Долли (не выдержав). Хо, это мне нравится! Вам-то самому сколько лет?
Филип. За тридцать.
Долли. Тридцати не будет.
Филип (уверенно). Будет.
Долли (настойчиво). Двадцать семь.
Филип (невозмутимо). Тридцать три.
Долли. Вздор!
Филип (Валентайну). Мистер Валентайн, разрешите вы наш спор!
Валентайн (протестуя). Ну, знаете… (Сдаваясь.) Тридцать один.
Филип (к Долли). Что, угадала?
Долли. А ты?
Филип (спохватившись). Мы опять забыли о приличиях, Долли.
Долли (сокрушенно). Ой, да.
Филип (виновато). Мы вас перебили, мистер Валентайн. Долли. Вы, кажется, собирались развить наш ум?
Валентайн. Дело в том, что ваша…
Филип (предупредительно). Манеры?
Долли. Наружность?
Валентайн (чуть не плача). Да дайте же мне сказать, наконец!
Долли. Старая история! Мы слишком много говорим.
Филип. Вот именно. Молчим! (Присаживается на ручку зубоврачебного кресла.)
Долли. Могила! (Садится за письменный стол, прикрывая рот кончиками пальцев.)
Валентайн. Благодарю вас. (Берет табуретку, стоящую в углу возле столика, ставит ее между близнецами и садится с менторским видом. Они чрезвычайно серьезно слушают его. Обращается сперва к Долли.) Позвольте мне спросить для начала, бывали ли вы когда-нибудь прежде на английском приморском курорте?
Долли медленно и торжественно качает головой.
(Поворачивается к Филу, который трясет головой энергично и выразительно.) Я так и думал. Ну так вот, мистер Клэндон. За время нашего с вами короткого знакомства вы успели довольно основательно высказаться. И вот из ваших слов я убедился, что вы оба понятия не имеете о том, что такое английский приморский курорт. Дело не в манерах и не во внешнем виде. В этом смысле мы тут пользуемся такой свободой, какая и не снилась обитателям острова Мадейры.
Долли неистово мотает головой.
Нет, это так, уверяю вас. Сестра лорда де Креси, например, ездит на велосипеде в шароварах, а жена нашего священника проповедует реформу одежды и сама ходит в башмаках на толстой подошве.
Долли украдкой бросает взгляд на свою туфельку.
(Перехватывает ее взгляд и с живостью прибавляет) Нет, нет, совсем не такие.
Долли прячет ножку.
Мы, англичане, не очень-то заботимся о том, как кто одет и какие у кого манеры, потому что одеваться мы не умеем, манеры у нас скверные — это наша национальная черта. Но… разрешите говорить напрямик?
Близнецы кивают.
Благодарю. Дело в том, что есть одно необходимое условие, без которого никто из обитателей приморского курорта не отважится показаться в вашем обществе: условие это — наличие отца. Живого или мертвого, но вы должны иметь отца. Должен ли я понимать так, что вы не заручились этой необходимейшей частью вашего общественного снаряжения?
Они печально кивают.
В таком случае — и если вы к тому же намерены здесь пробыть какое-то время — я, к глубокому своему сожалению, буду вынужден отклонить ваше любезное приглашение к завтраку. (Встает с видом человека, сказавшего свое последнее слово, и ставит табуретку на место.) Филип (встает, солидно и вежливо). Идем, Долли! (Подает ей руку.)
Долли. До свиданья.
С достоинством шествуют к дверям.
Валентайн (в порыве раскаяния). Стойте, стойте!
Близнецы останавливаются и поворачиваются, все так же под руку.
Ну вот, теперь я чувствую себя совершенной свиньей.
Долли. Это в вас совесть заговорила, мы тут ни при чем.
Валентайн (с чувством, уже окончательно забыв о своей докторской манере). Совесть! Да она-то и губит меня всю жизнь. Вот послушайте! Дважды в различных уголках Англии пытался я обосноваться в качестве уважающего себя врача по внутренним болезням. Оба раза я действовал по совести и вместо того, чтобы говорить пациентам приятное, резал им правду-матку в глаза. И что же? Оба раза вылетал в трубу. И вот я решил сделаться зубным врачом, «пятишиллинговым дантистом», а с совестью покончить раз и навсегда. Это теперь мой последний шанс. Оставшиеся двадцать шиллингов я истратил на переезд и обзаведение и еще ни одного шиллинга не заплатил за квартиру. Я ем и пью в кредит. Мой хозяин богат, как крез, и тверд, как камень. А заработал я за шесть недель пять шиллингов. Если я позволю себе хоть на волос отступить от самой строжайшей благопристойности — я погиб. Посудите же сами, могу ли я принять ваше приглашение на завтрак, когда вы даже не знаете, кто ваш отец?
