— Люблю непонятные слова! — скалится бес. — Как горьковский Са́тин. Органо́н… Макробио́тика…
— Ну и циник же вы! — негодует Фило. — Для вас первое удовольствие — вернуть человека с небес на землю… эээ, разумеется, в переносном смысле.
— Уж конечно, мсье. В прямом это ко мне неприменимо. Ну да не беспокойтесь, что касается Парижа, тут я ваших иллюзий разбивать не намерен: смысл этого слова мне и самому неизвестен. Знаю только, что оно произошло от древнего племени пари́зиев, некогда населявших Сите́.
— Сите, — повторяет Мате. — По-французски — город?
— Совершенно верно, мсье. Но в данном случае — название острова, над которым мы, кстати, находимся.
Мате пристально глядит вниз, на поблескивающую под луной Сену. Что-то он не видит никакого острова! Река как река, только в одном месте широко разлившаяся. А на разливе темнеет длиннющая баржа.
Хромой бес одобрительно щелкает языком. Точно подмечено! По форме Сите и в самом деле напоминает баржу. Хотя сам он скорее сравнил бы его с гигантской колыбелью… В этом месте Сена разливается надвое, а потом два рукава ее, обогнув образовавшуюся между ними сушу, снова сливаются воедино. В незапамятные времена, а выражаясь изящнее — до нашей эры, вместо одного большого здесь было три маленьких островка, где поселились древние галлы. Тут и возник город, который во времена римского владычества назывался Люте́цией, а с конца четвертого столетия — Парижем. Правда, Париж недолго довольствовался пределами Сите. Город рос, мужал, заполняя правобережье и левобережье реки. Древняя колыбель стала ему тесна, и он перешагнул ее, но уважения к ней не утратил. Сите сохранял значение городского центра чуть ли не до конца пятнадцатого столетия.
— Не удивительно, — встревает Фило, которому не терпится отомстить Асмодею, а заодно блеснуть своими знаниями (собираясь во Францию, он-таки кое-что поразузнал о ее столице!). — Ведь именно здесь, на Сите, расположены самые древние и самые примечательные постройки Парижа! Смотрите-ка, я узнаю кружевную колокольню Сент-Шапе́ли. Если не ошибаюсь, часовню эту возвели в 1248 году по приказанию Людовика Девятого специально для того, чтобы хранить в ней реликвии, добытые во время крестовых походов…
Мате с любопытством всматривается в легкие стрельчатые очертания. Так это и есть Сент-Шапель? А ведь он о ней знает! Очень оригинальная постройка. Жемчужина французской готики. Вся штука в том. видите ли, что, в отличие от других церковных зданий того времени. стены ее не опираются на наружные арки — аркбутаны. Их поддерживают лишь небольшие контрфорсы — иначе говоря, вертикальные стенные выступы, рассчитанные с необычайным искусством. Инженерный расчет Сент-Шапели — предмет зависти архитекторов всего мира.
— Будет вам! — ревниво перебивает Фило. — Расчеты, расчеты, расчеты… Взгляните-ка лучше на темную громадину с двумя прямоугольными башнями по бокам. Уж ее-то вы узнаете сразу! Нет?! Но ведь это собор Парижской богоматери! Нотр-Дам де Пари, как его называют французы. Поразительное здание! Настоящая поэма из камня. О нем можно говорить часами, но… — Фило заливается хитрым смехом, — но я этого не сделаю. Да, да, говорить о соборе Парижской богоматери после того, как его воспел Виктор Гюго, значит оказаться в положении комара, который силится жалким писком перекрыть мощный многоголосый орган. И потому умолкаю, умолкаю и в третий раз умолкаю.
— Аминь! — издевательски гнусавит бес, как всегда не слишком довольный такой активной конкуренцией. — Честь и слава грядущему мсье Гюго, чей талант заставил вас, наконец, уГЮГОмониться.
Но, вопреки собственным заверениям, Фило не собирается молчать.
