Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Это ни к чему! — сказал Вандони, который чувствовал себя расслабленным и умиленным и не мог решиться предстать в таком виде перед соперником. — Я уже с ним познакомился. Он был весьма учтив. Так ты все еще настаиваешь, чтобы я был твоим гостем? Это безрассудно!

Вместо ответа Лукреция молча указала ему на малютку Сальватора. И Вандони сдался: в нем заговорила не только нежность к сыну, но и тайная хитрость.

XXVI

Трудно встретить мужчину, который, столкнувшись с соперником, занявшим его место в сердце возлюбленной, не испытывает желания чем-нибудь досадить ему; трудно встретить и такую женщину, которая без душевного смятения решилась бы одновременно принимать у себя обоих этих мужчин.

И все же Лукреция Флориани не испытывала той тайной неловкости, какая сопутствует подобным встречам. Да и отчего бы стала она испытывать неловкость, если всю жизнь вела открытую игру и никогда ничего не утаивала? Ей не нужно было проявлять ни особой ловкости, ни отваги, как это делает женщина, когда держит про запас двух соперников, обманывая обоих. Ведь в ее доме встретились двое мужчин, одного из которых она, не таясь, признавала своим нынешним возлюбленным, а второго — бывшим своим возлюбленным. Если бы ослепленный страстью человек был хоть немного философом, то всякий счастливый любовник относился бы с необыкновенной учтивостью и великодушием к любовнику брошенному; однако страсть мешает этому, и человеку хочется владеть всем: не только настоящим, но и будущим, и прошлым. Даже воспоминания возлюбленной его тревожат, и тут он глубоко неправ, ибо в любви люди меньше всего склонны возвращаться к прошлому, и для счастливого любовника совсем не опасен человек, которого возлюбленная бросила сама, потому что устала от него.

К несчастью, князь Кароль совершенно не знал человеческого сердца. Его собственное сердце было единственным в своем роде, и каждый раз, когда он, основываясь на собственных мыслях, пытался проникнуть в мысли другого, он неизменно ошибался. Так случилось и на сей раз. Он попробовал представить себе то волнение, какое испытал бы, появись вдруг княжна Люция, и решил, что если бы она, подобно призраку Банко, возникла за столом Флориани, он бы лишился чувств не столько от страха, сколько от угрызений совести и горьких сожалений. Отсюда он сделал вывод, что и Лукреция, увидев Вандони, причем живого, должна была почувствовать острую жалость к этому человеку, чью жизнь она разбила, должна была ощутить угрызения совести оттого, что Вандони видит ее в обществе возлюбленного, которому она теперь принадлежит.

Трудно было прийти к выводу более несправедливому и нелепому. Сейчас, когда Лукреция получила возможность взглянуть на Вандони трезвыми глазами, она особенно ясно видела все его мелкие недостатки и смешные черты. И сравнивала этого человека, которого никогда по-настоящему не любила, с тем, кто внушил ей безграничную любовь. Сравнение это было, надо сказать, настолько выгодно князю, что если бы он мог читать в душе своей возлюбленной, то сразу понял бы: присутствие Вандони только усиливает чувство Лукреции к нему, Каролю.

Однако Кароль не сознавал своего триумфа. Ревнивая тревога сделала его крайне неуверенным в себе, а, с другой стороны, он так невысоко ставил Вандони, что гордость его страдала и он чувствовал себя униженным оттого, что до него Лукреция принадлежала столь ничтожному человеку. Князь не умел скрыть свою досаду, беспокойство и огорчение. Пока Вандони ужинал, сидя рядом с Флориани, Кароль не мог заставить себя усидеть на месте. Он вышел из-за стола, чтобы не видеть актера и не слышать его голоса. Но почти тотчас же вернулся, желая помешать этому развязному человеку оставаться наедине с Лукрецией. Весь вечер князь был во власти лихорадочной тревоги, он избегал нежного и успокаивающего взгляда Лукреции и с презрением выслушивал любезные слова Вандони, которому поведение Кароля помогало разыгрывать роль великодушного человека.

Если источник нашей ревности — гордость, то следует признать, что гордость эта проявляется весьма неловко и необдуманно. Вандони с самого начала решил пробудить в своем сопернике тревогу и всячески старался показать, что между ним и Лукрецией сохранились близкие отношения, основанные на полном доверии. Однако из этой затеи у него ничего не вышло. Флориани держала себя так спокойно и открыто, с такою добротой и достоинством, что самые искусные уловки актера разбивались о ее безыскусственность. Зато князь вел себя столь безрассудно, как будто хотел помочь осуществлению дерзкого замысла Вандони, и тот почувствовал себя отомщенным, хотя сам ничего не сумел для этого сделать. Он с удовольствием наблюдал за смятением соперника, и когда тот в конце ужина чуть ли не в десятый раз вышел из-за стола, актер проводил его взглядом и сказал Лукреции:

— Вы были слишком высокого мнения о своей проницательности, мой милый друг, а вернее, были слишком высокого мнения о вашем очаровательном князе, уверяя, что он благороднее меня, что он вовсе не ревнует к прошлому и не будет страдать из-за моего присутствия. Однако он, напротив, страдает, и страдает так сильно, что я не рискую здесь дольше оставаться. Прощайте же! Я удаляюсь, а на прощание вот вам печальная истина: на свете не существует возвышенных любовников. Покинув меня, вы надеялись избавиться от докучливой ревности, а между тем вас теперь терзает ею другой. Вы добились только одного — сейчас у вас перед глазами красивый брюнет вместо блондина, тоже не лишенного приятности. Женщины вечно жаждут перемен! Зато теперь вы должны признать, что, ревнуя вас, я отнюдь не был каким-то чудовищем, ибо и ваше божество, вашего нового кумира, вашего ангела, терзает тот же демон, который раздирал мне сердце.

— Вандони, я не знаю, ревнует ли меня князь к тебе, — отвечала Лукреция. — Надеюсь, ты ошибаешься; но я не хочу, чтобы ты обвинял меня в притворстве, а потому допустим, что он и в самом деле ревнует. Что же из этого, по-твоему, следует? Что я была неправа, покинув тебя? А разве я пыталась доказать, что поступила правильно? Нет, я полагаю, что всегда виновен тот, кто хочет избавить себя от страданий. В том и заключается моя вина, но неужели ты меня до сих пор еще не простил?

— Ах! Разве может кто-нибудь сердиться на тебя? — воскликнул Вандони, с искренним волнением целуя руку Лукреции. — Я по-прежнему люблю тебя, я всегда буду готов посвятить тебе свою жизнь, если ты только согласишься вернуться ко мне, даже не испытывая любви, как и прежде!.. Ведь у меня нет на сей счет никаких иллюзий: ты никогда не питала ко мне ничего, кроме дружбы.

— Но я по крайней мере тебя не обманывала и всячески старалась платить благодарностью за твою любовь. Быть может, нас связывала слишком долгая дружба, быть может, мы чувствовали себя скорее братом и сестрою, чем любовниками!