Долли. Ну, уж коли на то пошло, наш дедушка — настоятель Линкольнского собора.
Валентайн (как потерпевший кораблекрушение моряк, завидевший на горизонте парус). Что?! У вас есть дедушка?!
Долли. Но только один.
Валентайн. Милые, дорогие мои, молодые друзья! Что же вы молчали до сих пор? Настоятель Линкольнского собора! Ну, тогда, разумеется, все в порядке. Позвольте мне только переодеться. (Одним прыжком достигает двери и исчезает.)
Долли и Фил глядят ему вслед, затем друг на друга. Оставшись без посторонних, они словно скидывают маску: вся их манера держаться резко меняется.
Филип (выпростав руку из-под локтя Долли, сердито идет к зубоврачебному креслу). Этот жалкий, прогоревший зубодрал в виде одолжения разрешает нам угостить себя завтраком, а сам небось уже несколько месяцев ничего путного не ел! (Пинает ногой кресло, точно это Валентайн.)
Долли. Отвратительно! Фил, мне это надоело! У них в Англии всякий первым делом осведомляется, есть ли у тебя отец.
Филип. Мне тоже надоело. Пусть мама скажет, кем был наш отец.
Долли. Был или есть. Может, он жив.
Филип. Надеюсь, что нет. Я не пойду в сыновья к живому отцу.
Долли. А вдруг у него куча денег!
Филип. Вряд ли. Исходя из своего житейского опыта, я полагаю, что, будь у него куча денег, ему не удалось бы так легко избавиться от любящей семьи. Будем оптимистами! Считай, что он умер. (Идет к камину и становится спиной к очагу.)
Входит горничная.
Горничная. Две дамы, мисс,— к вам. Кажется, это ваша матушка, мисс, и ваша сестра.
Входят миссис Клэндон и Глория. Миссис Клэндон принадлежит к старой гвардии борцов за женское равноправие, для которых трактат Джона Стюарта Милля «О подчиненном положении женщины»[1] служит Библией. Впрочем, не в пример тем из своих товарок, которым агрессивность заменяла вкус, она никогда не впадала в крайности и не уродовала себя ношением жилетов мужского покроя, мужских воротничков и часов на тяжелой цепочке; к тому же она воинствующий позитивист и меньше всего хочет походить на квакершу, — поэтому она одевается по возможности без затей, не преображаясь при этом в мужчину, с одной стороны, но и никоим образом не подчеркивая свою женскую привлекательность — с другой, так что и ветреные мужчины, и модницы женщины вынуждены относиться к ней с уважением. Она обладает отличительными чертами, свойственными передовым женщинам ее эпохи (примерно шестидесятые — восьмидесятые годы): это ревнивое утверждение своей воли и личности и умственные запросы в ущерб сердечным страстям и привязанностям. Говорит и держится с людьми мягко и в высшей степени гуманно; стойко переносит возникающие время от времени у ее детей порывы нежности, хотя в глубине души и тяготится всякими проявлениями чувствительности; человеколюбие в ней несколько заслоняет простую человечность; ее волнуют общественные вопросы и принципы, а не отдельные личности. Вследствие этой рассудочности и крайней сдержанности она обращается с Глорией и Филом так, будто это вовсе не ее родные дети; однако там, где дело касается Долли, от всех этих барьеров не остается и следа; и хоть всякий раз, что она обращается к Долли, ей поневоле приходится упрекать ее в очередном нарушении приличий, она делает это скорее с лаской, чем с укором; не удивительно, что в результате многих лет подобных выговоров из Долли вышла безнадежно избалованная девица.