— Мате, — командует он, — перестаньте глазеть по сторонам и обратите внимание на скопление зданий в западной части острова. Знаете вы, что это такое? Парижский дворец Правосудия, милейший! Он почти так же стар, как сам Париж. Когда-то здесь была резиденция римских наместников, позже — замок первых французских королей… А вот и башни замка Консьержери́! У, какой у них зловещий вид… Настоящая тюрьма.
— Так оно, собственно, и есть, — уязвленно усмехается Асмодей, начиная терять терпение. — С некоторых пор здесь содержат узников.
— Ах да! — сейчас же вспоминает Фило, снова вытесняя противника с занятой было позиции. — Как это я запамятовал? В конце восемнадцатого века, во времена Великой французской революции, Консьержери станет местом заключения Данто́на и Робеспье́ра. Отсюда отправятся на эшафот убийца Марата — Шарло́тта Корде́ и развенчанная королева Франции — Мария-Антуане́тта…
— Шшшш! — шикает бес (кажется, он нашел-таки способ усмирить разбушевавшегося эрудита). — Нельзя ли потише? Французской революции долго ждать, а говорить в таком тоне о королевской особе в дни царствования Людовика Четырнадцатого — безумие!
— Вы это в шутку или всерьез? — недоумевает Фило. — Кому придет в голову подслушивать нас здесь, в воздухе?
— Не скажите, мсье! Разведка у отцов-иезуитов на такой высоте, что нам, чертям, и не снилось. Да и только ли разведка? Можно смело сказать, что иезуиты — сильнейшие конкуренты ада буквально по всем статьям. Возьмем, к примеру, уловление душ: святые отцы по этой части первейшие мастера! Они прибрали к рукам и воспитание и образование: на сердца воздействуют в качестве исповедников, а умы образуют на правах преподавателей иезуитских школ. Как это ни грустно, иезуитские школы — главный оплот среднего образования в Европе. Надо ли удивляться, что выучениками иезуитов нередко оказываются люди, достойные лучшей участи! Вот хоть знакомый уже вам мсье Рене Декарт. Или также небезызвестный вам мсье Мольер. Да мало ли кто еще… Конечно, сильные умы недолго остаются во власти мракобесов. В конце концов они идут своей дорогой. Но, к сожалению, не они составляют большинство в этом мире.
— Проклятое племя! — сквозь зубы ворчит Мате. — И откуда оно только взялось…
— Могу указать точное место, — с готовностью откликается черт. — На Монма́ртре есть часовня Святых мучеников, та самая, где родоначальник иезуитов Игнатий Лойо́ла вместе со своей братией слушал торжественное богослужение по случаю основания ордена Иисуса. Желаете взглянуть?
— Ммм… — раздумчиво мычит Фило. — В общем-то, следовало бы, хотя бы потому, что к нашему времени от этой часовни ничего не останется.
Но Мате и слышать ничего не хочет. Тратить драгоценные минуты на каких-то пакостников! Да за кого его принимают? У него, слава аллаху, других дел хватает.
— Ваша правда, — с сожалением вздыхает Фило. — Как сказал Козьма Прутков, никто не обнимет необъятного, а в Париже — что ни камень, то застывшая история.
— Весьма образно, мсье, — милостиво одобряет бес, к которому уже вернулось его обычное благодушие. — Дома́ живут дольше, чем люди, и почти всякая старинная постройка связана с каким-нибудь историческим событием. За примером недалеко, ходить. Возьмем Лувр. — Он освещает группу зданий, образующих громадный четырехугольник. — Судьба этого замечательного архитектурного ансамбля просто неотделима от истории Франции. В конце XII века это была мощная крепость, построенная королем Филиппом Августом для укрепления западных границ Парижа. Тогда здесь располагались тюрьма, арсенал, королевская казна. В четырнадцатом веке, когда границы Парижа значительно расширились, крепость утратила военное значение и превратилась по воле Карла Пятого в обширную библиотеку. Франциск Первый, а затем Генрих Второй перестроили Лувр соответственно своим вкусам, и с середины шестнадцатого века фасад его являет лучший образец архитектуры французского Возрождения. Далее, в конце шестнадцатого века большая галерея — та, что проходит вдоль набережной, видите? — соединила здание с дворцом Тюильри́, сооруженном для Екатерины Ме́дичи, вдовы Генриха Второго. В царствование Ришелье (ныне он благополучно помре) в нижнем этаже галереи разместились монетный двор и королевская типография. А в недалеком будущем тут будут обитать архитекторы, скульпторы и художники, выполняющие заказы его величества Людовика Четырнадцатого. Всемилостивейший король-солнце, сами понимаете, тоже не преминет переделать Лувр на свой лад, и тогда старый дворец обогатится колоннадой, построенной по проекту архитектора Перро… Как видите, Лувру, словно некоему гигантскому зеркалу, суждено отразить черты многих эпох и многих правителей.