— Говори только о себе, жестокая! Я…

— Ты, ты человек с благородным сердцем, и если тебе действительно кажется, что князь страдает, ты должен уйти. Но я ни за что не хочу отказываться от нашей дружбы; надеюсь, она возобновится позднее, когда пыл молодости пройдет и в душе князя на смену ему придет спокойная и безмятежная привязанность. Моя привязанность к тебе, Вандони, зиждется на уважении, ей не страшны ни время, ни разлука. Между нами существует нерасторжимая связь, и моя нежная любовь к твоему сыну — залог того, что мои чувства к тебе не изменятся.

— Мой сын! Ах да, поговорим о сыне! — воскликнул Вандони, сразу же становясь серьезным. — Скажите, Лукреция, вы довольны мною? Дал ли я хоть раз почувствовать вашим детям, что малютка Сальватор — мой ребенок? О, на какую странную роль вы меня обрекли! Мне так и не довелось услышать слово «отец» из уст собственного сына!

— Полно, Вандони! Ваш сын только еще учится говорить, он знает пока лишь мое имя да имена своих сестер и брата. Ведь я даже не была уверена, увидимся ли мы еще когда-нибудь… Но теперь, если вы успокоились и приняли какое-то важное решение, говорите! Какую фамилию он должен носить? Что должна я буду ему сказать об отце?

— Ах, Лукреция! Вы знаете мою слабость к вам, мою слепую преданность, мою, я бы сказал, безропотную покорность! Если вы не намерены выходить замуж, тогда пусть исполнится ваша воля, пусть мой сын носит ваше имя, мне же только позвольте изредка видеть его и быть ему лучшим другом, разумеется, после вас. Однако если вы намерены стать княгиней фон Росвальд, я потребую, чтобы ребенка вернули мне. Предпочитаю, чтобы он, как и я, скитался по белу свету, подчиняясь капризам изменчивой судьбы, но не уступлю своих отцовских прав и обязанностей чужому.

— Друг мой, такое решение подсказано вам скорее гордыней, нежели любовью, — возразила Лукреция, — и я приведу лишь один довод, чтобы разубедить вас. Допустим даже, что я завтра выйду замуж. Но ведь Сальватор по меньшей мере еще восемь или десять лет будет несмышленым ребенком, которому необходима женская забота. Какой женщине собираетесь вы его доверить? У вас есть мать? Или сестра? Нет! Вы можете поручить его только своей любовнице либо служанке! Неужели вы думаете, что за ним станут ходить и что его станут воспитывать лучше, чем здесь? Что он будет с ними счастливее, чем со мной? Сможете ли вы спать спокойно, зная, что, уходя каждое утро на репетицию, а каждый вечер — на представление, вы оставляете бедного ребенка на милость ненадежной служанки или недоброй мачехи?

— Нет, конечно! Вы совершенно правы, — со вздохом ответил Вандони. — Вы богаты, знамениты, ни от кого не зависите, а потому на вашей стороне все права, все возможности, даже право прогнать отца и оставить ребенка у себя.

— Ты меня огорчаешь, Вандони, не говори так, — ответила Лукреция. — Хочешь, я уже сейчас перепишу на имя нашего сына часть своего состояния и назначу тебя его опекуном с правом распоряжаться этими деньгами? Ты, если захочешь, будешь следить за его воспитанием, я стану советоваться с тобою во всем, ты сам определишь его будущую судьбу! Я соглашусь на это с радостью, лишь бы ты оставил ребенка у меня и поручил мне быть исполнительницей твоей воли. Уверена, что мы с тобой обо всем столкуемся, ибо речь идет об интересах существа, которое нам обоим дороже собственной жизни.

— Нет! Нет! Никакой милостыни! — воскликнул Вандони. — Я никогда не был негодяем и лучше умру на больничной койке, но ни за что не приму от тебя денежной помощи ни в какой форме, ни под каким видом. Оставь у себя ребенка, оставь навсегда! Я хорошо понимаю, что он будет признавать и любить только одну тебя! Тщетно попытался бы я когда-нибудь прийти сюда и потребовать его себе, тщетно стал бы я внушать ему, что он мой сын и должен следовать за мною. Никогда он по доброй воле не расстанется с такой матерью, как ты! Ну, ладно! Жребий брошен, вижу, что ты скоро станешь княгиней…

— Тут еще ничего не решено, мой друг, клянусь тебе. Больше того, если ты заявишь, что в случае моего замужества ты отнимешь у меня сына, то, клянусь тебе всем самым святым, клянусь твоей честью и жизнью нашего ребенка, я никогда не вступлю в брак!

— Оказывается, ты все та же! О чудесная, непостижимая женщина! — восторженно воскликнул Вандони. — Как всегда, ты прежде всего мать! Как всегда, дети для тебя дороже славы, богатства, самой любви!

— Разумеется, они для меня дороже богатства и славы, — отвечала она со спокойной улыбкой. — Что же касается любви, то сейчас я бы не решилась это утверждать; бесспорно лишь одно: я помню о своих обязанностях, и первейшая из них — все приносить в жертву, даже любовь, ради них, этих детей любви. Даже самый страстный, самый преданный любовник утешится, а дети никогда не найдут второй матери.

— Ну что ж, я вижу, что могу уйти спокойно, — сказал Вандони, пожимая руку Лукреции. — Хочу только взять с тебя одно обещание. Дай мне слово, что ты не выйдешь замуж за своего очаровательного, но ревнивого князя раньше, чем через год! Мне трудно поверить в то, что он благороднее меня и всегда будет спокойно взирать на детей, которые станут напоминать ему о твоих былых привязанностях. Я знаю, ты необычайно прозорлива, тверда и готова на жертвы, когда речь идет о судьбе твоих детей. Я хорошо понимаю, почему ты не могла дольше сносить мое присутствие! Ведь я, несмотря на все усилия, не мог спокойно смотреть на маленькую Беатриче, ибо она напоминала мне этого негодяя Теальдо Соави! Так вот, не пройдет даже года, и князь фон Росвальд возненавидит крошку Сальватора, если этого еще не случилось: быть может, уже сегодня вид бедного ребенка для него невыносим! Дорогая моя Лукреция! Умоляю тебя, никаких опрометчивых увлечений, никаких необдуманных шагов, и тогда ты вечно будешь свободна! Теперь, когда я способен рассуждать здраво и беспристрастно, я хорошо понимаю: полная свобода — вот что тебе необходимо, ибо нежная мать четверых детей не должна ставить их в зависимость от отчима, каким бы добродетельным человеком он ни казался.

— Полагаю, что ты прав, — сказала Лукреция, — и с удовольствием слышу разумную речь моего старинного друга. Будь спокоен, брат! Твоя испытанная подруга, твоя верная сестра никогда не поставит на карту будущее своих обожаемых детей, какую бы сильную страсть она ни испытывала.