Глория, которой едва минуло двадцать, представляет собой фигуру, намного более внушительную, чем ее мать. Это — воплощение гордого благородства; юношеская неопытность еще сковывает нетерпеливые порывы горячей, деспотической натуры; к тому же постоянная опасность подвергнуться насмешкам со стороны младших — народа достаточно бесцеремонного — невольно заставляет ее сдерживаться. В противоположность матери, она — вся страсть; однако именно благодаря этой своей страстности, которая находится в постоянной борьбе с упрямой гордостью и почти болезненной щепетильностью, она кажется холодной, как лед. В некрасивой женщине все это производило бы отталкивающее впечатление, — Глория же в высшей степени привлекательна. Ее даже можно было бы назвать опасной, если бы на ее прекрасном челе не отражалось такое высокоразвитое нравственное чувство. Костюм, состоящий из жакета и юбки коричневато-оранжевого сукна, плотно облегает фигуру и со спины кажется вполне благополучным, но шелковая блузка цвета морской волны одним ударом разбивает это впечатление,— так что в результате она не в меньшей степени, нежели близнецы, отличается от модной курортной толпы.
Миссис Клэндон останавливается неподалеку от двери и окидывает взором присутствующих. Глория, старательно игнорируя близнецов, из боязни спровоцировать их на какую-нибудь выходку, идет к окну и задумчиво глядит на море; мысли ее витают где-то далеко. Вопреки ожиданиям, горничная не уходит, а прикрывает дверь и остается стоять по эту сторону ее.
Миссис Клэндон. Ну что, дети? Долли, как твой зуб?
Долли. Слава богу, прошел. Вырвали. (Садится на приступку зубоврачебного кресла.)
Миссис Клэндон садится на стул возле письменного стола.
Филип (степенно, стоя у камина). И к тому же врач — видный специалист, имеющий положение в обществе, — с нами завтракает сегодня.
Миссис Клэндон (озираясь с опаской на горничную). Фил!
Горничная. Извините, мэм. Я жду мистера Валентайна. У меня к нему поручение.
Долли. От кого?
Миссис Клэндон (ужаснувшись). Долли!
Долли прикрывает рот кончиками пальцев.
Горничная. Всего лишь от хозяина, мэм.
Валентайн, в синем костюме, держа в руках соломенную шляпу, входит веселый и запыхавшийся от спешки. Глория, оторвавшись от окна, разглядывает его с холодным вниманием.
Филип. Мистер Валентайн, познакомьтесь, пожалуйста. Моя мать, миссис Ланфри Клэндон.
Миссис Клэндон склоняет голову. Валентайн кланяется учтиво и ничуть не конфузясь.
Моя сестра Глория.
Глория кланяется сухо, с достоинством и садится на диван. Валентайн влюбляется с первого взгляда; нервно перебирает поля шляпы и нерешительно кланяется.
Миссис Клэндон. Итак, мистер Валентайн, мы сегодня будем иметь удовольствие завтракать в вашем обществе?
Валентайн. Спасибо… э-э… если это вас не затруднит… то бишь, раз вы так любезны… (К горничной, недовольно.) Ну, что там такое?
Горничная. Хозяин желает с вами поговорить, сэр, пока вы не ушли.
Валентайн. Ах, ну скажите ему, что у меня здесь четыре пациента.
Все Клэндоны, за исключением Фила, которого ничем не прошибешь, изображают удивление.
Если он может чуть-чуть обождать, я… я спущусь к нему на минутку. (Решившись довериться ее такту.) Скажите, что я занят, но очень хочу его видеть.
Горничная (успокоительно). Хорошо, сэр. (Уходит.)
Миссис Клэндон (собираясь встать). Мы, кажется, вас задерживаем?
Валентайн. Нет, нет, нисколько! Ваше присутствие может даже сослужить мне службу. Дело в том, что вот уже шесть недель, как я не плачу за квартиру, и до сего дня у меня не было ни одного пациента. А теперь хозяин решит, что мои дела идут на поправку, и мне будет значительно легче с ним разговаривать.
Долли (с досадой). До чего противно, когда люди все о себе выбалтывают с места в карьер! А мы-то тут расписали, будто вы всеми уважаемый медик, занимающий прочное положение в обществе.
Миссис Клэндон (в ужасе). Ах, Долли, Долли! Дорогая моя, разве можно быть такой невежей? (Валентайну.) Ради бога, извините моих детей, мистер Валентайн, они у меня настоящие дикари.
Валентайн. Ну что вы! Я уже привык к ним. Я вас попрошу о большой любезности: обождите, пожалуйста, тут пять минут, пока я развяжусь с моим хозяином.
Долли. Смотрите не задерживайтесь! Мы есть хотим!
Миссис Клэндон (опять с укором). Долли, милая!