— Добавьте к этому черты двух Наполеонов: Первого и Третьего, — снова вклинивается Фило, которому до смерти хочется обскакать Асмодея. — Они также пожелают отразиться в Лувре. А потом здесь навсегда воцарится искусство. Лувр превратится в музей. Один из лучших художественных музеев мира… Но что это? — Он ногой указывает на высокую колокольню против восточного фасада дворца. — Об этой башне я что-то ничего не помню. С ней тоже связано какое-нибудь знаменательное происшествие?
— Безусловно, мсье! У колокольни церкви Сен-Жерме́н л’Оксерруа́ мрачная слава. Именно отсюда в ночь на святого Варфоломея прозвучал набат, призывающий католиков начать резню гугенотов.
Закусив губу и злокозненно улыбаясь, черт ожидает, что мсье вот-вот разразится длинной исторической справкой. Но ни тот, ни другой филоматик не подают голоса. Оба глядят вниз, и Асмодей (он бес не БЕСтактный!) долго не решается потревожить их невеселое раздумье. Он понимает: одно дело — знать, другое — видеть. Видеть собственными глазами памятник злу, чье жестокое предназначение — напоминать людям об одной из самых кровавых и самых постыдных страниц французской истории.
Но вот он решает, что мировая скорбь его подопечных слегка затянулась, и делает деликатную попытку ее рассеять. В самом деле, далась им эта проклятая, колокольня! У него в запасе есть для них кое-что поинтереснее. Недалеко отсюда под землей скрыты любопытнейшие развалины. Он, Асмодей, наткнулся на них однажды по дороге в преисподнюю и с тех пор не раз обследовал эти редкостные останки незапамятной старины — амфитеатр невероятных размеров. Вместимость его так велика, что определить ее точно нет никакой возможности. По самым скромным подсчетам, там помещались десять, а то и все двенадцать тысяч зрителей…
— Шестнадцать, — небрежно уточняет Фило.
Вот когда он понимает, что дразнить беса, даже литературного, дело небезопасное. Тот вздрагивает от неожиданности и делает в воздухе несколько адских кульбитов.
— Вот как, мсье! — шипит он. — Вы и об этом наслышаны! Признаться, не ожидал… Кто б мог подумать, что вы так катастрофически образованы! Знал бы — не связывался…
— Дорогой Асмодей, не волнуйтесь, прошу вас, — убеждает Фило дрожащим голосом. — Поверьте, у меня и в мыслях не было оскорбить вас. Но что делать, вы, вероятно, и сами знаете, что арены Лютеции будут обнаружены в 1869 году при постройке омнибусного парка. Раскопки их, правда, растянутся на несколько десятилетий. Зато потом, окончательно расчищенные и по возможности реставрированные, арены станут не только одной из главных достопримечательностей города, но даже местом массовых зрелищ.
У черта вырывается короткий горестный смешок. Ко! Место массовых зрелищ! Какая проза… Какая непроглядная проза! Увы, он с грустью убеждается, что мсье начисто лишен романтизма. Арены до раскопок и арены после раскопок — да разве это одно и то же?!
Но подземная экскурсия решительно не прельщает тучного путешественника, и, махнув на него рукой, бес на лету перестраивается. Так и быть, он покажет филоматикам еще один осколок галло-римской эпохи.