— А теперь прощай! — вскричал Вандони, с глубокой и целомудренной нежностью прижимая Лукрецию к своей груди. — Прощай, милая, и помни, что нет на земле человека, которого я любил бы сильнее, чем тебя! Должно быть, я не скоро увижусь с тобой. Я не стану искать этой встречи, не хочу быть помехой вашей любви, да и сам я, признаюсь, не так тверд, чтобы, видя вас вместе, не испытывать страданий. Когда ты вновь будешь свободна, когда будешь отдыхать от своих возвышенных и безрассудных страстей, призови меня хоть ненадолго к себе; я буду послушным и покорным, я буду счастлив увидеть тебя и обнять своего сына, я поживу в твоем доме, пока ты не скажешь мне, как сегодня: «Ступай, я снова люблю, но не тебя, а другого!»

Если бы после этих великодушных слов Вандони, не мешкая, удалился, он бы выказал себя таким, каким был от природы, то есть человеком умным и добросердечным. Если бы он нашел в себе силы вырваться из мира вымышленных чувств, принадлежавших персонажам, которых он изображал, и хотя бы некоторое время оставаться пылким и правдивым, иначе говоря, самим собою, то после этого он вновь появился бы на подмостках преображенным и публика, по всей вероятности, в приятном изумлении встретила бы рукоплесканиями превосходного артиста; она, пожалуй, даже не признала бы в нем того посредственного комедианта, чьим холодным, хотя и тщательно заученным тирадам прежде внимала со снисходительной улыбкой.

Но никому не дано избежать своей судьбы; в комнату внезапно опять вошел князь Кароль, и Вандони внезапно вернулся к своему привычному тону. Он захотел произнести прощальную речь и, обращаясь к Каролю, попытался весьма тонко выразить владевшие им мысли и чувства. Увы, актер потерпел полный провал: он путался, нес околесицу, произносил банальные слова, терял нить, переходил от серьезных вещей к пустякам, от шутливых замечаний к суровым предупреждениям, словом, выказывал себя то человеком напыщенным, то заурядным, то педантом, то шутом.

Надо сказать, что надменный вид и нескрываемое нетерпение князя, его холодные ответы и насмешливые поклоны могли привести в замешательство и более искусного артиста, чем Вандони. Бедняга вскоре и сам понял, что не произвел того впечатления, на какое надеялся; и тогда с наигранным апломбом освистанного комедианта он повернулся к Лукреции и сказал развязным тоном:

— Я, кажется, совсем зарапортовался и уж лучше остановлюсь на этом, так как не хочу совсем увязнуть и заставить тебя краснеть за своего незадачливого собрата. Но неважно, после моего ухода ты договоришь за меня и скажешь, что твой старый друг — славный малый и никому не хочет причинять зла.

Какой конфуз!

Сальватор Альбани, который битых два часа старался развлечь Кароля, поспешил со своим обычным доброжелательством изгладить из памяти присутствующих воспоминание об этой неловкой сцене. Он учтиво и ласково взял Вандони под руку, сказал, что польщен знакомством с ним, что непременно хочет увидеть его на сцене и отправится в театр тотчас по приезде в тот город, где будет выступать Вандони; затем граф прибавил, что он готов составить гостю компанию и проводит его до Изео, где тот оставил нанятый им экипаж.

— А как же малютка Сальватор? — спохватился Вандони, уже совсем собравшийся уходить. — Я его больше не увижу?

— Он уснул, — ответила Лукреция. — Пойди простись с ним.

— Нет, нет! — возразил актер, понижая голос, но так, чтобы князь и граф могли его слышать. — Это лишит меня последних остатков мужества!

Интонация, с какой он произнес эти слова, удовлетворила его, и он стремительно вышел из комнаты. Вандони добился пусть небольшого, но явного эффекта, и никакие дети были не в силах заставить его задержаться и тем ослабить произведенное впечатление.

«Если князь не последний осел, — подумал Вандони, — он должен будет признать, что мне присуще благородство, что таков от природы мой характер, а потому я заслуживаю гораздо большего, и только несправедливость публики и зависть актеров вынуждают меня играть второстепенные роли».

У Вандони была тайная слабость: он полагал, что рожден для гораздо более высокого жребия и, знакомясь с каким-нибудь человеком, непременно рассказывал ему о закулисных интригах, жертвой которых себя почитал. Не пощадил он и графа Альбани, с которым они довольно долго шли пешком. Любезность Сальватора, который, подавляя скуку, терпеливо слушал Вандони, желая дать возможность Каролю и Лукреции без помех объясниться, подбадривала актера, и он не только самым подробным образом поведал графу обо всех подводных камнях театральной жизни, но даже не удержался и прямо на берегу начал громко декламировать отрывки из пьес Альфьери и Гольдони, чтобы показать своему спутнику, как он, Вандони, справился бы с исполнением главных ролей.

Пока Сальватор самоотверженно сносил это испытание, Кароль, забившись в угол гостиной, упорно хранил молчание, а Лукреция старалась придумать, с чего бы начать разговор, который помог бы им откровенно объясниться. До сих пор ей не приходилось еще проникать в те тайники души Кароля, где гнездилась ревность, и, несмотря на предупреждение Вандони, она отказывалась верить, что ее возлюбленный способен на такое чувство. Не в ее натуре было говорить обиняками, а потому она встала с места, подошла к князю, взяла его за руку и прямо повела речь о том, что ее волновало.

— Вы очень печальны нынче вечером, — сказала она, — и я хотела бы знать, по какой причине. Вы дрожите! Вы, должно быть, больны или страдаете от какого-то тайного горя. Кароль, ваше молчание причиняет мне боль, говорите же! Заклинаю вас именем нашей любви, умоляю вас, ответьте! Неужели вас так огорчает мой упорный отказ соединить наши судьбы? Неужели вы никогда с ним не примиритесь?.. Если это так, Кароль, я готова уступить, я только прошу вас еще подумать над своим предложением, повременить хотя бы год…

— Ваш друг, господин Вандони, дал вам превосходный совет, — отвечал князь, — и я бесконечно благодарен ему за участие. Но уж позвольте мне не подчиниться тем условиям, которыми вы, по его наущению, сопровождаете свое согласие. Прошу у вас разрешения уйти. Меня несколько утомили пышные декламации, которые мне пришлось выслушивать целый вечер. Быть может, я к ним привыкну, если визиты ваших друзей будут часто повторяться. Но пока этого еще не произошло, и у меня просто голова разламывается. Что же до настойчивых просьб, которыми я вас преследовал и которые вас, видимо, так утомили, то умоляю вас забыть о них и верить, что отныне я всегда буду уважать ваш покой, а потому никогда больше их не возобновлю.

Произнеся все это ледяным тоном, Кароль встал, отвесил Лукреции низкий поклон, вышел из гостиной и заперся у себя в комнате.

XXVII

Нет ничего более ужасного и мучительного, ничего более мрачного и жестокого, чем ярость человека, который сохраняет при этом учтивую холодность. Коль скоро он до такой степени владеет собою, вы вправе, если угодно, утверждать, что в нем есть величие и сила, но не вздумайте говорить, будто он мягок и добр. Меня меньше возмущает грубость ревнивого крестьянина, который колотит свою жену, чем ледяное высокомерие князя, который не моргнув глазом раздирает сердце своей возлюбленной. Ребенка, который царапается и кусается, я предпочитаю тому, который молча дуется. Если мы сердимся, выходим из себя, говорим колкости, осыпаем друг друга бранью, бьем зеркала и стенные часы, — все это еще куда ни шло, это нелепо, но вовсе не означает, что сердца наши полны ненависти. Однако если мы, сохраняя учтивость, поворачиваемся друг к другу спиной, расстаемся, обменявшись горькими и презрительными замечаниями, тогда мы пропали и, как бы затем ни пытались поправить дело, мы будем испытывать все большее отчуждение.

