно так и есть: бесстыжая Истина и голая Правда должны быть всегда прикрыты…
Наконец, мы остановились на Кадетской линии. Я очень волновался, у меня даже руки дрожали. Николай внимательно осмотрел дом снаружи, несколько раз обошёл его кругом. Не произнеся ни слова, слазал на чердак и проверил крышу, спустился в погреб. И только после это вошёл в дом. Я со страхом ждал его приговора, но для себя решил: чтобы он ни сказал, я от своего решения не отступлю.
Наконец приветливая улыбка появилась на его лице. Я облегчённо вздохнул.
— Ну, Карлуша, от души тебя поздравляю. Хоть ты ничего не смыслишь в домостроительстве, но интуиция тебя не подвела. Дом вполне неплох. Конечно, в нём есть определённые изъяны, но их несложно устранить при ремонте. Теперь рассказывай, как ты хочешь свою кондитерскую здесь организовать…
Мы долго обсуждали, как будет устроена кухня, как я хочу соединить комнаты в одну залу для посетителей, как планирую расположить прилавок, где буду принимать посетителей… Один из чуланов решено было переделать в мой рабочий кабинет, в котором будут находиться все расчётные бумаги и тетради, а для моего проживания — приспособить самую большую комнату, имевшую отдельный вход с улицы. Николай обещал сегодня же составить подробные чертежи, и составить план строительных работ. И, конечно, хотя бы приблизительно прикинуть, сколько такая переделка дома будет для меня стоить. На ремонтные работы деньги у меня ещё оставались, а вот далее, на организацию самого дела придётся мне брать в долг деньги у дяди Ганса.
Ну, вот. А теперь, отвлёкшись от рассказа о своих героических планах, я приступаю к описанию событий в нашей личной жизни — и моей, и моего любимого друга. Событий, которые в корне изменили существование каждого из нас.
Начну с того, что именно тогда, под влиянием Бакунина, несмотря на свою напряжённую жизнь, Николай страстно увлёкся театром, и не как дилетант, а как вполне осведомлённый в этом искусстве человек. От него я узнал, что интерес к театру возник в наше время не вдруг и не на пустом месте. Оказывается, ещё при Елизавете Петровне театральные представления были постоянным атрибутом всех столичных празднеств и торжественных приёмов. Сама императрица, была большая любительница театральных и маскарадных представлений, и присутствовала почти на всех любительских спектаклях в Шляхетном корпусе и, по слухам, со смехом помогала кадетам, исполнявшим женские роли, наряжаться в дамские одежды … В конце семидесятых годов театральный ветер прилетел в Россию из столиц Европы и полонил весь Петербург. Конечно, главным источником этого увлечения был императорский дворец. Здесь в Эрмитажном театре ставились любительские спектакли для избранной публики, приглашённой лично императрицей. Она сама написала множество пьес, некоторые из которых я читал в доме Бакунина. Они носили более всего нравоучительный характер, но после позорного изгнания из Петербурга Калиостро и Сен-Жермена две пьесы имели сатирическую и обличительную цель, высмеивая этих жуликов и обманщиков. Вслед за государыней Петербургская знать стала организовывать и собственные домашние театры. Некоторые спектакли на этих сценах вызывали самые искренние восторги Петербургской публики, некоторые — иронию и насмешку. Но страсть к театру продолжала нарастать и развиваться. Государыня более всего полюбила итальянские оперы? Ну, что ж! Начали ставить в знатных домах и оперу, которая в те годы стала, пожалуй, самым популярным развлечением. Как правило, в домашних спектаклях были заняты все члены семьи, что, как я теперь — старый глава семейства понимаю, было очень важно в воспитательном и в просветительном отношении.
В доме Бакунина тоже ставились великолепные любительские спектакли, на которые собиралось немало страстных любителей театра. Среди них были старые мои знакомцы, в том числе любимый мною Василий Капнист, но было и достаточно людей, которых я видел в первый раз, но которые в Петербурге были личностями весьма известными.
Так Дениса Фонвизина, нашего талантливого сочинителя, видел я в гостях у Бакунина только мельком несколько раз. Знаменитую его пьесу «Бригадир» мне подарил в списке Николай, и я зачитал её, в самом прямом смысле, до дыр… Бывало, только начнёт одолевать осенняя хандра, или случится что-то неприятное на кухне, тут же хватаю сию пьесу, и плохого настроения как не бывало!