Раз, два, три — и они уже над останками древнего дворца! По воле Асмодея мощные крестообразные перекрытия озаряются изнутри слабым фантастическим сиянием, становятся прозрачными, и путешественникам открывается громадный каменный зал, до того высокий, что сверху он кажется колодцем. На дне колодца, словно кольцо, оброненное великаншей, вырисовываются каменные очертания бассейна.
Асмодей поглядывает на Фило с плохо скрытой тревогой. Но тот все равно уже сообразил, что перед ними уцелевшая часть разрушенных в третьем веке античных бань. Конечно: вот и корабельные носы у основания сводов! Эти скульптурные украшения наводят на мысль, что зал предназначался для купцов-навигаторов — тех самых, с которыми связаны и возникновение Парижа и его герб: плывущий по волнам кораблик… Когда-нибудь тут разместятся находки, сделанные во время парижских раскопок. Между прочим, именно здесь будет выставлен языческий алтарь времен римского императора Тиберия, обнаруженный в 1711 году под хорами собора Парижской богоматери.
Асмодей самодовольно усмехается. Сам-то он обнаружил этот алтарь значительно раньше!
Заметно этим утешенный, бес пересекает реку, и филоматики видят древнюю, окруженную зубчатой стеной крепость. Фило не верит собственным глазам.
— Боже мой! Неужто… неужто это Бастилия? Асмодей, вы душка! Большое — нет, огромное вам спасибо!
Тот бросает на него через плечо косой, неприязненный взгляд. Чему тут, собственно, радоваться? Бастилия — место заточения многих ни в чем не повинных жертв. Люди содрогаются от страха и ненависти при одном воспоминании о ней…
Но Фило доказывает, что не так плох, как о нем думают. Не тому он рад, что видит Бастилию, а тому, что спустя каких-нибудь сто тридцать лет ее уже не увидит никто. Революция сметет крепость с лица земли. Гневные руки растащат ее по камешку, и через год после знаменитого штурма от нее в полном смысле слова камня на камне не останется.
— И поделом! — назидательно заключает бес. — А теперь скажите по совести: не кажется вам, что мы слишком долго занимались камнями? Не пора ли поинтересоваться людьми?
— Наконец-то! — вырывается у Мате. — Давно этого дожидаюсь…
Люди… и люди
— Устроим небольшой фейерверк, — говорит черт.
В ту же секунду прозрачными становятся все дома разом. Прозрачны не только наружные их стены и кровли, но все перекрытия и перегородки. Кажется, город уставлен стеклянными, светящимися шкатулками, а в шкатулках — живые картинки. Картинки, картинки… Много картинок! Так много, что поначалу у филоматиков глаза разбегаются…
Но вот они попривыкли к пестрой толчее житейских сцен и начинают перелистывать их одну за другой, как страницы красочного альбома.
Фило смотрит бездумно, — с интересом, конечно, но без всяких попыток к обобщениям. Покончив с одной сценой, тотчас о ней забывает и переходит к следующей.
Иное дело Мате. Цепкий, наметанный глаз математика привычно схватывает закономерности не только в кажущейся путанице чисел и линий, но и в беспорядочном мельтешении жизни.
— Занятно, — говорит он раздумчиво. — Я и не подозревал, что в семнадцатом веке так много пишут! Здесь каждый по крайней мере десятый человек вооружен гусиным пером и строчит как одержимый.
— Естественно, — небрежно откликается Фило. — Недаром перед нами век писем и мемуаров. Ни один мало-мальски образованный француз не станет уважать себя, если не оставит наследникам увесистой шкатулки с письмами и подробной автобиографией.
— А вы никогда не задумывались, что тому причиной? — спрашивает Асмодей.
— Избыток времени, вероятно. А скорей всего то, что переписка — один из самых приятных способов общения. На мой взгляд, конечно. Письмо от друга — что может быть лучше?
— Не спорю, мсье. И все-таки главная причина — низкий уровень цивилизации. Ужасные дороги, допотопный транспорт. Никаких журналов, почти никаких газет. Ничтожные книжные тиражи. Людям трудно встретиться, негде высказаться, обменяться мнениями. Между тем потребность в этом растет непрестанно!