Вот о чем думала в полной растерянности Флориани, когда осталась одна. Хотя по натуре она была очень мягкой, но и ей случалось испытывать сильные приступы гнева. И тогда она, под влиянием нестерпимого горя, приходила в неистовство, била посуду, проклинала и, возможно, даже (я это вполне допускаю) бранилась; ведь она была дочерью рыбака и родилась в стране, где люди, богохульствуя, клянутся телом Вакха и мадонны, кровью Дианы и Христа, по всякому поводу призывая силы небесные — и христианские, и языческие — принять участие в их домашних распрях. Но одно можно сказать с уверенностью: ей никогда и в голову не приходило попытаться изгнать из своего сердца тех, кого она, даже гневаясь, продолжала любить, или безжалостно отвернуться от них. А потому ей была чужда и непонятна холодная и слепая ярость, которая сродни отвратительному бездушию, нечеловеческой выдержке, полному отказу от жалости. Вот почему неслыханные речи ее возлюбленного буквально ошеломили Лукрецию и она минут пятнадцать не в силах была сдвинуться с места.

Наконец она встала и принялась шагать по гостиной, спрашивая себя, не привиделся ли ей страшный сон: неужели тот самый Кароль, который еще утром плакал от любви у ее ног и был, казалось, охвачен дивным восторгом, только что дал выход своей досаде и говорил с нею на языке, достойном напыщенного и недалекого комедианта, но, уж во всяком случае, недостойном человека, чье сердце полно искренней привязанности и глубокой любви?

Лукреция не могла долго сносить тревогу такого рода, не понимая, что так разгневало князя, поэтому она направилась в его комнату, постучалась сначала осторожно, затем настойчиво; наконец, не услышав никакого ответа и убедившись, что дверь заперта, она резким движением (так поступает мать, спасая ребенка из пламени) сорвала задвижку и вошла.

Кароль сидел на кровати спиной к двери, уткнувшись головою в изодранные подушки; его манжеты и носовой платок были разорваны в клочья, скрюченные, дрожащие пальцы напоминали когти тигра; он был смертельно бледен, глаза у него налились кровью. Красота его исчезла, словно под влиянием колдовских чар.

Нестерпимое страдание принимало у Кароля форму ярости, которую ему тем труднее было сдержать, что прежде он не знал за собою столь прискорбного порока и, никогда не встречая противодействия, не научился подавлять порывы гнева.

Флориани поставила подсвечник на столик возле кровати. Она отвела пылающие руки Кароля от его лица и растерянно смотрела на своего возлюбленного. Ее конечно же не мог удивить вид человека, которого ревность привела в бешенство. То было не новое для нее зрелище, и она хорошо знала, что от этого не умирают. Неожиданно и необъяснимо было другое — то, что ангельски добрый и мягкий юноша пришел в такое же неистовство, как Теальдо Соави и ему подобные, а потому Лукреция не могла поверить глазам своим.

— Так вам еще мало? Вы еще сильнее хотите унизить и оскорбить меня! — вскричал Кароль, отталкивая ее. — Пришли полюбоваться, как низко я пал по вашей вине! Надеюсь, теперь вы довольны? С кем из своих любовников вы соблаговолите меня сравнить?

— Какие горькие и обидные слова, — проговорила Флориани печально и мягко. — Но я не стану обижаться, ибо вы и в самом деле сейчас не в себе. Я ожидала, что вы встретите меня с тем же холодным презрением, какое только что выказали в гостиной, и хотела во имя нашей любви и правды потребовать, чтобы вы объяснили, чем это вызвано; я потрясена, видя вас в такой ярости, и, поверьте, мнимый триумф, о котором вы толкуете, отнюдь не льстит моей гордости. Каким тоном мы говорим друг с другом, Кароль! Господи, что произошло? Неужели вы можете сомневаться в том, что мне нестерпимо больно видеть, как вы страдаете? И если я — невольная причина ваших мук, то, без сомнения, должна найти в себе силы их прекратить. Скажите, что я должна сделать, и если нужна моя жизнь, мой разум, моя честь и достоинство, я все готова положить к вашим ногам, лишь бы помочь вам исцелиться и утешиться. Говорите же, объяснитесь, помогите мне вас понять — вот все, о чем я прошу. Я не в силах дольше пребывать в сомнении и не могу видеть ваши муки, не пытаясь облегчить их, на такое я никогда не соглашусь, этого от меня требовать нельзя. Откройте же мне свою больную, измученную душу, а если вам хочется осыпать меня упреками и оскорблениями, не сдерживайте себя: я предпочитаю такие попреки молчанию, я не сочту себя оскорбленной и, не насилуя себя, охотно оправдаю вас. Если будет нужно, я даже попрошу у вас прощения, хотя и не знаю за собой никакой вины. Но, как видно, я в чем-то сильно провинилась, раз уж вы так страдаете. Отвечайте же, умоляю вас!

Только огромная любовь могла заставить Лукрецию проявить такое терпение и покорность; она и сама не думала, что способна на подобное чувство, после того как испытала в жизни столько бурных страстей, столько горьких разочарований и обид, которые переполнили ее ум и сердце усталостью и отвращением; тем не менее такая любовь пришла и полностью подчинила ее себе. Флориани никогда не лгала, она всегда была готова проявить преданность и самоотверженность, но никогда ни перед кем не унижалась, не заискивала, она была обидчива и горда; малейшее подозрение всегда смертельно оскорбляло ее, и оправдываться было свыше ее сил.

И все же на сей раз с необычайной мягкостью долго упрашивала несчастного юношу объясниться с ней, однако он не хотел говорить, потому что не мог.

В самом деле, что мог он сказать ей? Мысли его мешались, и душевное смятение было так велико, что он и сам жестоко страдал от этого. Если бы он послушался совета Лукреции, если бы он выбранил ее и осыпал горькими упреками, ему, без сомнения, стало бы легче; но, жестоко страдая, он не способен был на откровенные излияния, он не был настолько эгоистичен и не хотел, чтобы другие разделяли с ним муку. К тому же бранить свою возлюбленную! Да он скорее предпочел бы убить ее, а потом убил бы себя, унеся свою страсть в могилу. Но оскорбить ее словами!.. Ему казалось, что если он решится на это, то осудит ее перед лицом неба, а они будут обречены Богом на вечную разлуку. Чтобы дойти до такого кощунства, Кароль должен был прежде избавиться от любви к Лукреции, но чем больше он страдал из-за нее, тем больше становился рабом собственной страсти.