Но, забегая далеко вперёд, должен я поведать, дорогой читатель, о своей единственной встрече с этим великим мастером в доме Державина, которая произошла много лет спустя, в 1792 году. Литературному обществу Петербурга в те дни хорошо было известно, что Фонвизин давно и тяжело болен, по слухам, постигли его несколько ударов, в результате которых он был почти парализован и с трудом разговаривал. Но, как оказалось, продолжал работать! В тот памятный вечер я появился в гостях у Гаврилы Романовича в его любимом доме на Фонтанке, совершенно случайно. Мы только что вернулись с женой и детьми из длительной поездки в Европу. Я привёз Державину послание от его давнего французского друга и пришёл к нему без предупреждения. К своему несказанному удовольствию, застал я у него многочисленное литературное общество. С большинством гостей был я хорошо знаком с молодости, кого-то видел впервые, и радушный хозяин тут же меня с этими господами познакомил. Меня забросали вопросами о последних новостях парижской жизни, я не успевал отвечать. Но вдруг Денис Иванович вошёл к нам в кабинет, поддерживаемый двумя молодыми людьми. Одна рука его вовсе не действовала, и ногу он приволакивал… Слова он произносил с неимоверным трудом, но сумел сказать, что принёс для Державина свою новую комедию «Гофмейстер». Это известие произвело необыкновенное возбуждение среди гостей. Все начали просить разрешения прочитать её вслух для всех присутствующих. Фонвизин не дал себя долго упрашивать, и кто-то тут же начал чтение. Комедия была очень смешна, Денис Иваныч, насколько мог, выражал своим видом чрезвычайное удовольствие, так же, как и мы, он смеялся, но крупные слёзы падали при этом на его грудь… Я очень сожалел, что Николай отсутствовал в тот вечер по своим бесконечным делам, после он очень печалился о том, поскольку это было последнее появление Фонвизина перед потрясённым обществом писателей, поэтов и знатоков литературы. Утром следующего дня мы получили печальное известие — нашего выдающегося писателя не стало…
Это моё грустное отступление я считал нужным привести, продолжая разговор о любви Петербурга к театру. Итак, я остановился на том, что домашние театры в домах знати развивались и множились.
Бакунин не отставал: решив устроить очередной домашний спектакль, он попросил Николая его поставить.
Вот тут-то и началась эта романтическая история, можно сказать, две романтические истории, развивающиеся почти параллельно: моя собственная — очень простая, обыкновенная и счастливая, и весьма сложная, запутанная любовная повесть Николая, которая спустя несколько лет бурно обсуждалась во всех известных домах Петербурга. Да простит меня мой любезный читатель: мне придётся так или иначе перескакивать с одного повествования на другое: рассказывать, то о любви Николая, то о моей собственной.
Итак. Николай с удовольствием откликнулся на просьбу своего патрона, и поставил даже не один, а целых два спектакля, которые имели большой успех среди изысканной публики Петербурга. Сначала были поставлены комедия Реньяра «Игрок» и «опера-комик» «Колония», кажется, Антонио Саккини. Главные партии пели сестры Дьяковы, Машенька и Катрин. В комической опере «Колония» роль поселянки Белинды играла Машенька Дьякова, исполняла свою роль так хорошо, что спектакль ставился несколько раз. Я, конечно, был занят на кухне, но видел почти все репетиции, и, как прочие весьма искушённые зрители, вкусам которых можно доверять, я был в восторге от пения Машеньки Дьяковой. Успех спектаклей «Игрока» и «Колонии» был столь несомненный, что молодежь решила продолжить свои постановки, и следующей пьесой была избрана «Дидона» Якова Княжнина, — лучшая из его многочисленных пьес. Героиней её была дочь царя Тира Дидона, по Римскому преданию — основательница города Карфагена, возлюбленная легендарного Энея, троянского героя. Машенька Дьякова в роли Дидоны была в этой трагедии просто великолепна. По всему было видно, что ей очень нравился образ сильной, умной, горячо полюбившей женщины, отвергающей ради этого чувства союз с нелюбимым ей человеком, престол и свободу. В финале трагедии Карфаген охвачен пожаром, и Дидона кончает с собой, бросаясь в огонь. По Петербургу в знатных домах долго ещё с восторгом обсуждали её страсть и выразительность в этой роли.
Из пяти сестёр Дьяковых Машенька была не только самой заметной девушкой, но и самой талантливой. И в молодости, и в зрелые годы она не отличалась особенной красотой, но было в ней что-то необыкновенно притягательное. Она всегда была проста и естественна в обращении, имела острый женский ум с известной долей лукавства.
И, конечно, не могло не случиться того, что случилось: они с Николаем полюбили друг друга. Общее дело, любовь к музыке и театру, эти спектакли, имевшие в Петербурге такой успех, очень их сблизили. Я не узнавал своего друга — он был всё время радостно возбуждён, глаза его горели, он часто говорил стихами, придумывая весьма смешные экспромты…