— По-вашему, переписка заменяет здесь телефон, радио, телевидение, документальное кино, громадный поток научных и художественных изданий, свободу передвижения наконец… Словом, то, что имеем мы, люди будущего, — уточняет Мате.
— Именно, мсье. Как вы думаете, в чем, например, значение парижского кружка Мерсенна?
— Гм… Ну, прежде всего, туда входили интереснейшие ученые. Я бы сказал, ученые нового типа. Экспериментаторы. Аналитики. Пылкие и в то же время трезвые головы. Известный уже вам Дезарг. Оба Паскаля. Одареннейший Роберва́ль — математик, разработавший метод неделимых[19]. Клод Арди́ — не только математик, но и востоковед, отличный переводчик многих древних авторов. Мидо́рж — вообще-то он геометр, но увлекался оптикой, истратил целое состояние на изготовление всевозможных линз и оптических приборов. Многограннейший Ле Пайе́р. Да ведь и сам Мерсенн незаурядный ученый! Есть даже числа его имени.
— Так, так, — поддакивает черт. — Высоконаучная атмосфера… Дух разума и философии… Полезные изобретения… Обмен наблюдениями и опытом… Все верно, дорогой мсье Мате, все верно. И все же забыто самое важное: переписка! Обширная переписка Мерсенна с учеными современниками. Недаром его называют главным почтамтом европейских ученых: в списке его корреспондентов несколько сот имен. Сообщить Мерсенну — значило оповестить весь ученый мир. Он ведь не просто переписывался для личного удовольствия! Этот скромный францисканский монах как бы дирижировал ходом науки. Он не только знал, кто над чем работает и кому какие сведения будут полезны, но и подталкивал своих ученых собратьев к решению новых важных проблем. Впрочем, — извиняется черт, — это слова не совсем мои, мсье. Цитирую по памяти одного советского автора.
Ему страсть как хочется, чтобы Мате оценил его честность. Но тот, как на грех, ничего не замечает, привлеченный новой живой картинкой: человек в сутане склонился над столом, заваленным книгами. Полное, свежее лицо его, озаренное смуглым пламенем свечи, дышит довольством и покоем. Из-под бархатной скуфейки, словно венчик святого, выбивается серебристое облачко волос. Он мирно читает, делая по временам отметки ногтем.
— До чего добродушный старикан! — умиляется Мате. — Тоже, должно быть, ученый…
— Как же, как же, — издевательски ухмыляется Асмодей. — Ученый пакостник. С вашего разрешения, отец Эстье́н Ноэ́ль, иезуит. Физик, так сказать. Философ. Ревностный последователь Аристотеля, хотя не прочь козырнуть доводами, сворованными у картезианцев.
— Характеристика хоть куда! — смеется Фило. — А все-таки ваш Ноэль человек бесспорно начитанный.
— Уж конечно, мсье! У него должность такая. Святые отцы, знаете ли, зорко следят за ходом науки. Им сам бог велел заботиться о том, чтобы научные открытия не вступали в противоречие с принципами католической церкви.
— Ну, тут им не больно везет, — возражает Мате. — Взять хоть историю паскалевых опытов с пустотой.
Фило звонко хохочет. Ну и потеха! Опыты с пустотой… Пустота — это звучит гордо!
Но, вопреки его ожиданиям, Мате от шутки не в восторге. Напротив, он даже сердится. Что за скверная привычка смеяться над тем, чего не знаешь! Опыты Паскаля окончательно опровергли известное утверждение Аристотеля, что природа якобы не терпит пустоты.
— А зачем его опровергать, это утверждение? — ерепенится Фило. — Оно даже в поговорку вошло.
— Вот-вот, — язвит Асмодей. — Точно так рассуждал парижский парламент времен Людовика Тринадцатого, когда запретил малейшую критику Аристотеля под страхом каторги. Но вода в трубе фонтана, который строили для флорентийского герцога Кози́мо Второго, видимо, ничего не знала об этом грозном запрете, ибо поршню насоса никак не удавалось заманить ее на высоту выше 10,3 метра. Тут вода неизменно останавливалась, а поршень следовал дальше в одиночестве, и между ними возникала та самая пустота, которой ни в коем случае не должно быть по Аристотелю. Крамольным поведением воды заинтересовались итальянские ученые Вивиа́ни и Торриче́лли[20]. Они провели ряд опытов и высказали интересную догадку: жидкость в трубе поднимается только до тех пор, пока не уравновесится воздухом, который давит на ее открытую поверхность.