Флориани только догадывалась о том, что происходило в душе князя, ибо она ничего не могла от него добиться, кроме уклончивых ответов, изредка нарушавших его скорбное молчание. Порою ей казалось, что он вот-вот склонится на ее мольбы, но в душе он был непоколебим, и с его губ так ни разу и не сорвалось имя Вандони.

Когда Лукреция потеряла всякое терпение и исчерпала всю силу своей любви, тщетно пытаясь заставить Кароля что-нибудь прибавить к тем невразумительным восклицаниям и намекам, которые ее пугали, она заговорила сама.

— Я вижу, мой ангел, что вы ревнуете, хотя и не хотите в том признаться, — начала она. — Вы ревнуете?! О, как горько мне в этом убедиться, ибо вы сами приучили меня парить на крыльях возвышенной любви, не снисходя до житейской прозы! Какую острую боль вы мне причинили, могла ли я когда-нибудь подумать, что вы унизитесь до ревности! Позвольте же мне быть откровенной и сурово упрекнуть вас за это. Меня упрекать вы не захотели, а ведь мне было бы куда легче, я бы сумела оправдаться, а теперь я даже не знаю, что вы мне ставите в вину. Но прежде чем воззвать к голосу вашего рассудка, а это, увы, необходимо, позвольте мне пожаловаться на судьбу, позвольте выплакать свое горе! Ведь сейчас последний возглас счастливой любви возносится к небесам, откуда она снизошла на нас и куда ныне улетает навеки! Позвольте мне сказать, что сегодня вы совершили огромное преступление передо мной, перед самим собою и перед Богом, который благословил царившее между нами полное доверие. Увы! Вы осквернили подозрением самую чистую, самую беззаветную и самую чудесную страсть в моей жизни. Ведь до вас я по-настоящему никого не любила, я никогда не была счастлива; зачем же вы так скоро лишили меня радости, неземных восторгов? Вы сами увлекли меня на небо, а теперь так безжалостно столкнули на землю! Видит Бог, я этого не заслужила, вместе с тобой, Кароль, я витала в эмпиреях! И верила, что это блаженство продлится вечно. Все дела земные казались мне пустыми и призрачными; для меня продолжали существовать одни только дети, я нежно прижимала их к груди и вместе с ними уносилась в горний мир, где жизнь текла без забот… И вот теперь мне надо сойти с этих высот, мне снова придется шагать по узким земным дорогам, обдирая руки о колючий терновник, ушибаясь о скалы… Ну что ж, вы этого хотели. Поговорим же о презренной прозе, о Вандони, о моем прошлом, о моих обязанностях, о тех докучных заботах, которые сулит мне будущее. Я надеялась справиться со всем этим одна, я хотела, чтобы невзгоды, не имеющие касательства к нашей любви, не нарушали вашего душевного мира и покоя. Я легко бы несла груз хлопот и обязанностей, если бы могла избавить вас от них. Если бы вы оставались самим собой, если бы сохраняли возвышенное доверие ко мне, которое придавало такую чистоту и силу нашей любви, вас бы даже не коснулась житейская суета!.. Но вы утратили это доверие, вы отняли у меня талисман, делавший меня неуязвимой для горя и тревог. И теперь я хочу сказать вам, какие у меня существуют обязанности, чьи интересы я должна блюсти, в чем именно я усматриваю долг перед собственной совестью. Однако, чтобы понять все это, вам придется о многом поразмыслить, вам надо будет узнать мое прошлое, составить о нем верное представление, раз и навсегда сделать для себя серьезные выводы!.. Вандони…

— Прошу вас, не произносите этого имени! — воскликнул Кароль, дрожа как малое дитя. — Сделайте милость, избавьте меня от своих признаний. У меня еще недостает сил, да, верно, и никогда недостанет, чтобы выслушивать подобные признания. Я ненавижу Вандони, я ненавижу все, что было в вашей жизни недостойного вас. Пусть это вас не заботит! Вы вовсе не обязаны пытаться примирить меня со всем тем, от чего меня коробит и что возмущает в вашем прошлом. Я приучил себя видеть в вас двух разных женщин, не препятствуйте же мне в этом! Одну из них я никогда не знал и знать не желаю; другую я знаю превосходно, она безраздельно принадлежит мне, и я не хочу, чтобы она имела какое бы то ни было касательство к событиям и людям, которых я терпеть не могу. Да, да Лукреция, ты ведь сама сказала, что горько спускаться с небес и шагать по грязи земных дорог. Дай же прижать тебя к груди, забудем об ужасных страданиях этого дня и вернемся на небо. Пусть тебя не заботят мои переживания! Это касается только меня, у меня достанет сил все вынести, ибо я люблю тебя все так же, словно ничто не нарушило мир в моей душе! Нет, нет, никаких объяснений, никаких рассказов, никаких излияний, никаких доводов! Заключи меня в свои объятия и унеси далеко-далеко от этого окаянного мира, к которому я не умею приспособиться, где мне нечем дышать! Если я и дальше буду жить в нем, но не смогу найти опору в нашей любви, я паду еще ниже, чем другие.

Флориани пришлось удовольствоваться этим полуизвинением, а вернее, она до такой степени устала, что сделала вид, будто удовольствовалась им; однако она совершила большую ошибку и обрекла себя в будущем на горькие муки. С этого дня Кароль уверовал, что ревность вовсе не оскорбительна, что любящая женщина может и должна неизменно прощать ее.

Она еще сидела в гостиной, когда незадолго до полуночи туда вошел Сальватор, провожавший Вандони; у графа хватило деликатности не сказать Лукреции, каким смешным и скучным показался ему ее бывший возлюбленный. У нее же не хватило мужества признаться Сальватору, в какое бешенство пришел князь от встречи с Вандони; но про себя она отметила, насколько дружба более терпима, отзывчива и великодушна, чем любовь. Дело в том, что теперь она и сама ясно видела недостатки Вандони и оценила готовность Альбани сделать все, чтобы избавить ее от назойливого присутствия актера.

Лукреция удалилась в спальню, твердо решив позабыть об огорчениях этого дня и уснуть, чтобы на рассвете пробудиться бодрой и деятельной, как того требовали ее материнские обязанности. Но хотя полная переживаний жизнь приучила ее забывать на время о неприятностях и. засыпать, как засыпает на бивуаке усталый солдат, несмотря на голод и ноющие раны, на сей раз она всю ночь даже глаз не сомкнула, и горестные воспоминания, уже давно теснившиеся в ее голове, вдруг стали оживать одно за другим; мало-помалу они сплелись в клубок и стали безжалостно терзать ее. Былые ошибки и разочарования принимали обличье насмешливых и грозных призраков, перед мысленным взором Лукреции проходили люди, заплатившие ей неблагодарностью за добро и злобой за ласку. Тщетно она пыталась отогнать мрачные видения прошлого, ища прибежища в настоящем. Отныне настоящее также не сулило ей надежной защиты, и былые горести ожили именно потому, что их будто пришпорило новое горе, самое сильное, ни с чем не сравнимое.

