– Мам, если ты из-за милиции, то не бери в голову. Это недоразумение. Ко мне капитан приходил. Перепутали они чего-то, я же защищался. Это на меня хулиганы напали. Не я на них. Вон, у Юрия спроси Платоновича.
Мама с надеждой смотрит на него, а тот крякает и кивает, да мол, так и есть…
– Вы сами слышали? – спрашивает она.
– Да-да, – говорит сосед неохотно, – слышал что-то такое…
Когда мама уходит он сердито выговаривает мне за подставу, а я скармливаю ему бульон. Сам не хочу. А вот апельсин действительно нормально заходит и мне даже как-то лучше становится.
Невропатолог после осмотра сообщает, что жить буду, сотряс есть, но относительно лёгкий, всё-таки руку я успел подставить по ходу. А вот шапка слетела наверное, если судить по заштопанной ране. Ну, как бы там ни было, могло быть намного хуже. Говорит, дней через пять можно будет выписываться, а через пару недель идти в школу. Ну, или на нары, как там закрутится.
И хоть этот мир прекрасного прошлого всё ещё представляется мне вымышленным, думаю, свыкаться с ним гораздо приятнее в условиях домашнего уюта, чем в казённом доме да ещё и с отмороженными малолетками.
Невропатолог ставит мне ретроградную амнезию. Это даже неплохо в моём нынешнем положении. Вопросы о прошлом Егора Брагина я старательно обхожу, но врач попадается въедливый и быстро выводит меня на чистую воду. В принципе, теперь есть железная отмазка, почему я не помню одноклассников и закон Ома.
Мне ставят капельницы и дают таблетки. Анальгин, диуретики, ноотропные типа пирацетама, седативные, витамины… Короче целый букет. «Букет Абхазии», – говорит Платоныч. Он, как выяснилось, здесь не только из-за руки. У него что-то с позвоночником. Сам он об этом особо не распространяется, ну я и не пристаю.
Сплю от лекарств целыми днями. Не бунтую, употребляю, всё что дают. Восстанавливаюсь, короче. За два дня до выписки просыпаюсь ночью, чтобы идти в туалет, из-за мочегонных это уже норма. Ходить мне больше не запрещают, повязки на обритой под ноль голове уже нет, но швы ещё не сняли.
Выхожу в коридор и иду себе налево по коридору. Делаю дело и возвращаюсь. Сегодня ночью дежурит Таня. Она сидит на посту за своим столом в другом конце коридора. Лампа на столе включена, а сама она, похоже, спит. Голова лежит на руках.
Я решаю подойти и вдруг вижу, что плечи её дрожат. Она что, плачет?
– Танюша, – зову я её тихонько.
Она быстро поднимает голову и, бросив на меня короткий взгляд, отворачивается.
– Брагин, – говорит она, – ты чего здесь шатаешься?
– Танечка, ты чего? Что случилось у тебя?
– Иди отсюда, – бросает она и жалобно всхлипывает. – Ходите-ходите… Одного только и надо. Кобели…
И она вдруг начинает горько плакать, снова уронив голову на руки.
– Танюша, ну что ты… Ну, не надо…
Я в таких случаях теряюсь всегда, совершенно не представляя, что тут можно сказать. Повторяю только «Танюша» да «Танюша» и глажу по спине. А потом наклоняюсь, приобнимаю и целую в макушку, зарывшись в её душистые золотые кудри.
– Тань, да он ногтя на твоём мизинце не стоит, а ты плачешь из-за этого ничтожества.
Она поднимает заплаканное лицо и внимательно смотрит на меня.
– Откуда ты знаешь? – жалобно спрашивает она.
– Да такая как ты раз в тысячу лет рождается. Он тебя на руках носить должен, пылинки сдувать, а не бегать за чужими юбками.
Она вдруг быстро притягивает меня к себе и крепко целует. Ого! Ничего себе!
– Пойдём! – восклицает она, резко вставая из-за стола.
Хватает меня за руку и тянет за собой. Она затаскивает меня в рентген-кабинет и запирает дверь.
– Иди... Иди сюда, – произносит она хриплым шёпотом, расстёгивая пуговицы на халате.
Ох, Таня, да ты огонь просто…
Действительно огонь. Дикая и необузданная. Кровь с молоком! А как я всё ощущаю! Такой яркости, такого пожара я уж лет тридцать не испытывал. Я чувствую себя как Джек Николсон в том фильме, где он в волка превращается. У него все чувства обостряются, как у дикого животного.