— Жидкость, жидкость… — недовольно бурчит Фило. — Почему не сказать просто: вода?
Бес бросает на него быстрый удивленный взгляд. Неужто мсье не знает, что для удобства опыты эти производились не с водой, а со ртутью? Ведь ртуть тяжелее воды в 13,6 раза и, естественно, поднимается на высоту во столько же раз меньшую! Признаться, он, Асмодей, думал, что это известно решительно всем, равно как и то, что пустое пространство в трубке над ртутью называется торричеллиевой пустотой.
— В трубке, может, и пустота, зато в голове у меня от ваших разговоров просто дырка! — еще больше раздражается Фило (подобно Юпитеру, он тоже всегда сердится, когда неправ). — Сперва меня уверяют, что опыты с пустотой делал Паскаль, потом говорят, что их ставил Торричелли…
Выясняется, однако, что Вивиани и Торричелли начали, а уж в связи с их экспериментами возникли вопросы, на которые ответил Паскаль. Для этого он поставил ряд собственных опытов, доказав, между прочим, что пустоту, хоть и не абсолютную, но не содержащую воздуха, получить вполне возможно.
— А иезуиты при чем? — цепляется Фило. — Им-то что до какой-то безобидной пустоты?
— Странный вопрос, мсье. Ведь по их понятиям бог — везде. Богом проникнуто всё и вся. Допустить существование пустоты — значит признать, что в ней нет бога. Понимаете теперь, как переполошило святых отцов безобидное, на ваш взгляд, открытие? Они тотчас объявили, что торричеллиева пустота заполнена сильно разреженным воздухом и потому она пустота не настоящая. При этом больше всех суетился отец Ноэль: почтенный перипате́тик Аристотеля. Он отправил Паскалю заумнейшее послание, где говорилось, что пустота — понятие явно несовместимое со здравым смыслом, ибо она — пространство, а всякое пространство есть тело… Паскаль в ту пору был тяжко болен, что не помешало ему вежливо высечь отца Ноэля в ответном письме.
А он что? — интересуется Фило. — Небось разразился проклятиями?
— Эх, мсье, плохо вы знаете иезуитов! Ноэль отвечал кротко, с велеречивым смирением. Он-де изменил свое мнение о пустоте под влиянием доводов Паскаля, а потому не обидится, если тот по болезни ему не ответит. Не имея охоты к бессмысленным спорам, молодой ученый и впрямь промолчал. А иезуиты только того и дожидались! Они распустили слух, будто он потому не ответил, что признал себя побежденным.
— Но ведь это же низость! — возмущается Фило.
Бес философски пожимает плечами. То ли бывает! По части провокаций святым отцам ни один черт в подметки не годится. А уж о Ноэле и говорить нечего! Подстроив одну гадость, он тотчас приступил к следующей: состряпал несколько путаных сочинений, нафаршированных злобными выпадами против сторонников пустоты. В одном из них — оно называется «Полнота пустоты» и посвящено принцу Конти́ — преподобный отец совершенно недвусмысленно призывал влиятельного аристократа строго покарать нечестивцев, которые оклеветали природу на основании плохих опытов и ложных выводов.
— Ну, а Паскаль? — пристает Фило. — Как отнесся к этому он?
— Продолжал размышлять об опытах Торричелли, мсье. На сей раз ему захотелось выяснить, что удерживает ртуть в трубке на определенном уровне. Собственно, правильную догадку высказал уже Торричелли: жидкость поднимается лишь до тех пор, пока не уравновесится внешним воздухом. Но догадка догадкой, а доказательство доказательством. И Паскаль приступил к опыту на горе Пюи де Дом. К тому самому опыту, который подтвердил существование атмосферного давления.