Она поднялась с постели бледная и разбитая, и яркое утреннее солнце, еще влажные от росы благоухающие цветы, соловьи, опьяненные собственным пением, в тот день не принесли ей, как обычно, надежды и душевного покоя. Против обыкновения, поэзия природы не трогала ее. Ей казалось, что между свежей, сияющей природой и ее несчастным, разбитым сердцем притаился отныне тайный враг, гложущий червь, который мешает жизненным сокам проникать в него. Однако она все еще не понимала истинных размеров постигшей ее беды. В тот день Кароль не отходил от Лукреции. Он был почтителен и нежен, но не потому, что хотел заставить возлюбленную забыть о его вине, нет, он не чувствовал за собой никакой вины, он, как всегда, уже забыл о случившемся, но после нескольких дней, проведенных в слезах и гневе, он нуждался в ласке, сердечных излияниях, жаждал счастья. Никогда не бывал он столь обворожителен и неотразим, как в те часы, когда приступ отчаяния и тоски проходил и он переставал страдать. Лукреции снова пришлось выслушивать настойчивые просьбы князя стать его женою, но на сей раз она была тверда и неумолима. Накануне ей многое стало понятно, и она не желала снова услышать о том, что ее умоляют забыть об этих просьбах. Предложение князя свидетельствовало о почтительной любви, которую она, впрочем, заслужила, но то, что в минуту ревнивых подозрений он с холодной учтивостью отказался от своего предложения, глубоко оскорбило ее, и гордая Флориани, в отличие от Кароля, не могла этого забыть. Разумеется, она не стала говорить князю, что его вчерашний поступок укрепил ее решимость отказаться от брака с ним, но теперь уже не оставила ему никакой надежды, и на этот раз он встретил ее приговор без прежней горечи, видимо, поняв, что заслужил кару и должен безропотно принять долгий искус.

Не прошло, однако, и двух дней, как разыгралась новая буря. Какой-то бродячий торговец умудрился проникнуть в дом и предложил купить у него охотничье оружие. Челио давно мечтал о новеньком ружье, но мать сперва отказала ему; потом, решив сделать сыну сюрприз, она вернула торговца, чтобы столковаться с ним о покупке этого вожделенного подарка. Предприимчивый торговец был молод, красив, он ни на минуту не закрывал рта и держал себя несколько развязно. Красота и известность покупательницы еще прибавили ему красноречия, однако головы он не потерял и продал свой товар с выгодой. Дело происходило накануне дня рождения Челио, и мать задумала положить красивое и изящное охотничье ружье под подушку сына: вечером, ложась спать, он должен был обнаружить его. Торговец, даже не спросив разрешения, понес ружье в спальню, чтобы самолично положить его в постель Челио и получить деньги. В эту минуту вошел Кароль, отдыхавший перед тем после обеда, и застал Лукрецию наедине с красивым малым, чье лицо обрамляли пышные черные бакенбарды; незнакомец о чем-то оживленно разговаривал с Флориани, смотрел на нее дерзкими глазами и поправлял покрывало на постели, а она добродушно смеялась, слушая его болтовню и думая о том, как обрадуется Челио приятному сюрпризу.

Этого было более чем достаточно, чтобы придать мыслям князя зловещий оборот: необыкновенно впечатлительный, он всегда схватывал лишь внешнюю сторону событий, не стараясь вникнуть и разобраться в них, и сразу же давал волю оскорбительным подозрениям. Он остановился на пороге спальни, пробормотал что-то обидное и выбежал с видом человека, ставшего свидетелем своего бесчестья. Весь день он никак не мог успокоиться и трезво взглянуть на вещи. Флориани пришлось пойти на объяснение, унизительное для них обоих. На сей раз она обращалась с Каролем, как с больным, которого нужно разубедить и исцелить, не принимая всерьез его бредовые мысли. Но каким испытаниям подвергается восторженная привязанность, страстная любовь, если предмет этой любви ведет себя как маньяк?

Несколько дней спустя Лукреции сообщили, что Манджафоко, рыбак, в свое время добивавшийся ее руки и доставивший ей столько страшных и неприятных минут, при смерти и хочет с нею проститься. С той поры как она вернулась в родные края, человек этот ни разу не решился показаться ей на глаза, и Лукреция ужаснулась при мысли, что ей снова придется его увидеть. Однако милосердие предписывало исполнить последний долг, и она без колебаний отправилась на другой берег озера в сопровождении отца и Биффи. Умирающий горько раскаивался, что в прошлом он так часто пугал и огорчал ее, и просил помолиться за упокой его души. Лукреция мягко утешала несчастного, ее великодушное участие облегчило ужасную агонию этого человека — бывшего солдата, походившего на разбойника давних времен, злобного, грубого, алчного и вместе с тем наделенного природным умом и не лишенного патриотических чувств и романтических порывов.

Флориани оставалась возле Манджафоко, пока он не испустил дух; возвратилась она к себе взволнованная. В присутствии Кароля она без прикрас рассказала Сальватору о том, как умирал старый рыбак, о его предсмертных словах, то лишенных смысла, то необычайно трогательных. Сальватор нашел, что и в этих обстоятельствах дорогая его сердцу Флориани вела себя, как всегда, безупречно; Кароль хранил молчание. Его немало встревожила неожиданная отлучка Лукреции и то, что она отсутствовала с заката и до полуночи. Он не мог постичь, как могла она проявить столько участия к негодяю, который того вовсе не заслуживал. И как этот человек посмел призвать к своему смертному одру женщину, которая должна была его ненавидеть? Стало быть, он верил в ее доброту и в способность забыть прошлые обиды!

Все эти соображения князь высказал каким-то странным тоном. Лукреция, которая еще не привыкла к тому, что его ревность может вспыхнуть по любому поводу, и которая не могла допустить, что ее добрый порыв может показаться Каролю предосудительным, с изумлением посмотрела на него и увидела, что он в ярости. Глаза у него были красные, и он машинально барабанил пальцами по столу; он с трудом подавлял нервную дрожь, которая, как поняла наконец Лукреция, свидетельствовала о крайнем раздражении.

Она только пожала плечами.

Кароль этого не заметил и продолжал:

— А сколько лет было этому Манджафоко?

— Не меньше шестидесяти, — ответила она холодно и сурово.

— И конечно же у него было красивое лицо, косматая борода и живописное рубище? — осведомился Кароль, немного помолчав. — Он походил на разбойника, каких изображают на театре или описывают в романах, и на него нельзя было смотреть без дрожи? Женщинам нравятся люди со столь колоритной внешностью, ведь так лестно приручить этакого дикаря! Бьюсь об заклад, что, испуская дух, он походил на раненого тигра, который бросает на голубку последний взгляд, исполненный вожделения и досады!

— Неужели смерть человека не вызывает у вас, Кароль, ничего, кроме неуместного красноречия? — со вздохом спросила Флориани. — Вам бы следовало теперь пойти и взглянуть на покойника, это бы мгновенно излечило вас от иронии и отбило охоту прибегать к поэтическим метафорам. Да только вы не пойдете: одно дело разглагольствовать, а совсем другое — проявить присутствие духа и войти в грязную хижину.

«Как она чувствительна нынче вечером! — подумал Кароль. — Кто знает, что в свое время было между нею и этим проходимцем?»