Валентайн (к Долли). Хорошо. (К миссис Клэндон.) Благодарю вас, я недолго. (Украдкой бросает взгляд на Глорию, направляясь к двери. Она внимательно смотрит на него. Он приходит в замешательство.) Я… э… э… да… спасибо. (Кое-как умудряется выбраться из комнаты, но вид при этом имеет довольно жалкий.)
Филип. Видали? (Показывая пальцем на Глорию.) Любовь с первого взгляда. Еще один скальп в твоей коллекции. Номер пятнадцать.
Миссис Клэндон. Потише, Фил, прошу тебя! Ведь он может услышать.
Филип. Он-то? (Готовясь к бою.) Теперь вот что, мама! (Берет табуретку, стоящую возле столика, и величественно усаживается в центре комнаты, точь-в-точь как незадолго до него это проделал Валентайн.)
Долли, чувствуя, что ее позиция на приступочке кресла не соответствует торжественности предстоящей сцены, поднимается с решительной и важной миной, переходит к окну и становится спиной к письменному столу, опираясь на него руками. Миссис Клэндон глядит на них с удивлением, не понимая, к чему они клонят. Глория настораживается.
(Фил, выпрямившись, кладет кулаки симметрично на колени и приступает к делу.) Мы тут с Долли о многом переговорили за последнее время; и вот, исходя из моего жизненного опыта… мне… нам то есть… кажется, что ты (подчеркнуто, отчеканивая каждое слово) не совсем отдаешь себе отчет в том…
Долли (прыжком садится на письменный стол). Что мы уже взрослые!
Миссис Клэндон. Вот как? На что же вы жалуетесь? Филип. Видишь ли, мы начинаем подумывать, что есть некоторые вопросы, в которых ты могла бы быть с нами немножко откровеннее.
Миссис Клэндон (в ней проснулся боевой конь; спокойная размеренность манер уступает место сдержанному возбуждению; не теряя чувства собственного достоинства и ни на минуту не изменяя хорошему тону, она выпрямляется во весь рост, являя собой картину железного упорства и непреклонности; типичный представитель старой гвардии). Погоди, Фил! Помни, что я вам всегда говорила. Существуют две разновидности семейной жизни. Твой житейский опыт покуда охватывает лишь одну из этих разновидностей, Фил. (Впадая в декламацию.) Та разновидность семейной жизни, с которой ты знаком, основана на взаимном уважении, на независимости каждого члена семьи и признании его права на самостоятельную (делая сильное ударение на слове «самостоятельную») личную жизнь. И вот, оттого, что вы привыкли пользоваться этим правом, оно вам кажется чем-то само собой разумеющимся, и вы его не цените. Однако (с беспредельной горечью) есть и другой род семейной жизни, при которой мужья вскрывают письма своих жен, требуют отчета в каждом истраченном гроше, в каждой прожитой минуте, а жены их, в свою очередь, так же поступают со своими детьми; при семейной жизни этого рода в вашу комнату вторгаются без спроса, с вашим временем не считаются, вы ни минуты не принадлежите себе; такие понятия, как долг, добродетель, домашний очаг, религия, повиновение, любовь, — становятся орудиями отвратительной тирании, а жизнь превращается в унылую цепь пошлостей, сплетенную из наказаний и обмана, принуждения и бунта, из ревности, мнительности, взаимных упреков… Но я не могу даже передать вам, что это такое, — ведь вы, к счастью, и представления об этом не имеете. (Садится в изнеможении.)
Долли (на которую риторика не производит никакого впечатления). Смотри «Родители Двадцатого Века», глава «О свободе» с начала до конца.
Миссис Клэндон (ласковым жестом притрагиваясь к ее плечу; все, что исходит от Долли,— даже колкости, — она принимает с радостным умилением). Ах, Долли, дорогая! Если б ты только знала, как я счастлива, что ты в состоянии шутить над тем, что для меня было отнюдь не шуткой. (К Филу, уже решительным тоном.) Фил, я тебя никогда не расспрашиваю о твоих личных делах. Неужели ты намерен допрашивать меня о моих?
Филип. Справедливость требует отметить, что вопрос, который мы хотели тебе задать, столько же касается нас самих, сколько тебя.
Долли. Да и потом не хорошо ведь, когда человек закупорит в себе целую кучу вопросов, а они так и рвутся наружу. Вот ты, мама, не давала им воли, — зато смотри, с какой страшной силой они теперь полезли из меня.