Вот так и я сейчас… будто зверь, неистовый и неутомимый. Где мои семнадцать лет? Кто там спрашивал? Вот они! Бери и живи! Живи заново, Брагин! Да хоть горшком назови, только дай ещё раз почувствовать энергию молодости! Просто восторг!
Может, ну её на хрен мою старую жизнь со всеми её неудачами и факапами? Всю ту безысходность, мерзкий коньяк и шаурму? Мне бы только Боба моего сюда… Вот, по кому я скучаю… Как ты там, Бобик, с этими глупыми овечками?
Мы выходим из рентген-кабинета под утро. Таня больше не плачет. Она выглядит, как пионервожатая, правда взгляд у неё немного виноватый.
– Егор, – говорит она негромко. – Ты это, забудь, понял? Не было ничего. Приснилось тебе.
– Что ты! – жарко шепчу я. – Да это же лучшее, что было в моей жизни! Такое я точно никогда не забуду. Танюш, я чего только не видал за свой век. Баб, как на духу скажу, каких только не было у меня. Но таких, как ты я не встречал. Да и не встречу никогда. Это ж ясно.
– Дурачок ты, – смеётся она, легко толкая кулачком меня в лоб. – Иди давай, дамский угодник…
Я повинуюсь, но сделав несколько шагов, поворачиваюсь и, соединив указательные и большие пальцы в виде сердца, прикладываю их к груди.
– Я сегодня снова в ночь буду, – хитро улыбается Таня.
Я киваю и иду к себе, но она меня окликает:
– Ой, Брагин, я забыла, тебе письмо тут.
– Письмо? – удивляюсь я.
– Ага, конверт. Тебе велели передать.
– Надо же, а кто?
– Не знаю, мужик какой-то, серьёзный такой, – объясняет она. – Вечером приходил.
– А чего же не отдала? Вдруг это с биржи срочные новости?
– Да иди ты, биржа. Скажи спасибо, что сейчас отдаю.
– Спасибо.
Я беру письмо и иду в палату.
– Ты где пропадал? – спрашивает Платоныч с лёгкой тревогой.
– Да, – машу я рукой.
– Чего «да»? Где был, спрашиваю?
– Блин. С сестричкой болтал.
– Неужели? А на посту-то её не было.
– Ну… мы там… – уклончиво мычу я.
– Ох, и жучара ты, Егорка. Неужели ты правда десятиклассник? «Блин» ещё какой-то придумал. Чего принёс-то?
Я открываю конверт, подписанный карандашом: «Брагину». Достаю из него новогоднюю открытку и нахожу вложенные в неё пять красненьких десяток. Ого!
– Смотри-ка, известие о перемирии, – восклицает Платоныч.
– Думаете, это не мир, а только перемирие?
– Ну а ты бы на его месте успокоился?
– Да у меня психология другая. Я в такой ситуации просто не смог бы оказаться. Я же не шпана, а нормальный советский школьник. Комсомолец, наверное. Только я не помню, у меня посттравматическая амнезия.
– Нормальный советский школьник про совок и слыхом не слыхивал.
– Не знаю, о чём это вы, – криво усмехаюсь я.
– Знаешь или нет, но ухо востро держи. Каховский на тебя зуб теперь имеет. Не сомневайся. При любом удобном случае попытается отомстить.
– Ну, не грохнет же, – беспечно отвечаю я, хотя и сам знаю, что всё сказанное Платонычем чистая правда.
– Надеюсь, – чуть дёргает он головой.
– Слушайте, Юрий Платонович, примите от меня, как знак внимания и дань уважения вот эту десятирублёвую бумажку с дедушкой Лениным.
– А ты, я гляжу, матёрый мафиози. Но, чтобы успеха достичь не жадничай, – назидательно говорит он.
– Блин, ну ладно, берите две. Вы же не на шухере стояли, а арбитром были. Это, наверное, дороже стоит.
– Оставь себе и вот тебе мой совет. Про то, как ты с Каховским обошёлся никому не говори. И сам забудь. Про то, что я там был тоже забудь. Понял?
– Да я уж и не помню, о чём это вы, – демонстрируя покладистость, соглашаюсь я.
– Ну и молодец. Вот тебе, кстати, мой адресок и телефончик. Как выздоровеешь, загляни ко мне.