XXVIII

В другой раз ревность Кароля вызвал священник, пришедший за подаянием для бедняков. В следующий раз повод для ревности дал нищий, которого князь принял за переодетого поклонника. А то вдруг он приревновал Лукрецию к лакею: избалованный, как и вся прислуга в доме, тот надерзил хозяйке, и Каролю такое поведение слуги показалось подозрительным. Затем причиной ревности стал разносчик, потом лекарь и, наконец, разбогатевший кузен Флориани, который жил то в городе, то в деревне, — он привез Флориани дичь, и она, естественно, приняла его по-родственному, а не отправила в людскую, как должна была сделать, по мнению князя. Словом, дело дошло до того, что Лукреция уже не смела обращать внимание ни на внешность прохожего, ни на ловкость браконьера, ни на стать лошади. Кароль ревновал ее даже к детям. Я сказал «даже»? Следовало бы сказать — «особенно»!

И в самом деле, его единственными соперниками были дети, ибо о них Лукреция думала не меньше, чем о нем. Он не сразу разобрался в том чувстве, которое охватывало его, когда он видел, как дети обнимают мать и осыпают ее поцелуями. Самым извращенным воображением обладает ханжа, но ревнивец не многим уступает ему в этом, и потому князь уже вскоре начал испытывать к детям неприязнь, чтобы не сказать отвращение. В конце концов он обнаружил, что они избалованы, очень шумливы, эгоистичны, своенравны, при этом он упускал из виду, что таковы все дети. Его теперь раздражало, что они постоянно становятся между ним и Лукрецией. Он находил, что она слишком потакает детям, превращается в их рабыню. Однако бывали случаи, когда он, напротив, возмущался тем, что она их наказывает. Простая, подсказанная самой природой метода воспитания детей, которая предписывает прежде всего нежно любить их и постоянно ими заниматься, делать все, чтобы они были довольны и счастливы, вовремя их останавливать и журить, а если надо, даже как следует побранить, вознаграждать их нежною лаской, когда они того заслуживают, — такая метода противоречила представлениям Кароля. По его мнению, не следовало слишком нянчиться с детьми, тогда их легче будет держать в должном страхе. Не следовало говорить им «ты», нельзя было слишком часто их ласкать, надо было всегда соблюдать известную дистанцию между ними и взрослыми — и все это для того, чтобы как можно раньше превратить их в маленьких мужчин и женщин, весьма благоразумных и вежливых, спокойных и послушных. Следовало заблаговременно внушить детям множество понятий, несмотря на то, что понятия эти были недоступны их уму и сердцу, чтобы приучить их таким образом уважать установленные правила, обычаи, верования; при этом не надо стремиться к невозможному, то есть не надо даже пытаться убедить их в полезности и высоких достоинствах тех начал, кои лежат в основе всех обычаев и правил. Словом, следовало забыть о том, что они — дети, следовало отнять у них все очарование детства, этой счастливой и вольной поры, которая дарована им самим небом, надо было всячески развивать их память, но гасить воображение, приучать их к хорошим манерам, но не объяснять смысла жизни, короче говоря, делать прямо противоположное тому, что делала и хотела делать Флориани.

Надо сразу же оговориться, что маниакальное стремление князя всему противиться и все осуждать возникало в нем далеко не всегда и не отличалось последовательностью. Когда ревность его не мучила, иными словами — в минуты душевного просветления, он говорил и вел себя совсем по-другому. В такие часы он просто боготворил детей, восторгался ими, даже когда восторгаться было нечем. Он их баловал больше, чем Лукреция, он становился их рабом и при этом вовсе не замечал собственной непоследовательности. Дело в том, что в такие часы он бывал счастлив и выказывал самые лучшие, самые светлые стороны своей натуры. Когда мягкость, нежность и доброта Кароля достигали своего апогея, это было верным знаком того, что апогея достигало пьянящее блаженство, которым его переполняла любовь к Лукреции. Ах, если бы он всегда мог оставаться таким, как в эти минуты, его можно было бы назвать серафимом, кротким ангелом! А ведь выпадали не только минуты, но и часы, порою даже целые дни, когда Кароль был само доброжелательство, само милосердие, сама любовь и преданность. И таким он был не только с окружавшими его людьми, — он сходил с дорожки, чтобы не раздавить ползущего муравья, он готов был броситься в озеро, если бы понадобилось спасти тонущую собаку. Да что там! Он, кажется, и сам готов был превратиться в собаку, лишь бы услышать веселый смех крошки Сальватора, готов был превратиться в зайца или в куропатку, чтобы только доставить Челио удовольствие выстрелить из ружья! Его любовь и нежность доходили порой до крайности, до абсурда, и он напоминал тогда тех восторженных чудаков, которых надо либо запирать в дом для умалишенных, либо почитать, как святых.

Но зато какая ужасная, какая катастрофическая перемена происходила во всем существе Кароля, как низко он падал, когда владевшая им кроткая радость внезапно сменялась подозрительностью и отравлявшей его душу горькой досадой! Тогда все вокруг неузнаваемо искажалось, даже сама природа. Солнце в Изео испускало уже не лучи, а отравленные стрелы, над озером поднимались тлетворные пары, божественная Лукреция преображалась в Пасифаю, дети становились маленькими извергами, Челио предстояло кончить жизнь на эшафоте, Лаэрт непременно должен был взбеситься, Сальватор Альбани превращался в предателя Яго, а старик Менапаче — в ростовщика Шейлока. Черные тучи заволакивали небосклон, в них таились Вандони, Боккаферри, Манджафоко, бесчисленные обожатели Лукреции, принимавшие обличье нищих, бродячих торговцев, священников, слуг, разносчиков и монахов; тучи эти должны были вот-вот разверзнуться и обрушить на виллу целую армию бывших друзей, бывших любовников Флориани (для князя и те, и другие были хуже гадюк!), и Лукреция, запятнанная их отвратительными поцелуями и объятиями, с адским смехом призывала его принять участие в этой фантастической оргии!

Не думайте, однако, что необузданное воображение Кароля, которое еще больше подстегивали привычка все видеть в черном свете и безрассудная страсть, ограничивалось только одной этой картиной. В его голове вихрем проносились бредовые видения, которые я не только не возьмусь вам описать, но даже представить себе не могу. Данте, и тот не мог вообразить такие муки, которым подвергал себя этот несчастный. Именно в силу своей нелепости преследовавшие его видения были столь ужасны: ведь даже самые причудливые призраки нагоняют страх на детей, больных и ревнивцев.

Однако князь был неизменно сдержан и учтив, а потому никто из окружающих и не подозревал о том, что творится в его душе. Чем сильнее был он раздражен, тем более невозмутимым казался, и о степени его бешенства можно было судить лишь по его ледяной учтивости. В такие минуты он делался поистине невыносимым, ибо повседневную жизнь, в которой ничего не смыслил, он хотел беспощадно судить по законам, которые и сам не мог ясно изложить. Тогда он обретал остроумие, остроумие разящее и язвительное, и мучил тех, кого любил. Он становился насмешливым, чопорным, манерным, все ему претило. Казалось, он кусается только в шутку, совсем не больно, а на самом деле он наносил глубокие раны. Если же Кароль почему-либо не отваживался перечить или насмехаться, то погружался в презрительное молчание, в мрачную меланхолию. Все становилось ему чуждо и безразлично. Он уходил от всего — от окружающей природы, от людей, становился глух к чужим словам и взглядам, замыкался в себе. Когда в ответ на ласковые попытки друзей отвлечь его от печальных мыслей Кароль заявлял, что он этого не понимает, становилось ясно: он глубоко презирает не только то, что ему говорят, но даже то, что могут сказать.

Флориани боялась, что ее близкие, и в особенности граф Альбани, догадаются о ревности князя, которая наконец открылась ей и глубоко ее унижала. Вот почему она изо всех сил скрывала ничтожные поводы, вызывавшие у Кароля вспышки ревности, и старалась сгладить дурное впечатление, которое они производили на окружающих. Сперва она сильно тревожилась за здоровье своего возлюбленного и даже за саму его жизнь, но вскоре убедилась, что он чувствует себя лучше всего именно в те часы, когда им овладевают раздражение и гнев, хотя всякий другой на его месте этого бы не выдержал. На свете существуют люди, которые черпают силу в страдании: сжигая самих себя, они, подобно фениксу, как бы возрождаются к новой жизни. И Лукреция мало-помалу перестала тревожиться, но теперь она жестоко страдала от постоянного общения с князем, которое можно было уподобить разве только аду, созданному мрачным воображением поэтов. В руках своего безжалостного любовника она уподобилась камню, который Сизиф вечно вкатывает на вершину горы и который тут же низвергается в бездну: злополучный камень при этом никогда не разбивается!

Лукреция испробовала все: нежность, гнев, мольбы, упреки, молчание. Все оказалось тщетно. Она сохраняла наружное спокойствие и веселость, не желая, чтобы другие видели, как она несчастна; Кароль же, которому такая сила воли была недоступна и непонятна, выходил из себя, видя, что она, как всегда, ровна и великодушна. В такие минуты он ненавидел в Лукреции то, что мысленно называл плебейской бесчувственностью и беспечностью, которой она, по его мнению, набралась в среде актеров. Его не смущало, что он причиняет Лукреции боль, ибо он уверил себя, будто она ничего не чувствует: хотя в иные минуты она бывает добра и заботлива, но, вообще-то говоря, столь грубую и сильную натуру, как у нее, ничем не прошибешь, тем более что она быстро обо всем забывает и легко утешается. Порою могло показаться, будто Кароля выводит из себя даже то, что его возлюбленная, судя по всему, обладала завидным здоровьем и что Бог наградил ее таким ровным нравом. Если Флориани нюхала цветы, подбирала на берегу красивый камешек, ловила бабочек для коллекции Челио, читала вслух дочери басню, гладила собаку, срывала грушу для маленького Сальватора, он говорил себе: «Какая удивительная натура!.. Все-то ей нравится, все занимает, от всего она приходит в упоение. Любой пустяк приводит ее в восторг, всюду она что-то выискивает: красоту, аромат либо изящество; все-то ей доставляет радость, во всем она находит пользу. Да, она любит все подряд, без исключения! Стало быть, меня она не любит, ибо для меня всего этого не существует, я вижу только ее, восхищаюсь только ею и люблю лишь ее одну! Нас разделяет пропасть!»

В сущности, так оно и было: душа, открытая всему миру, и душа, сосредоточенная, только на самой себе, не могут слиться. Одна непременно погубит другую, оставив после нее лишь пепел. Так и произошло.

Если Лукреция, подавленная грузом забот и горя, не находила в себе сил скрыть страдания, Кароль внезапно снова обретал былую нежность к ней, забывал свое дурное расположение и начинал заметно тревожиться. Он чуть не на коленях прислуживал ей, он в такие минуты боготворил ее, как не боготворил даже в самую первую пору их любви. Отчего присутствие духа и мужество не оставили ее совсем? Отчего не умела она притворяться? Ведь если бы князь видел, что Лукреция постоянно угнетена и подавлена, если бы она была способна делать вид, что она мрачна и недовольна, это, пожалуй, помогло бы ему избавиться от всего болезненного, что было в его натуре. Ради нее он позабыл бы о самом себе, ибо этот жестокий себялюбец становился необыкновенно преданным и нежным, когда видел, что его друзья и близкие страдают. Однако в ту пору он сам глубоко и непритворно страдал, а потому великодушная Флориани стыдилась своей минутной слабости. Она спешила стряхнуть с себя уныние и вновь казалась твердой и спокойной. Ну, а уж притворяться она и вовсе не умела; она только изредка давала волю своему гневу, но зато, сердясь, не сдерживалась и резко выговаривала Каролю. Она никогда ничего не скрывала, ничего не приукрашивала. Чаще всего, становясь жертвой несправедливого к себе отношения, она испытывала не только горе, но и своеобразное сочувствие к обидчику, а потому чаще всего страдала, не приходя в негодование, а главное, не позволяла себе дуться. Лукреция с презрением относилась к обычным женским уловкам и хитростям; поступая так, она, разумеется, была неправа и вредила этим себе самой; ей скоро пришлось в том убедиться! Людям свойственно злоупотреблять добрым к себе отношением, они охотно оскорбляют своих близких, особенно когда уверены, что получат прощение и что им даже не придется об этом просить.

Сальватору Альбани был хорошо известен неровный и причудливый характер князя, который бывал то чересчур требователен, то чересчур уж бескорыстен. Однако прежде Кароль гораздо чаще приходил в хорошее расположение духа и гораздо дольше сохранял его; теперь же, после того как Сальватор возвратился на виллу Флориани, он видел, что князь все реже и реже бывает спокоен, все чаще впадает в угрюмое и раздраженное настроение и что характер его с каждым днем заметно портится. Сначала Кароль бывал мрачен один час в неделю, затем — час в день. Но постепенно все изменилось, и он уже бывал весел всего лишь один час в день, а в последнее время — всего час в неделю. Граф был необыкновенно терпим и обладал легким нравом, по и он стал находить такое положение вещей невыносимым. Он сказал об этом своему другу, потом Лукреции, затем повторил это им обоим вместе и наконец почувствовал, что если он и дальше будет жить рядом с ними, то его собственный характер, чего доброго, испортится.

И он решил уехать. Лукреция пришла в ужас при мысли, что ей придется остаться вдвоем со своим возлюбленным, хотя еще два месяца назад она бы охотно уехала с ним на край света, согласилась бы жить с ним в пустыне. Мягкость и доброта Сальватора, его способность всегда сохранять жизнерадостность и философски смотреть на житейские неурядицы служили ей немалой поддержкой. Кроме того, присутствие графа вынуждало Кароля сдерживаться и следить за собой, хотя бы при детях. Что станется с нею, а главное, что станется с самим князем, когда их доброго друга уже не будет рядом с ними и некому будет улаживать все недоразумения?



Поделиться книгой:



Регистрация