Он протягивает мне листок бумаги в клеточку.
– Загляну, – обещаю я.
Через два дня меня выписывают. И хоть я чувствую себя вполне сносно, за мной приходит мама. Довольно молодая ещё женщина, по крайней мере, моложе меня, и довольно привлекательная. Ну что же, мама так мама. Хорошо, что пришла, адрес-то я свой домашний не знаю. Амнезия как-никак.
– Нам, конечно, не далеко, но я у начальника выпросила машину, чтобы прямо к дому подъехать. И сегодня на работу уже не пойду. Пятница, к тому же…
Мы садимся в двадцать первую «Волгу». Ничего себе, разве такие ещё есть на предприятиях в восьмидесятом-то году? В детстве мне нравилась двадцать первая. Голубой прозрачный щиток спидометра, кремовый костяной руль, такие же прозрачно-голубые, яркие жизнерадостные солнцезащитные щитки. Ну, и олень на капоте. Мамина машина, правда, без оленя.
– Привет герой, – обращается ко мне чернявый водитель в годах.
– Здравствуйте, – скромно отвечаю я.
– Ну что, можно ехать?
– Да, Амир Каримович, мы готовы, – отвечает мама.
Мы трогаемся и я с интересом смотрю в окно.
– Эх, Егорка, – говорит она. – Повезло, что дежурная была вторая городская. Хорошая больница, вон тебя как быстро на ноги поставили.
Наверное. Повезло. Мы доезжаем за пять минут. Дом оказывается на этой же улице, на пятьдесят лет Октября. Мы выходим из подъезда и поднимаемся на третий этаж. Ну что же, как говорится, дом, милый дом. Что меня там ждёт, интересно?
Мама поворачивает ключ в замке и я слышу жизнерадостный лай. Бобик?
4. Дом, милый дом
Ко мне бросается пёс. И это явно не мой Боб. А что это такое, я даже сразу и понять не могу.
– Ах, ты ж мой… – говорю я, присаживаясь на корточки, – красавчик…
Как зовут-то тебя, чудо природы? Напирать на амнезию при «матери» мне не хочется, чтобы лишний раз её не ранить и не вгонять в депрессию, поэтому я выжидаю, когда она первой назовёт его имя. Собака явно непородистая, похожа… я не знаю, как если бы бульдога скрестили с овчаркой.
Высота в холке мне до колена примерно, шерсть короткая. Тёмно-пёстрый, как у гиены, окрас, с коричневыми подпалинами на груди, хвост прямой, недлинный, полностью чёрный. Башка у него крупная, напоминает чем-то моего Бобика. Не такая длинная, как у овчарки и не такая сплюснутая, как у бульдога, чёрная, как хвост, с серебристыми бровями. Один глаз голубой, как у хаски, а второй медово-янтарный. Кто ж тебя так? Как будто нейросеть постаралась…
Пёс повизгивает от счастья, топчется точно так же, как и мой стаффи, фыркает, пытается что-то сказать, выговаривает за долгое отсутствие.
– Раджа, ну-ка отойди от Егорки.
Вот значит ты кто. Это тебя в честь индийского кино так назвали, типа «Любимый Раджа»? Ну-ну, Радж, ты мне уже нравишься, чувствую, мы подружимся. Пёс встаёт на задние лапы, тянется ко мне, пытаясь лизнуть и вдруг отшатывается, отскакивает в сторону и, взвизгнув, поджимает хвост.
– От тебя ещё больницей пахнет, вот он и не поймёт, вроде ты, а вроде и не ты.
Боюсь, он чего-то другого понять не может, да я и сам многого пока не понимаю. Пока… Хотя, может, и не пойму уже никогда.
– Ну давай, не стой, заходи скорее, – торопит меня мама.
Из узкой и тесной прихожей ведут две двери. Одна, открытая – в комнату, вторая в ванную.
– Я сейчас, в туалет только заскочу, – говорю я.
Санузел совмещённый, ванна, умывальник, унитаз, с бачком под потолком… Стены покрашены голубой масляной краской, бетонный пол – такой же масляной, только тёмно-коричневой. Почти всё свободное место занимает стиральная машинка «Белка» с отжимными валиками.
Мне в детстве нравилось пропускать через эти резиновые валики мокрое бельё… Кажется, можно снова заняться любимым делом. Мда… Достаток так и прёт из всех щелей… Глянув на себя в тусклое зеркало выхожу из ванной.